Текст книги "Мужики и бабы"
Автор книги: Борис Можаев
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 3 (всего у книги 50 страниц) [доступный отрывок для чтения: 16 страниц]
В Москву приехали, отец и говорит:
– Ты как хочешь… Вещи сама выноси. Я и в Пугасове довольно натерпелся.
– Э-э, вот ты какой помощничек!
Взяла она носильщика, заплатила ему десятку.
– Куда тебе нести?
– На извозчика.
Принес на извозчика.
– Куда везти?
– Овес нужен?
– Нужен.
– Вези домой!
Сладились по двадцать рублей за пуд. Отец поехал с извозчиком, а Надежда к знакомым, тихановским москвичам. Те в кондитерской работали и сахар продавали по пятьдесят копеек за фунт. А в Тиханове его оптом брали по три рубля за фунт, а на развес и по четыре рубля и по пять. Три пуда взяла сахару, загрузила оба саквояжа, хлопочет с этим сахаром. А отец получил деньги за овес и ходит по Москве, посвистывает.
– Папаша, а где деньги?
– Какие деньги? Ты сахар продашь, вот тебе и деньги. А мне за овес… Вместе трудились…
– Вон ты какой тружельник!
На обратной дороге в Рязани контроль накрыл. Отец встал да на вокзал ушел. Надежда выставила свои саквояжи посреди вагона, а сама в уголок села. Один контролер перешагнул через саквояжи, второй споткнулся. Хвать за ручку – не поднять:
– Что тут, камни, что ли? Чьи вещи?
Молчание.
– Что там за вещи? – спрашивает начальник в военном.
– Да что-то подозрительно тяжелое. Где хозяин?
Нет хозяина.
– Забирай их, на вокзале проверим.
Тут Надежда из угла подает голос:
– Гражданин военный, мое дело постороннее, но только я вас предупреждаю – на них флотский матрос сидел. Он пошел обедать на вокзал. Просил поглядеть.
– Флотский? – военный почесал затылок и говорит: – Ладно, оставьте их.
Поехали!..
Так и возила она то сахар из Москвы, то из Нижнего купорос медный, да серу горючую – торговки на дубление овчин брали да на лекарства. Капитал сколотить мечтала да лавку открыть.
Не повезло, поздно надумала. Пришла вторая революция, и деньги лопнули. Тут лет пять торговали на хлеб. Куда его девать? Обожраться, что ли? Плюнула она на торговлю…
Вернулся муж с войны, отделились от семьи. Делились пять братьев – трое женатых да двое холостых. Кому избу, кому горницу, кому сруб на дом. Андрею Ивановичу выпал жребий на выдел: кобыла рыжая с упряжкой досталась, корова, три овцы, сарай молотильный да восемьдесят пудов хлеба. Одна овца успела объягниться до раздела. Свекровь забрала ягненка.
– Что ж ты его от матери отымаешь? – сказала Надежда. – Или не жалко?
А Зиновий, младший деверь, в ответ ей:
– Ты вон какого сына у матери отняла, и то не жалеешь.
Построились. Пошло хозяйство силу набирать… И опять захлопотала Надежда, размечталась: «Коров разведем, сепаратор купим. Масло на станцию возить будем… А там свиней достанем англицкой породы! Загудим… Кормов хватит. Земли-то на семь едоков нарезано. И лугов сколько! Золотое дно… Только старайся». Да, видать, впрягли их, лебедя да рака, в одну повозку… Один в облака рвется, другой задом пятится.
– Пустая твоя голова! Ну, что ты связался с лошадьми? Вон, Евгений Егорович на коровах-то молзавод открыл. А ты что от лошадей, навозную фабрику откроешь?
– И то дело, – буркнет хозяин, а дальше и слушать не хочет.
С великим трудом убедила она его продать Белобокую кобылу на базаре в Троицу.
– Нагуляется она на лугах-то, справной будет, и лошади пока в цене, а коровы дешевые. Белобокую продадим, а корову купим. Ведь пять человек детей. Щадно с молоком живем…
Ну, убедила… И тут не повезло. Кобылу рыжую угнали! Куда ж теперь Белобокую продавать? На нее вся опора.
Когда Надежде утром сказали, из лугов вернувшись, что кобылы нет, она так и присела. Целый день все из рук валилось. Еще думалось, теплилось: авось найдет лошадь, пригонит хозяин. Нет, приехал на Белобокой…
Приехал вечером, стадо уж домой пустили. Она с подойником во двор собиралась. Вышла на заднее крыльцо. Он лошадь привязывал к яслям. И не глядит. Хмурый. Да и с чего веселиться? Открыла она ворота в хлев – вот тебе, оттуда морда буланая рогастая: «У-у-у!» Бык мирской! С коровой пришел. Да кто его пустил в хлев-то? Пошел, черт! «О-о-о!» – заревел он еще грознее, замотал рогами и пошел на Надежду.
– Ах ты, морда нахальная! – она стукнула ему подойником по лбу и бросилась на заднее крыльцо. – Андрей, Андрей, скорее беги!..
Бык в лепешку смял подойник и двинулся к Андрею Ивановичу. Тот, бледный, пятился от растерянности задом к яслям, растопырив руки, заслоняя лошадь.
– Стукни его чем-нибудь! – крикнул он Надежде. – Я лошадь отвяжу… не то спорет.
Надежда кубарем скатилась с крыльца, схватила полено из клетки колотых дров, стоявшей тут же, и – хлясть его по ляжке. Бык мотнул хвостом, легко обернулся – и за ней.
– Ага, напорись на крыльцо, бес лобастый!
Надежда, раскрасневшаяся, вся взъерошенная, яростно глядела на быка сверху, с крыльца. Эх, кабы когти были, так и бросилась бы на него сверху, вцепилась бы ему в холку. Огреть бы чем, да под рукой нет ничего.
А разъяренный бык, обойдя крыльцо, увидел опять Андрея Ивановича. Тот уже успел сорвать оброть с лошади, отогнал ее прочь, и теперь сам напрягся весь в полуприсяди и, азартно раздувая ноздри, крутил в воздухе обротью, как арканом. Бык, нагибая голову, пыхтя и нацеливаясь рогами, мелким шажком подкрадывался к нему. Оброть, выпущенная Андреем Ивановичем, хрястнула удилами его по морде, и в то же мгновение бык, точно птица, пружинисто подброшенный, полетел на Андрея Ивановича. Тот отскочил за ясли. Бык поддел на рога верхнюю переслежину, опрокинул ясли и с треском раздавил их. Андрей Иванович перебежал к заднему крыльцу, встал у дровяной клетки и начал поленьями, словно городошными палками, молотить быка. Тот мычал высоким утробным ревом, наклонял голову, передним копытом рыл землю и бил себя хвостом по бокам. Лев: «У-у-у-у!»
Меж тем собирался народ. Время вечернее, теплое – на улице и млад и стар, кто скотину у колодца поит, кто собак гоняет, кто на завалинке сидит. А тут потеха с ревом, с топотом, с криками.
– Андрей Иванович! Ты его шелугой одень, шелугой.
– О черт! Это ж не мерин… Ты его шелугой – а он тебя рогом…
– Шелугой, ежели с крыльца… Сам ты черт-дьявол.
– Крыльцо не поветь. Откуда шелуга на крыльце возьмется? Откуда?
– А пошел бы ты к матери в подпол…
– Я, грю, плетью его… Плетью. Савелий Назаркин дома.
– Сбегай за Савелием!
А бык, разъяренный криком да поленьями, осипший от рева, бросился опять на Андрея Ивановича, споткнулся о ступеньку крыльца и, пропахав коленями две борозды, вскочил, мотая рогами, добежал до заднего плетня, забился в угол под кладовую и, обернувшись, наклонив голову, стал готовиться к новому броску.
– Ребята, камнями его! Лезь на кладовую.
Кладовая только еще строилась. Крыши не было – одни стенки да потолок, залитый бетоном. Федька Маклак, старший сын Андрея Ивановича, с приятелями Санькой Чувалом, Васькой Махимом да Натолием Сопатым в момент залезли на кладовую и сверху кирпичами метили быку в холку да в голову. Тот отряхивался только от кирпичной пыли и глуше ревел да копал землю.
– Камень ему что присыпка, один чих вызывает.
– Плеть нужна, пле-еть…
Принесли плеть от пастуха Назаркина. Плеть витая, ременная, длинная… Пять саженей! Конец из силков сплетен, рассекает, как литая проволока. Ручка с кистями на конце… А тяжелая. Размахнешь, ударишь – хлопнет так, что твоя пушка ахнет. Э, рогатые! Берегись, которые на отлете…
Андрей Иванович, увидев плеть, спрыгнул с крыльца, выхватил ее у парнишки и пошел на быка:
– Ну, теперь ты у меня запляшешь…
Перед домом Бородиных поодаль от толпы стоял Марк Иванович Дранкин, по-уличному Маркел. На быка, на толпу любопытных он не обращал никакого внимания; стоял сам по себе возле известковой ямы, курил, обернувшись ко всей этой публике задом, Маркел человек важный, независимого нрава, а если и вышел на улицу, так уж не на быка поглядеть, а, скорее, себя показать.
– Маркел! – кричали ему из толпы. – Мотри, бык меж кладовой пролетом выскочит… Кабы не зацепил.
– Явал я вашего быка, – отвечал Маркел не оборачиваясь и плевал в известковую яму.
Он был мал ростом и говорил сиплым басом – для впечатления; сапоги носил с отворотами, голенища закатывал в несколько рядов – тоже для впечатления.
Андрей Иванович ударил быка с накатом и оттяжкой, тем страшным ударом, который со свистом рассекает воздух и оставляет лиловые бугры на бычьей коже.
Хх-ляп! – как палкой по воде шлепнули.
Бык ухнул, даванул задом плетень, потом ошалело метнулся в пролет между сенями и кладовой. Выскочил он на улицу прямехонько к яме; высоко задрав хвост, радостно мотнув головой, как гончая, увидевшая зайца, он весело полетел на Маркела.
– Маркел, оглянись! – заорали в толпе. – Бык, бы-ык!
Ну да, не на того напали… Маркел стоял невозмутимо, цедил свою цигарку и мрачно глядел вдаль.
Бык сшиб его, как городок, поставленный на попа; тот упал в яму – только брызги белые полетели. И нет Маркела…
– Маркел, ты жив?
– Посиди в яме, сейчас быка отгоним.
Но из ямы никто не отвечал.
– Чего он, утоп, что ли?
– Да он утоп! Ей-богу, правда…
– Бык запорол его… под лопатку кы-ык саданет.
– Да спасите человека, окаянные! – завопили бабы от завалинки. – Чего стоите?!
Бык победно обошел вокруг ямы, воинственно помотал рогами и двинулся было к толпе, но, увидев подоспевшего со двора Андрея Ивановича с плетью, свернул на дорогу.
Тут и появился Маркел… Ухватившись за край ямы, подпрыгнул, подтянулся и, озираясь по сторонам, опершись ладонями, вылез наружу… Он был весь белый, как мельник с помола.
– Ну, чаво уставились, туды вашу растуды?! – обругал он занемевшую толпу. – Ай извески не видели? – Он сердито нахохлился и стал обирать свисшие сосульками усы, фыркал, словно кот, и брезгливо отряхивал с пальцев известковую кашу.
– Маркел, теперь лезь в печку на обжиг, – сказал Андрей Иванович. – Тогда помрешь – не сгниешь.
Толпа грохнула и закатилась заразительным смехом, смеялись и оттого, что смешно было глядеть на маленького сердитого человека, раздирающего белые усы, смеялись и потому, что кончилось все благополучно и что потеха удалась – и азарт выказали, и страху натерпелись…
А бык, подстегнутый взрывом хохота, обернулся, увидел на краю ямы Маркела и, озорно взбрыкивая, поскакал на него галопом.
Тут и Маркел показал себя… Как шар от удара увесистой клюшки, он катышом покатился по-над землей, отскакивая от каждого бугорка. Не к людям за помощью ринулся он, не под защиту бородинского двора… Первородный страх безотчетно погнал его домой… А жил он через двор от Бородиных. Улица широкая, дорога пыльная да ухабистая, Маркел так сильно и часто застучал по дороге, будто в четыре цепа замолотили. И ноги закидывал высоко-высоко, чуть пятками затылка не доставал. А в двух шагах от него скакал бык – рога наперевес, хвост трубой: «У-у-у! Запорю…»
– Маркел, Маркел! Не подгадь!
– Давай, давай! Догоня-ает!
– Вертуляй в сторону! Скоре-ей! Вертуляй!
Кричала вся улица.
Перед домом Маркела стояла телега. Это и спасло его – с разбегу он плюхнулся животом на телегу и кубарем перелетел через нее. Бык ударил рогами в наклестку и завяз…
А улица долго еще возбужденно гомонила о том, что не судьба Маркелу от быка погибнуть, что каждому на роду своя смерть написана и что нового мирского быка покупать надо, а этого сдать в колбасную Пашке Долбачу.
Расходились удоволенные, каждый на свое – девки с парнями на гулянку готовились, бабы коров доить, мужики скотину убирать. Впереди вечер, шумный праздничный вечер… Не грешно и нарядиться, выйти на улицу, на людей поглядеть да себя показать. Вознесение Христово…
– Нет, что ни говорите, а хорошо жить на миру! Не соскучишься…
И может, оттого отмяк нутром Андрей Иванович, уступил Надежде, договорились они на базаре в Троицу купить свинью или хотя бы породистого поросенка, а объезженного жеребенка-третьяка Набата он продаст.
3
Федька Маклак, плечистый, широкогрудый малый шестнадцати лет, кучерявый в отца, прямоносый, но с припухлыми обуховскими веками и мелкими темными конопушками на переносице, собирался в ночное нехотя. Надо же! Нынче Вознесение. Вечером сойдутся на Красную горку со всего конца ребята и девки. Две, а то и три гармошки придут. Бабы вывалят из домов, мужики… Круг раздастся, разомкнут, что на твоей базарной толкучке. Девки цыганочку оторвут с припевками. Танцы устроят. А то еще бороться кто выпрет… Позовет на круг: «А ну, на любака! Выходи, кому стоять надоело!..» Не хочешь на кругу веселиться – ступай к Микишке Хриплому. Там в карты режутся: в очко, в горба, в шубу… И вот тебе, поезжай от эдакого удовольствия в ночное, копти там возле костра, Федька заикнулся было:
– Папаня, может, месиво сделать кобыле? Постоит и дома одну ночку.
– Я те намешаю болтушкой по башке! – отец ныне сердитый. – Она сегодня полсотни верст отмахала… Да завтра ей пахать целый день. Месиво… Пусть хорошенько попасется, а завтра овса ей дам.
Федька натянул на плечи старый зипун из грубого домотканого сукна да лапти обул по-легкому, без онуч, на одни шерстяные носки с мягкой войлочной подстилкой. Но в полотняную сумку, с лямкой через плечо, вместе с краюхой хлеба да бутылкой молока сунул свои модные широконосые штиблеты, а под зипун незаметно надел расшитую рубаху да плетеный шелковый поясок с кистями подпоясал. «Сбегу из ночного на игрища… От лощины до села не больше двух верст…»
Отец накинул на Белобокую ватолу, прихватил ее чересседельником, узел под брюхо свалил, чтоб не мешался. Подвел кобылу к завалинке, крикнул:
– Ты где там провалился? Или спать лег?
– Сичас, оборка вот запуталась, – Федька нарочито громко кряхтел и топал ногой.
Федька волынил… С порога летней избы он поглядывал в горницу, там, возле комода, перед большим висячим зеркалом в овальной резной раме стояла Зинка в нарядном голубом платье, облегавшем ее сильные загорелые икры, – на зажженной лампе она нагревала длинные щипцы, потом накручивала ими волосы на висках. Каждый раз, когда она захватывала и накручивала щипцами очередной клок волос, Федька видел в зеркало, как вздрагивали и кривились пухлые Зинкины губы. «А, чтоб тебя скосоротило!» – ругался он про себя. Федьке нужен был этот комод позарез, у которого стояла Зинка. Там, в верхнем ящике, под бельем мать спрятала кошелек с деньгами. Он еще днем подглядел и до самого теперешнего отъезда вертелся у комода. Без денег нынче ночью какое веселье! Но, как назло, мать до вечера шила на машинке возле этого проклятого комода, потом пришла со службы Маня, выпроводила Федьку из горницы, стала переодеваться. А теперь вот эта растрепа кудри завивала. Маня и Зинка доводились тетками Федьке, но были чуть старше его, вырастали вместе и оттого дрались с незапамятных времен.
– Торба, ты бы язык загнула щипцами, а то он у тебя как помело болтается, – задирал Зинку Федька.
– Маклак, возьми онучи, потри лицо… Может, веснушки сотрешь, – отругивалась та, не отрываясь от зеркала.
На улице послышался частый конский топот, Федька заглянул в раскрытую дверь и увидел сквозь коридорные стекла подъезжавшего Саньку Чувала: тот, высоко задирая локти и отвалясь на спину, круто осадил своего лысого мерина прямо под окнами и крикнул:
– Дядь Андрей, а где Федька?
– Ширинку в сенях ищет, – отозвался Андрей Иванович.
– Какую ширинку?
– От штанов.
– А может, он их задом наперед надел? – осклабился тот. На Чувале был черный отцовский картуз с лакированным козырьком да шевровые ботинки. И ни зипуна, ни овчины – один легкий пиджачок. Сразу видно – на игрища удерет с ночного. «Вот живет, ни от кого не прячется, – позавидовал Федька. – Куда хочет, туда и шлепает… А здесь не обманешь – от тоски загнешься…»
– Ты скоро там, Парфентий? – позвал опять Андрей Иванович.
– Да сичас… Вот лапоть подвяжу… Проушина лопнула, – Федька опять затопал ногой.
– Я вот пойду и тебя самого за уши вытащу, – пригрозил Андрей Иванович.
Федька лихорадочно соображал – как бы, чем бы выудить из горницы Зинку: что бы опрокинуть или сшибить? Он воровато озирался по сторонам, но ничего подходящего на бревенчатых стенах летней избы не находил: в переднем углу божница с иконами в серебряных да медных окладах. Сшибить одну? Да плевать ей на иконы… В другом углу посудная полка – тарелки, чашки, ложки, блюдца… И на посуду ей наплевать. Вдруг в растворенную дверь, в светлом, остекленном коридоре он увидел угловой столик, а на нем Зинкину пудру, зеркальце и духи «Букет моей бабушки». Он схватил моментально сандалию, валявшуюся под кроватью, и запустил ее в столик с громким криком:
– Брысь, окаянная!
Раздался грохот и звон разбитого стекла.
– Зинка, кошка духи твои разбила…
Зинка закричала как ошпаренная, бросила щипцы и выбежала в коридор. Федька одним прыжком, словно кот на мышь, достиг комода, открыл верхний ящик, поймал в углу бумажник и на ощупь вынул одну бумажку. Оказалась трешницей; сунув ее в карман да сняв кепку со стены, он вприпрыжку мотанул на двор.
– Маклак конопатый! Это ты разбил духи, ты!.. Я вот скажу Андрею Ивановичу… Он тебе уши оборвет, – хлюпала и кричала из коридора вслед ему Зинка.
– Ага! Позови Симочку-милиционера. Он протокол составит и тебе сопли им подотрет.
Федька хлопнул задней дверью и поскоком спрыгнул с крыльца во двор:
– Вот он и я…
Андрей Иванович подозрительно оглядел его одежду: не задумал ли чего, чертов сын? Зипун и лапти – все на месте.
– А ты зачем кепку новую надел? Уж не решил ли на улицу удрать?
– В лаптях да в зипуне-то?
– Смотри, я проверю…
– Проверяй!
Федька залез на завалину, поймал кобылу за холку и прыгнул сперва ей на спину животом, потом уж на ходу закинул правую ногу, распрямился и разобрал поводья.
– Т-ой, дьявол! – одернул он запрядавшую сытую кобылу.
– Заезжай к Тырану! Захватишь его Буланца! – наказал Андрей Иванович.
– Ла-адно!
Федька передом, Санька за ним свернули к Тырановой избе. Тот жил через двор от Бородиных. Возле калитки их поджидал хозяин с Буланцом в поводу. Это был еще молодой дюжий мужик с кудлатой, вечно нечесанной головой. Говорили, что Тыран моет голову дважды в году – на Рождество и на Пасху. Еще он любил поспать, отчего и прозвище получил. На лугах, в покос, когда все люди на виду, его шалаш открывался последним. Мужики уж косы отобьют, а он только рядно с шалаша сдернет, высунет свою баранью голову в сенной трухе и спросит:
– Чего? Ай рассвело?
– Петька, поспи еще! Ты рано встал…
Ты рано – превратилось в Тыран. Так и прилипло прозвище. Буланца его, низкорослого меринка киргизской породы, Федька любил за чистую иноходь. Так идет, что не шелохнется, ставь стакан воды – не расплескает, а иная лошадь и рысью за ним не поспевает. Федька чаще пересаживался на Буланца, а своих кобыл впристяжку брал. Но теперь он Буланца пристегнул; во-первых, ватолу отец крепко приторочил на Белобокую, чтобы отвязать – повозиться надо, а во-вторых, не лошадьми были заняты мысли его.
Пока Тыран привязывал за оброть к Белобокой Буланца, баба Проска, старая сухменная мать Тырана, вынесла из избы бутылку молока, заткнутую бумажным кляпом:
– На-ка, Федя, прихлебни молоцка. Ноцью небось набегаешься, проголодаешься к утру-то.
– Давай, пригодится. – Федька сунул и эту бутылку себе в сумку, где она с легким звяканьем встретилась с такой же домашней бутылкой молока.
– Ну, ходи веселей, манькай! – любовно хлопнул по шее своего Буланца Тыран и вдруг спохватился: – Да, погоди! Путо забыл, путо.
Он сбегал в сени, принес толстое, сплетенное из пеньковой веревки путо с огромным узлом на конце и повязал его на шею Буланцу:
– Ну, с богом, ребятки, с богом…
Не успели путем отъехать от Тырана, Чувал спросил, поравнявшись с Федькой:
– Чего на тебя Зинка орала? – Он был страсть как любопытен – поведет своим вислым, облупленным на солнце носом, словно принюхивается, а круглые совиные глаза его буравили каждого прохожего.
– Я у нее духи разбил, – ухмыльнулся Федька.
– Зачем?
– Да ну ее… Стоит перед зеркалом – кудри навивает, зараза, Сенечку Зенина ждет.
– А тебе что? Пусть гуляют. Все-таки учитель.
– Какой он учитель? Лапти обует – и пойдет по селам гармонь свою в лотерею разыгрывать… Шаромыжник он.
– Слушай, правда, что к вашей Мане Возвышаев ходит?
– Какой Возвышаев? – Федька свалил кепку на затылок.
– Не дури! Председатель рика… А Успенскому она будто от ворот поворот сделала?
– Я с начальством не якшаюсь, – Федька стеганул по лошадям и свернул в проулок.
Путь к лощине лежал через овраг по новому деревянному мосту, мимо кирпичного завода, дальше по горбине зеленеющих оржей, потом будет еще овраг с красными обрывистыми берегами, прозванный за отдаленность и глушь Волчьим, а потом уж лощина – низкая болотистая ендова, заросшая мелким кустарником и некошеной травой. В эту лощину и гоняли по весне лошадей в ночное.
Солнце уже скрылось за дальним увалом зеленеющих озимых, но небо еще полно было золотистого света, воздух недвижен и вязок, теплый, душный, с тем полынно-горьковатым сухим запахом пыли, который оставляет по себе уходящий жаркий летний день. В эту пору отчетливо слышны бывают все деревенские звуки: и дальний собачий брех, и заливистый петушиный крик, и глухое шлепанье копыт о пыльную дорогу.
Ребята пересекли овраг, гулко протопали по бревенчатому настилу моста, поднялись на бугор к кирпичному заводу.
– Из стариков кто-нибудь приедет? – спросил Федька Маклак.
– Обещал приехать дядя Максим…
– Жеребец, что ли?
– Ен самый…
– Значит, живем, – сказал Федька. – Есть на кого лошадей оставить… А то мелюзга сопатая волков испугается… Лошадей пораспустят…
– Дядя Максим просил дровец привезти. Говорит, кустарник весь прочистили, сушняка нет. А от сырья один дым да вонь. Давай на кирпичный завернем, – предложил Чувал. – Снимем с сарая несколько сухих приметин – вот и дрова.
– Ты что? Амвросимов здесь днюет и ночует. Еще из ружья вдарит за эту приметину.
– Плевать нам на Амвросимовых! Поехали к артельным сараям. Вон к тем, дальним.
– А там Ваня Чекмарь сторожит.
– Дома он сидит… Я проезжал мимо. Васютка кулеш варила, а он на завалинке матерился. Ты, говорит, окна соломой завалил? А я ему – она с крыши свалилась. У вас не изба, а сорочье гнездо.
Маклак и Чувал переглянулись и захохотали. Позавчера, возвращаясь с улицы, они надергали в защитке по охапке соломы и завалили оба окна Васюткиной избы. Окна-то маленькие да на вершок от завалинки. Она и спала до Ванина прихода, думала – все еще ночь. Стадо проспала. Коза недоеной осталась… блеет, а та дрыхнет.
Кирпичный завод представлял из себя дюжины две приземистых сараев для сушки сырца, похожих на соломенные скирды, да десяток островерхих, крытых тесом печей обжига. С крайнего сарая ребята сняли по две приметаны – сухие и длинные хворостины, изрубили их, у Чувала за поясом оказался топор, и галопом, конь о конь, поскакали прямо по ржам.
В лощине было полно лошадей и ребятни, правда, больше все подсоски, как зовет Чувал десятилетних школьников. Из больших парней приехал только Васька Махим. Ни Ковяка, ни Натолия Сопатого, ни Шурки Пышонкова, никого не было. Да и кто по своей охоте поедет на праздник в ночное? Зато приехал дядя Максим Селькин, прозванный за окладистую сивую бороду, за толстый нос и густую волосню, стриженную под горшок, Жеребцом. У него было большое рыхлое брюхо, свисавшее, как пустой кошель, почти до колен. «Дядь Максим, а на чем у тебя ширинка держится?» – «А я ее, ребятки, за пупок пристегиваю. Пупок у меня агромадный, грызь, стало быть…» У него был чалый мерин, с виду покорный, как сам хозяин, и такой же брюхатый и мосластый. И тем не менее ребятишки не брали его в ночное – Чалый никогда не наедался за ночь; на рассвете, когда все лошади понуро стояли, опустив голову и оттопырив нижнюю губу, – «читали газету», по выражению ребят, – Чалый продолжал со скрипом и хрупом щипать траву. Подойдешь к нему заобротать, а он тебя норовит зубами поймать за пузо. Ненасытная скотина! Так и ездил в ночное сам Максим Селькин.
Все ночевальщики уже сидели возле дымящегося костра, когда подъехали опоздавшие. В центре круга стоял на четвереньках Максим Селькин, похожий на гривастого льва, и, вытянув губы, шумно дул, как кузнечный мех, под кучку зеленых ветвей.
Маклак с Чувалом мигом спешились, кинули связки сухих дров, стали снимать оброти и стреноживать коней.
– Вот спасибо, робятки! Дровец привезли, уважили старика, – распрямившись от костра, радостно говорил Селькин. – А я картехи прихватил… Напечем, едрит твою лапоть. Вот и нам праздник будет.
– У нас и выпить есть. Держи! – Маклак подал Селькину две бутылки молока. – После ужина спать захочешь… Так вот тебе ватола и зипун. Ложись и укрывайся.
– Ватола, она, робятки, влагу гонит, – говорил Селькин, принимая все это добро. – На ней не больно уснешь. Вот зипунишко – это хорошо. Эта подстилка сухая…
– Говори, что тебе принесть? – спросил Чувал Селькина. – Всем подсоскам конфет принесем. А тебе что?
– Мне бы шкалик, робятки. Вот и я пососал бы. Да где его ночью достанешь?
– Найдем! Водки не будет – самогонки принесем, – сказал Федька.
– Вот спасибо. А насчет лошадей не сумлевайтесь. В сохранности будут.
Маклак скинул лапти, быстро переобулся в штиблеты и зипуном их еще почистил, рубашку расшитую расправил, все складочки за спину разогнал, одну руку в бедро упер, вторую на затылок закинул и козырем прошелся вокруг костра:
– Ну, берегитесь, которые напудрены… Как, дядь Максим? Гип-гоп! – Он раза два нырнул вприсядку и картинно поклонился.
– Сключительно. Чистый ползунок, – сказал Селькин. – Мотри, только не подерись. Рубаху порвут невзначай. Отец узнает, что бегал из ночного… Он тебе задаст тогда ползунка.
– Пока! – сказал Чувал. – Ты, дядь Максим, спи. А вы, подсоски!.. Смотрите!.. Ежели кто из вас уснет, приду – всех на баран перетаскаю.
– Ты чего это, Санька, робят обижаешь? – сказал Селькин.
– Кого я обижаю?
– Ну как же, подсосками зовешь.
– Дак они все мне под сосок. Ну, подходи ростом мериться. Кто выше моего соска, извини-подвинься. Гы!
– Обормот! – сказал Селькин. – Ступайте уж от греха подальше.
– Махим, пошли с нами? – позвал Маклак рослого увальня.
– В лаптях, что ли? – пробасил тот.
– А ты скинь лапти-то, – сказал Чувал. – К селу подойдем – в оврагах в тине вымажешь ноги. Пойдешь, как в шавровых ботинках. Заблестят.
– Да пошел ты…
Ребятишки прыскали и отворачивались, боясь обидеть кого-либо из старших неуместным смехом.
В село вернулись Маклак с Чувалом уже по-темному. Сразу за оврагом, на Красной горке шумела огромная толпа. Играли две гармони цыганочку, дробно стучали каблуки. Федька приостановился возле оврага, прислушиваясь: одна ханатыркала на басах, как разбитая берда, – это, ясное дело, Мишки Кочебанова гармонь, немецкого строя, а другая не в лад высоко взвизгивала, как свинья недорезанная. Да это ж ливенка Сенечки Зенина! Вот шаромыжник, на их конец притопал. Значит, и Зинка здесь вертится.
– Сань, сходи, глянь – Зинка там или нет? – попросил Федор Чувала.
Тот одним духом обернулся:
– Тама! Сенечка с Мишкой на лавочке сидят, а Зинка за ними, как часовой, – руки по швам и кулаки сжаты.
– Едрит твою лапоть, как говорит дядя Максим! Чего ж мне теперь делать?
– Пошли! Не заметит…
– Она не заметит… Вот что – дуй на круг, а я пойду к Никишке Хриплому.
– Как же это? Возьмем да разойдемся! А в лощину поодиночке, что ли, тащиться?
– Да нет, чудак-человек… Сенечка не заиграется, не бойся. Он похвастаться пришел… Поди, рубаху новую показать или белые штаны… Он скоро уйдет. А за ним и Зинка смоется. Тогда сбегаешь за мной и уж повеселимся.
– Ну, валяй! Только не проигрывайся… Обещали же конфет принести.
– За меня не беспокойся.
Друзья стукнули друг друга по рукам и разошлись.
У Никишки Хриплого, по фамилии – Пышенковых, собрались картежники не только ближние со своего конца, с Нахаловки, но и из села пришли, то есть с базарной площади, с Конной улицы, с Сенной. Посреди просторного кирпичного дома за столом, под висячей лампой сидело человек десять. Метали банк. Перед вислоусым, одутловатым, с пипочкой вместо носа сапожником Бандеем, похожим на моржа, скопилась кучка серебра и медяков, и даже бумажки лежали. Бандей в огромной ладони, изрезанной темными рытвинами от дратвы, зажал колоду карт, как спичечный коробок, и, плюя на пальцы, вытягивал из нее карты.
– На, наберись! – гудел он сумрачно, подавая карты очередному метальщику. – Еще? На, наешься!
– Тьфу ты, дьявол тебя крестил! Перебор. Всего на одно очко…
– И я на одно перебрал.
– Это Бандей очки наводит. Как плюнет, так лишнее очко есть.
– Бандей, не пятнай карты! – сказала с печи хозяйка Нешка Ореха. – Они совсем новенькие.
– Еще купишь, – отозвался Бандей. – Ты же получаешь по целковому с банка. Чего тебе еще?
– Где ты их купишь?! Никишка по весне привез из Растяпина две колоды… Дак одну уж исхлопали.
Сам хозяин, замоховевший по самые глаза густой рыжей щетиной, с белой круглой лысиной на макушке, как в тюбетейке, сидел скромненько тут же на лавке, на краю от стола.
– Еще привезет… Ему не впервой бегать за длинным рублем, – сказал Бандей так, будто хозяина тут и не было.
– Ковда он поедет, ковда? – затараторила Ореха. – У нас тоже хозяйство. Небось раньше Покрова не вырвешься.
– Твое хозяйство вон – в сусеке кирпичи да кот на печи. Чего вам убираться? – посмеивался Бандей.
– А то у тебя у одного хозяйство? Мотри вон, в карты спустишь свое хозяйство, – не сдавалась Ореха.
– Я нажил, я и проживу…
На вошедшего Федьку никто не обратил внимания. Да и трудно было разглядеть от стола – кто там вошел? Сизые клубы табачного дыма начисто глушили свет на сажень от лампы. Федька постоял у дверей, послушал эту перебранку, подождал для приличия: не спросят ли, зачем пришел? Не спросили. Потихоньку присел с краю, рядом с хозяином.
– Ну, сколько тут собралось? – спросил Бандей, разгребая денежную кучу. – Боле десятки?
– Да тут рублей пятнадцать будет.
– Давай сосчитаю! – услужливо потянулся к деньгам вертлявый узкоплечий шапошник Василий Осипович Чухонин, по прозвищу Биняк.
– Не играешь и не лезь! – одернул его Бандей. – Вот – посчитай волосья у себя в ноздре.
Все засмеялись, а Биняк вдруг выпучил глаза, надул щеки, растрепал и смахнул книзу свои пшеничные усы и стал до смешного похож на Бандея.
– Мишка, давай свяжем? – в тон Бандею утробно пробухал Биняк.
– Чего? – опешил тот.
– Волосья… У тебя в ноздре, а у меня в заднице.
Все так и грохнули – кто на стол повалился, кто на лавке катался, аж затылком пол доставая.
– Ну, ладно, стучу, – сказал Бандей, перетасовал колоду и роздал карты.
– Дак сколько у тебя в банке-то? – спросил Лысый, первый картежник и вор на всю Сенную улицу, протягивая ладонь со своей картой. Он сидел рядом с Бандеем, с него и начинался новый круг.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?