Текст книги "Конь бледный"
Автор книги: Борис Савинков
Жанр: Историческая литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 2 (всего у книги 5 страниц)
– Эрна, а наше дело?
– Мы вместе умрем… Слушай, милый, когда я с тобой – мне кажется, что я маленькая девочка, еще ребенок. Я знаю: я ничего не могу дать тебе. Но у меня есть любовь. Возьми же ее.
И она плачет.
– Эрна, не плачь.
– Я от радости… Видишь, я не плачу уже. Знаешь, я хотела тебе сказать… Генрих…
– Что Генрих?
– Ты только не сердись… Генрих мне вчера сказал, что любит меня.
– Ну?
– Ну, я же не люблю его. Я люблю только тебя. Ты не ревнуешь, милый? – шепчет она мне на ухо.
– Ревную? Я?
– Ты не ревнуй. Я не люблю его вовсе. Но он такой несчастный, и мне так больно было, когда он сказал… И еще: мне казалось, что я не должна его слушать, что это измена тебе.
– Измена мне, Эрна?
– Милый, я так люблю тебя, и мне так жалко было его. Я ему сказала, что я ему друг. Ты не сердишься? Нет?
– Будь покойна, Эрна. Я не сержусь и не ревную.
Она обиженно опускает глаза:
– Тебе все равно? Скажи, ведь тебе все равно?
– Слушай, – говорю я, – есть женщины – верные жены, и страстные любовницы, и тихие друзья. Но все они вместе не стоят одной: женщины-царицы. Она не отдает свое сердце. Она дарит любовь.
Эрна испуганно слушает. Потом говорит:
– Так ты меня не любишь совсем?
Я целую ее в ответ. Она прячет лицо на моей груди и шепчет:
– Ведь мы вместе умрем? Да?
– Может быть.
Она засыпает у меня на руках.
15 апреля.
Я сажусь к Генриху в пролетку.
– Ну что, как дела?
– Да что, – качает он головой, – нелегко: целый день под дождем, на козлах.
Я говорю:
– Нелегко, когда человек влюблен.
– Откуда вы знаете? – быстро оборачивается он ко мне.
– Что знаю? Я ничего не знаю. И ничего знать не хочу.
– Вы, Жорж, все смеетесь.
– Я не смеюсь.
Вот и парк. С мокрых сучьев на нас летят разноцветные брызги. Кое-где уже юная зелень травы.
– Жорж.
– Ну?
– Жорж, ведь при изготовлении бывают иногда взрывы?
– Бывают.
– Значит, Эрну может взорвать?
– Может.
– Жорж?
– Ну?
– Почему вы поручаете ей?
– Ее специальность.
– Специальность?
– Да.
– А кому-нибудь другому нельзя?
– Нельзя… Да вы чего беспокоитесь?
– Нет… Я так… Ничего… К слову пришлось.
Он поворачивает обратно. На полдороге опять окликает меня:
– Жорж?
– Ну?
– А скоро?
– Думаю, скоро.
– Как скоро?
– Недели две, три еще.
– А выписать вместо Эрны нельзя никого?
– Нет.
Он ежится в своем синем халате, но молчит.
– Прощайте, Генрих. Бодритесь.
– Бодрюсь.
– И, право, не думайте ни о ком.
– Знаю. Не говорите. Прощайте.
Он медленно отъезжает. На этот раз я долго смотрю ему вслед.
16 апреля.
Я спрашиваю себя: неужели я все еще люблю Елену? Или я люблю только тень – мою прежнюю любовь к ней? Может быть, Ваня прав и я не люблю никого, и не могу и не умею любить. Может быть, и не стоит любить.
Генрих любит Эрну и будет любить только ее, и всю жизнь. Но любовь для него источник не радости, а муки. А моя любовь – радость?
Я опять в своей комнате, в скучном номере скучной гостиницы. Сотни людей живут под одной крышей со мною. Я им чужой. Я чужой в этом каменном городе, может быть, в целом мире. Эрна отдает мне себя, всю себя без оглядки. А я не хочу ее и отвечаю – чем? Дружбой? Не ложью ли? Глупо думать о Елене, глупо целовать Эрну. Но я думаю о первой и целую вторую. Да и не все ли равно?
18 апреля.
Губернатор переехал назад, в город. Наши планы опять разбиты. Нужно начать наблюдение сначала. Это труднее здесь. Кругом бессменная цепь часовых, на площади и в воротах шпионы. Каждый прохожий у них на примете. Каждый извозчик на подозрении.
Конечно, не знают, где мы и кто мы. Но уже ходит молва.
Вчера в трактире я услышал такой разговор. Разговаривали двое: один по виду приказчик, другой, должно быть, его подручный, мальчишка лет восемнадцати.
– Это уж как от Бога кому, – наставительно говорит приказчик, – одному, значит, одно, другому – другое. Приходит, слышь, барышня, при прошении. Допустили. Стал он прошение читать. Покуда читал, она револьвер вынула и давай в него пули садить. Четыре пули ему всадила.
Мальчишка всплескивает руками:
– Ах ты… Что ж, помер?
– Какой…
– Ну?
– Повесили ее, значит. По времени приходит другая. Опять при прошении.
– Неужто ж допустили?
– Нет. Она было то, се, десятое, пятое. Однако обыскали в прихожей. Глядят, в косе револьвер. Это значит, Бог спас.
– Ну?
– Повесили, значит, ее. Только что же ты думаешь? – Рассказчик изумленно разводит руками. – По времени, гуляет он у себя в саду, по дорожке. Стража при нем. Вдруг, откуда бы ни возьмись, выстрел. Прямо в сердце пуля пронзила. Ахнуть едва успел.
– Язвите… Вот так раз.
– Да-а… Опять, значит, повесили, а он все-таки помер. Так уж положено ему было. Судьба.
20 апреля.
Вчера наконец я встретил Елену. Я не думал о ней, я почти забыл, что она здесь. Я шел по улице и вдруг услышал чей-то зов. Я обернулся. Передо мною была Елена. Я увидел ее громадные серые глаза, пряди ее черных волос. Мы идем с нею рядом. Она с улыбкою говорит:
– Вы забыли меня.
Нам в лицо бьет сноп яркого вечернего солнца. В его лучах тонет улица, золотом горит мостовая. Я краснею, как мак. Я говорю:
– Нет. Я не забыл.
Она берет меня под руку и говорит тихо:
– Вы надолго?
– Не знаю.
– Что вы здесь делаете?
– Не знаю.
– Не знаете?
– Нет.
Она вспыхивает густым румянцем.
– А я знаю. Я вам скажу.
– Скажите.
– Вы…
– Может быть.
Вечерний луч догорел. На улице прохладно и серо.
Я хочу ей много сказать. Но я забыл все слова. Я говорю только:
– Почему вы здесь?
– Муж служит.
– Муж?
Я вспоминаю вдруг про этого мужа. Я ведь встретил его. Да, конечно, у нее есть муж.
– Прощайте, – говорю я, неловко протягивая ей руку.
– Вы спешите?
– Да, я спешу.
– Останьтесь.
Я смотрю ей в глаза. Они сияют любовью. Но я опять вспоминаю: муж.
– До свиданья.
Ночью темно и пусто. Я иду в Тиволи. Гремит оркестр, бесстыдно смеются женщины. Я один.
25 апреля.
Губернатор уехал в X… Я поехал за ним. Радостно встречаю широкую воду, сияющие купола. Весна хороша здесь. Она целомудренно-ясная, как девушка шестнадцати лет.
Губернатор отправился в здешний пригород. Я в том же поезде, в вагоне первого класса. Входит нарядная дама. Она роняет платок. Я поднимаю.
– Вы не русский? – говорит она по-французски, всматриваясь в меня.
– Я англичанин.
– Англичанин? Как ваше имя? Я знаю ваше имя.
Я колеблюсь минуту. Потом вынимаю карточку: Джордж О’Бриен, инженер, Лондон.
– Инженер… Как я рада… Приезжайте ко мне. Я буду вас ждать.
Вечером возвращаюсь.
На пригородном вокзале в буфете опять она: пьет чай с каким-то евреем. Он подозрителен… Я подхожу к ней:
– Счастлив встретиться снова!
Она смеется.
Мы гуляем с ней по платформе.
В вагоне кондуктор отбирает билеты. Она подает ему серый конверт. Я читаю внизу печатным курсивом: «Жандармское управление».
– У вас, вероятно, сезонный билет? – спрашиваю я ее.
Она густо краснеет:
– Нет, это так… Ничего… Это подарок. Ах, как я рада познакомиться с вами… Я так люблю англичан.
Свисток. Вокзал. Я кланяюсь ей и украдкой иду за ней следом.
Она входит в жандармскую комнату.
«Ага», – думаю я.
В гостинице решаю: или за мной следят, и тогда я, конечно, погиб, или эта встреча – случайность, скучное совпадение. Хочу знать всю правду. Хочу проверить судьбу.
Я надеваю цилиндр. Беру лихача. Звоню по адресу у подъезда.
– Барышня дома?
– Пожалуйте.
Комната – бонбоньерка. В углу букет чайных роз: цветочное подношение. На столах и стенах портреты хозяйки. Во всех видах и позах.
– Ах, вы пришли… Как это мило… Садитесь.
Мы опять говорим по-французски. Я курю сигару, держу на коленях цилиндр.
– Нравятся вам русские дамы?
– Лучшие дамы в мире.
В двери стучат.
– Войдите.
Входят два господина, очень черных, очень усатых. Не то шулера, не то сутенеры. Мы жмем друг другу руки.
Все трое отходят к окну.
– Это кто? – слышу я шепот.
– Это? Ах, это инженер-англичанин, богатый. Ты говори, не стесняйся: он по-русски ни слова.
Я встаю:
– Жалею, что должен уйти. Честь имею кланяться.
Снова жму руки. А на улице смеюсь: слава Богу, я – англичанин.
26 апреля.
Губернатор едет обратно в N. У меня до поезда целый день. Я брожу по городу без цели.
Вечереет. Над рекой пурпур зари. За рекой четкий шпиц пронзает небо.
У дубовых ворот трехцветная будка. За белой стеной темная пасть коридора. По каменным плитам эхо шагов. Мрак, решетка окон. Ночью трепетный бой курантов. Великая скорбь на всю землю.
Я вижу низкие бастионы, серые стены. Мало сил, мало сил… Но ведь день великого гнева придет…
Кто устоит в этот день?
28 апреля.
В парке еще свежо. Липы голые, но орешник уже оделся листвой. В зеленых кустах поют птицы.
Елена рвет, нагибаясь, цветы. Оборачивается ко мне и смеется:
– Как хорошо… Не правда ли, как сегодня радостно и светло?
Да, мне радостно и светло. Я смотрю ей в глаза, и мне хочется ей сказать, что в ней радость и что она – яркий свет. Я тоже невольно смеюсь.
– Как давно я не видела вас… Где вы были, где жили, что видели, что узнали?… Что вы думали обо мне?
И, не ожидая ответа, краснеет:
– Я так боялась за вас.
Я не запомню такого утра. Цветут ландыши, пахнет весной. В небе тают перистые облака, догоняя друг друга. В моей душе опять радость: она за меня боялась.
– Знаете, я живу и не замечаю жизни. Вот я смотрю на вас, и мне кажется: вы – не вы, а кто-то чужой и все-таки милый. Да, ведь вы мне чужой… Разве я знаю вас? Разве вы знаете меня? И не надо… Ничего не надо нам знать. Ведь нам и так хорошо?… Не правда ли – хорошо?
И, помолчав, говорит с улыбкой:
– Нет, скажите же мне, что вы делали, чем вы жили?
– Вы ведь знаете, чем я живу.
Она опускает глаза:
– Так правда?…
По ее лицу пробегает тень. Она взяла меня за руку и молчит.
– Слушайте, – говорит она наконец, – я ничего в этом не понимаю… Но, скажите, зачем? Зачем? Вот смотрите, как здесь хорошо: расцветает весна, поют птицы. А вы думаете о чем? Живете чем?… Смертью? Милый, зачем?
Я хочу ей сказать многое… Но почему-то не могу сказать никаких слов. Я знаю, что это только слова для нее, что она меня не поймет.
А она настойчиво повторяет:
– Милый, зачем?
На деревьях роса. Заденешь ветку плечом – брызнет дождь разноцветных капель. Я молчу.
– Не лучше ли жить, попросту жить?… Или я не поняла вас? Или так нужно… Нет, нет, – отвечает она себе, – так не нужно, не может быть нужно.
И я робко спрашиваю, как мальчик:
– Что же нужно, Елена?…
– Вы спрашиваете меня? Вы?… Разве я знаю? Разве я могу знать? Ничего я не знаю… Да и знать не хочу… А сегодня нам хорошо…
Вот она опять рвет со смехом цветы, а я думаю – скоро я снова буду один, и ее детский смех зазвучит не для меня – для другого.
Кровь бросается мне в лицо. Я говорю едва слышно:
– Елена.
– Что, милый?
– Вы спрашиваете меня, что я делал?… Я… я помнил о вас.
– Помнили обо мне?
– Да… вы ведь видите: я вас люблю…
Она опускает глаза.
– Не говорите мне так.
– Почему?
– Боже мой… Не говорите. Прощайте.
Она быстро уходит. И долго еще между белых берез мелькает ее черное платье.
29 апреля.
Я написал Елене письмо:
«Мне кажется, что я не видел вас долгие годы. Каждый час и каждую минуту я чувствую, что вас нет со мною. Днем и ночью, всегда и везде – вот я вижу ваши сияющие глаза.
Я верю в любовь, в свое право любить. В глубине моего сердца, на самом его дне, живет спокойная уверенность, предчувствие будущего. Так должно быть. Так будет.
Я люблю вас, и я счастлив. Будьте же счастливы любовью и вы».
Я получил короткий ответ:
«Завтра в парке, в шесть часов».
30 апреля.
Елена мне говорит:
– Я рада, я счастлива, что вы со мною… Но не говорите мне о любви.
Я молчу.
– Нет, обещайте: не говорите мне о любви… И не печальтесь, не думайте ни о чем.
– Я думал о вас.
– Обо мне?… Не думайте обо мне…
– Почему?
И я сам тотчас же отвечаю.
– Вы замужем? Муж? Честь мужа? Долг честной женщины? О, конечно, простите… Я осмелился говорить о своей любви, я осмелился просить вашей. Для добродетельных жен есть только домашний покой, чистые комнаты сердца. Простите.
– Как вам не стыдно?
– Нет, мне не стыдно. Я знаю: трагедия любви и долга. Трагедия любви и подвенечного платья, законного брака, законных супружеских поцелуев. Не мне стыдно, Елена, а вам.
– Молчите.
Несколько минут мы молча идем по узкой дорожке парка. На ее лице еще гнев.
– Слушайте, – поворачивается она ко мне, – неужели для вас есть закон?
– Не для меня, а для вас.
– Нет… А вот вы… Чем живете? Кровью. Зачем вы этим живете?
– Не знаю.
– Не знаете?
– Нет.
– Слушайте, ведь это закон… Вы сказали себе: так нужно.
Я говорю, помолчав:
– Нет. Я сказал: я хочу.
– Вы так хотите?
Она с изумлением смотрит мне прямо в глаза:
– Вы так хотите?
– Ну, да.
Вдруг она мягко кладет мне руки на плечи.
– Милый мой, Жорж.
И быстро, гибким движением целует меня прямо в губы. Долго и жарко. Я открываю глаза: ее уже нет. Где она? И не сон ли мне снился?
1 мая.
Сегодня 1 мая – праздник. Я люблю этот день. В нем много света и радости. Именно сегодня… Но сегодня я не видел губернатора.
Он стал осторожен. Он сидит дома, и мы напрасно следим за ним. Мы видим только сыщиков и солдат. И они видят нас. Я думаю поэтому прекратить наблюдение.
Узнал: 13-го он поедет в театр. Мы запрем все ворота. Ваня станет у одних, Федор у других, Генрих у третьих. И здесь будет наше терпение.
Я радуюсь заранее победе. Вижу темные своды церкви, зажженные свечи… Слышу пение молитв, душный ладан кадила…
5 мая.
Эти дни я как в лихорадке. Вся моя воля в одном желании. Каждый день я зорко смотрю: не следят ли за мной. Я боюсь, что мы посеем и не пожнем. Но я не сдамся живым.
Живу теперь в гостинице «Эдинбург». Вчера принесли мне мой паспорт. Принесший топчется на пороге и говорит:
– Осмелюсь спросить, господин пристав спрашивают, какого вы изволите быть вероисповедания?
Странный вопрос. В паспорте сказано, что я лютеранин. Я, не поворачивая головы, говорю:
– Как?
– Какого исповедания-с? Веры какой-с?
Я беру в руки паспорт. Я громко читаю английский титул лорда Лансдоуна:
«We, Henry Charles Keith Petty Fitz Maurice Marquess of Lawdowne, Earl Wycombe»[2]2
«Мы, Генри Чарльз Кейс Петти Фитц Морис, маркиз Лоудаун, граф Викомб» (англ.). – Ред.
[Закрыть] и т. д.
Я не умею читать по-английски, произношу все буквы подряд.
Тот внимательно слушает.
– Понял?
– Так точно.
Я говорю с сильным акцентом:
– Иди к приставу, скажи: сейчас телеграмма посланнику. Понял?
– Так точно.
Я стою спиною к нему, смотрю в окно, говорю очень громко:
– А теперь – пошел вон.
Он с поклоном уходит. Я остаюсь один. Неужели за мной следят?
6 мая.
Мы встретились за городом, у полотна железной дороги: я, Ваня, Генрих и Федор. Они в сапогах бутылками, в картузах: по-мужицки.
Я говорю:
– Тринадцатого губернатор поедет в театр. Нужно теперь же решить места. Кто будет первым?
Генрих волнуется:
– Первое место мне.
У Вани русые кудри, серые глаза, бледный лоб. Я вопросительно смотрю на него.
Генрих повторяет:
– Непременно мне, непременно.
Ваня ласково улыбается:
– Нет, Генрих, я жду очень давно. Не огорчайтесь: за мною право. За мною первое место.
Федор равнодушно пыхтит папиросой.
Я спрашиваю:
– Федор, а ты?
– Что ж, я всегда готов.
Все молчат.
По железнодорожному полотну вьются тонкие рельсы. Столбы телеграфа уходят вдаль. Тихо. Только проволока гудит.
– Слушай, – говорит Ваня, – я вот о чем думал. Ведь легко ошибиться. Бросишь с рук – не всегда попадешь. Попадешь, например, в заднее колесо.
Генрих волнуется:
– Да, да… Как же быть?
Федор внимательно слушает. Ваня говорит:
– Я думал. Лучшее средство: кинуться под ноги лошадям.
– Ну?
– Ну, тогда наверное.
– И тебя тоже наверное.
– И меня.
Федор с презрением пожимает плечами:
– Не надо этого ничего. Подбежать к окну, да в стекло. Вот и готово дело.
Я смотрю на них. Федор навзничь лежит на траве, и солнце жжет его смуглые щеки. Он жмурится: рад весне. Ваня, бледный, задумчиво смотрит вдаль. Генрих ходит взад и вперед и порывисто курит. Над нами синее небо.
– Я скажу, когда продавать пролетки. Федор оденется офицером, ты, Ваня, – швейцаром, вы, Генрих, останетесь мужиком, в поддевке.
Федор поворачивается ко мне. Он доволен. Смеется:
– Я, говоришь, его благородием… Ловко… Значит, без пяти минут барин.
Я жму им всем руки. На дороге меня догоняет Генрих:
– Жорж.
– Ну что?
– Жорж… Как же это… Как же Ваня пойдет?
– Так и пойдет.
– Значит, погибнет.
Он смотрит себе под ноги, на траву. На свежей траве следы наших ног.
– Я этого не могу, – говорит он глухо.
– Чего не могу?
– Да этого… Чтобы он шел…
Он останавливается. Он говорит быстро:
– Лучше я первый пойду. Я погибну. Как же так, если он? Ведь его…
– Ну конечно.
– Нет, Жорж, слушайте, нет… Неужели его не будет? Вот мы спокойно решили, а от нашего решения Ваня наверное погибнет. Главное, что наверное. Нет, Бога ради, нет…
Он щиплет бородку. Руки его дрожат. Я говорю:
– Вот что, Генрих, одно из двух: или так, или этак. Или дело, и тогда оставьте все эти скучные разговоры, или разговаривайте и уйдите назад, в университет.
Он молчит. Я беру его под руку.
– Помните, Того своим японцам сказал: «Я жалею лишь об одном, что у меня нет детей, которые бы разделили с вами вашу участь». Ну и мы должны жалеть об одном, что не можем разделить участь Вани. И не о чем плакать.
Близко город. На солнце где-то искрятся стекла. Генрих подымает глаза:
– Да, Жорж, вы правы.
Я смеюсь:
– И подождите еще: suum cuique.[3]3
Каждому свое (лат.).– Ред.
[Закрыть]
7 мая.
Эрна приходит ко мне, садится в угол и курит. Я не люблю, когда женщины курят. И мне хочется ей об этом сказать.
– Скоро, Жоржик? – спрашивает она.
– Скоро.
– Когда?
– Тринадцатого.
Она кутается в теплый платок. Видны только ее голубые глаза.
– Кто первый?
– Ваня.
– Ваня?
– Да, Ваня.
Мне неприятны ее большие руки, неприятен ласковый голос, неприятен румянец щек. Я отворачиваюсь.
Она долго курит. Потом встает и молча ходит по комнате. Смотрю на ее волосы. Они льняные и вьются на висках и на лбу. Неужели я мог ее целовать?
Она останавливается. Засматривает мне робко в глаза:
– Ведь ты веришь в удачу?
– Конечно.
Она вздыхает:
– Дай Бог.
– А ты, Эрна, не веришь?
– Нет, верю.
Я говорю:
– Если не веришь – уйди.
– Что ты, Жоржик, милый. Я верю.
Я повторяю:
– Уйди.
– Жорж, что с тобою?
– Ах, ничего. И оставь меня ради Бога.
Она опять прячется в угол, снова кутается в платок. Не люблю этих женских платков. Молчу.
Тикают на камине часы. Я боюсь: я жду жалоб и слез.
– Жоржик.
– Что, Эрна?
– Нет. Ничего.
– Ну, так прощай. Я устал.
В дверях она шепчет грустно:
– Милый, прощай.
Ее плечи опущены, губы дрожат.
Мне ее жаль.
8 мая.
Говорят, где нет закона, нет и преступления. В чем же мое преступление, если я целую Елену? В чем моя вина, если я не хочу больше Эрны? Я спрашиваю себя. Я не нахожу ответа.
Если бы у меня был закон, я бы не убивал, я, вероятно, не целовал бы Эрны, не искал бы Елены. Но в чем мой закон?
Говорят еще: нужно любить человека. А если нет в сердце любви? Говорят, нужно его уважать. А если нет уважения? Я на границе жизни и смерти. К чему мне слова о грехе? Я могу сказать про себя: «я взглянул, и вот конь бледный, и на нем всадник, которому имя смерть». Где ступает ногой этот конь, там вянет трава, а где вянет трава, там нет жизни, значит, нет и закона. Ибо смерть – не закон.
9 мая.
Федор продал на Конной свой выезд. Он уже офицер, драгунский корнет. Звякают шпоры, звенит сабля по мостовой. В форме он выше ростом и походка у него увереннее и тверже.
Мы сидим с ним на пыльном кругу. Поют в оркестре смычки. Мелькают мундиры военных, белые туалеты дам. Солдаты отдают Федору честь.
Он говорит:
– Слышь, как по-твоему, сколько плачено за этот костюм?
Он тычет в нарядную даму за соседним столом.
Я пожимаю плечами:
– Не знаю. Рублей, вероятно, двести.
– Двести?
– Ну да.
Молчание.
– Слышь.
– Что?
– А я вот работал – целковый в день получал.
– Ну?
– Ну, ничего.
Вспыхивают электрические огни. Низко над нами сияет матовый шар. На белой скатерти синие тени.
– Слышь.
– Что, Федор?
– А что думаешь, если, к примеру, этих?
– Что этих?
– Ну, известно…
– Зачем?
– Чтобы знали.
– Что знали?
– Что рабочие люди как мухи мрут.
– Ну, Федор, это ведь… Мы не анархисты.
Он переспрашивает:
– Чего?
– Анархизм это, Федор.
– Анархизм?… Экое слово… Вот за этот костюм плачено двести рублей, а дети копеечку просят. Это как?
Мне странно видеть его серебряные погоны, белый китель, белый околыш. Мне странно слышать эти слова.
Я говорю:
– Чего ты сердишься, Федор?
– Эх, нету правды на свете. Мы день-деньской на заводе, матери воют, сестры по улицам шляются… А эти… Двести рублей… Да… Всех бы их, безусловно.
Тонут во мраке кусты, жутко чернеет лес. Федор облокотился о стол и молчит. В его глазах злоба.
– Всех бы их, безусловно.
10 мая.
Осталось всего два дня. Через два дня…
Образ Елены заволокло туманом. Я закрываю глаза, хочу его воскресить. Знаю: у нее черные волосы и черные брови, у нее тонкие руки. Но я не вижу ее. Я вижу мертвую маску. И все-таки в душе живет тайная вера: она будет моею.
Мне теперь все равно. Вчера была гроза, гремел первый гром. Сегодня трава умылась, расцветает сирень. На закате кукует кукушка. Но я не замечаю весны. Я почти забыл о Елене. Ну, пусть она любит мужа, пусть она не будет моею. Я один. Я останусь один.
Я так говорю себе. Но знаю: уйдут короткие дни и опять буду мыслью с нею. Жизнь замкнется в кованый круг. Если только уйдут эти дни…
Сегодня я шел по бульвару. Еще пахло дождем, но уже щебетали птицы. Справа на мокрой дорожке рядом со мной я заметил какого-то господина. Он еврей, в котелке, в длинном желтом пальто. Он стал на углу и долго смотрел мне вслед.
Спрашиваю себя опять: не следят ли за мною?
11 мая.
Ваня все еще извозчик. Он по-праздничному пришел ко мне на свидание. Мы сидим на скамье, у собора, в сквере.
– Жоржик, вот и конец.
– Да, Ваня, конец.
– Как я рад. Знаешь, вся жизнь мне чудится сном. Будто я на то и родился, чтобы умереть и…
Белый храм уходит главами в небо. Внизу на солнце блещет река. Ваня спокоен. Он говорит:
– Трудно в чудо поверить. А если в чудо поверишь, то уже нет вопросов. Зачем насилие тогда? Зачем меч? Зачем кровь? Зачем «не убий»? А вот нету в нас веры. Чудо, мол, детская сказка. Но слушай и сам скажи, сказка или нет. И быть может, вовсе не сказка, а правда. Ты слушай.
Он вынимает черное, в кожаном переплете Евангелие. На верхней крышке тисненый позолоченный крест.
«Иисус говорит: отнимите камень. Сестра умершего, Марфа, говорит ему: Господи! уже смердит, ибо четыре дня, как он во гробе.
Иисус говорит ей: не сказал ли я тебе, что если будешь веровать, увидишь славу Божию?
Итак, отняли камень, где лежал умерший. Иисус же возвел очи к небу и сказал: Отче, благодарю тебя, что Ты услышал Меня.
Я и знал, что Ты всегда услышишь Меня, но сказал для народа, здесь стоящего, чтобы поверили, что Ты послал Меня.
Сказав это, Он воззвал громким голосом: Лазарь, иди вон.
И вышел умерший, обвитый по рукам и ногам погребальными пеленами, и лицо его обвязано было платком. Иисус говорит им: развяжите его, пусть идет».
Ваня закрыл Евангелие. Я молчу. Он задумчиво повторяет:
– «Господи! уже смердит, ибо четыре дня, как он во гробе…»
В синем воздухе вьются ласточки. За рекою в монастыре звонят к вечерне. Ваня вполголоса говорит:
– Слышишь, Жоржик, четыре дня…
– Ну?
– Великое чудо.
– И Серафим Саровский чудо?
Ваня не слышит.
– Жорж.
– Что, Ваня?
– Слушай.
«Мария стояла у гроба и плакала. И когда плакала, наклонилась во гроб.
И видит двух ангелов, в белом одеянии сидящих, одного у главы, другого у ног, где лежало тело Иисуса.
Они говорят ей: жена, что ты плачешь? Говорит им: унесли Господа моего, и не знаю, где положили Его.
Сказавши сие, обратилась назад и увидела Иисуса стоящего, но не узнала, что это Иисус.
Иисус говорит ей: жена! что ты плачешь? Кого ищешь? Она, думая, что это садовник, говорит ему: Господин! если Ты вынес Его, скажи мне, где Ты положил Его, и я возьму Его.
Иисус говорит ей: Мария! Она, обратившись, говорит Ему: Раввуни! что значит Учитель!»
Ваня умолк. Тихо.
– Слышал, Жорж?
– Слышал.
– Разве сказка? Скажи.
– Ты, Ваня, веришь?
Он говорит наизусть:
«Фома же один из двенадцати, называемый Близнец, не был тут с ними, когда приходил Иисус.
Другие ученики сказали ему: мы видели Господа. Но он сказал им: если не увижу на руках Его ран от гвоздей, и не вложу перста моего в раны от гвоздей, и не вложу руки моей в ребра Его, не поверю.
После восьми дней опять были в доме ученики Его, и Фома с ними. Пришел Иисус, когда двери были заперты, стал посреди них и сказал им: мир вам!
Потом говорит Фоме: подай перст твой сюда и посмотри на руки Мои, подай руку твою и вложи в ребра Мои и не будь неверующим, но верующим.
Фома сказал Ему в ответ: Господь мой и Бог мой!
Иисус говорит ему: ты поверил потому, что увидел Меня, блаженны не видевшие и уверовавшие».
– Да, Жорж, «блаженны не видевшие и уверовавшие».
Тает день, вечернею тянет прохладой. Ваня встряхивает кудрями.
– Ну, Жоржик, прощай. Навсегда прощай. И будь счастлив.
В его чистых глазах печаль. Я говорю:
– Ваня, а «не убий»?…
– Нет, Жоржик, – нет…
– Это ты говоришь?
– Да, я говорю. Чтобы потом не убивали. Чтобы потом люди по-божьи жили, чтобы любовь освящала мир.
– Это кощунство, Ваня.
– Знаю. А «не убий»?…
Он протягивает мне обе руки. Улыбается большой и светлой улыбкой. И вдруг целует крепко, как брат.
– Будь счастлив, Жоржик.
Я тоже целую его.
11 мая.
У меня было сегодня свидание с Федором в кондитерской. Мы сговаривались о подробностях.
Я первый вышел на улицу. У соседних ворот я заметил трех сыщиков. Я узнал их по быстрым глазам, по их напряженным взглядам. Я застыл у окна. Сам превратился в сыщика. Ищейкой следил за ними. Для нас они или нет?
Вот вышел Федор. Он спокойно пошел по улице. И сейчас же один из шпионов, высокий, рыжий, в белом фартуке и засаленном картузе, бросился на извозчика. Двое других побежали за ним бегом. Я хотел догнать Федора, остановить его. Но он взял случайного лихача. За ним помчалась вся свора – стая борзых. Я был уверен, что он погиб.
Я тоже был не один. Кругом какие-то странные люди. Вот человек в пальто с чужого плеча. Голова низко опущена, красные руки сложены на спине. Вот какой-то хромой в рваных заплатах, нищий с рынка. Вот мой недавний знакомый, еврей. Он в цилиндре, с черной подстриженной бородою. Я понял, что меня арестуют.
Бьет двенадцать часов. В час у меня свидание с Ваней в переулке. Ваня еще не продал пролетки. Он извозчик. Я втайне надеюсь, что он увезет меня.
Я иду на главную улицу. Хочу затеряться в толпе, утонуть в уличном море. Но опять впереди та же фигура: руки сложены на спине, ноги путаются в полах пальто. И опять рядом черный еврей в цилиндре. Я заметил: он не спускал с меня глаз.
Я свернул в переулок. Вани там нет. Я дошел до конца и повернул круто обратно. Чьи-то глаза гвоздями впились в меня. Кто-то зоркий следит, кто-то юркий не отстает ни на шаг.
Я опять на проспекте. Помню: там за углом Пассаж, двери в переулок. Я вбегаю, прячусь в воротах. Прижался спиною к стене и застыл. Длятся минуты – часы. Знаю: тут же рядом черный еврей. Он караулит. Он ждет. Он – кошка, я – мышь. До дверей четыре шага. И вдруг – одним прыжком я в переулке. Ваня медленно едет навстречу. Я бросаюсь к нему.
– Ваня, гони!
Стучат колеса по мостовой, на поворотах трещат рессоры. Мы сворачиваем за угол. Ваня хлещет свою лошаденку. Я оборачиваюсь назад: пустой переулок коленом. Никого. Мы ушли.
Итак, нет колебаний: за нами следят. Но я не теряю надежды. А если это только случайное наблюдение? Если они не знают, кто мы? Если мы успеем закончить дело?
Но я вспоминаю: Федор. Что с ним? Не арестован ли он?
12 мая.
Федор ждет меня в ресторане. Я должен увидеть его. Если он окружен, дело погибло. Если ему удалось уйти, мы дотянем до завтра и завтра же победим.
Я за трактирным столом, у окна. Мне видна улица, виден городовой в намокшем плаще, извозчик с поднятым верхом, зонтики редких прохожих. Дождь барабанит по стеклам, уныло струится с крыш. Серо и скучно.
Входит Федор. Звякают шпоры, он здоровается со мной. А на улице под дождем вырастают знакомые мне фигуры. Двое, спрятав мокрые лица в воротники, караулят подъезд. С городовым на углу начеку еще двое. Один из них вчерашний хромой. Я ищу глазами еврея: вот, конечно, и он – под резным навесом ворот.
Я говорю:
– Федор, за нами следят.
– Чего ты?
– Следят.
– Не может этого быть.
Я беру его за рукав:
– Ну-ка, взгляни.
Он пристально смотрит в окно. Потом говорит:
– Глянь-ка, вон этот хромой, ишь, пес, как вымок… Да-а… Дела… Чего делать-то, Жорж?
Дом оцеплен. Нам едва ли уйти. Нас схватят на улице.
– Федор, револьвер готов?
– Восемь патронов.
– Ну, брат, идем.
Мы спускаемся с лестницы. Ливрейный швейцар почтительно распахнул перед нами дверь.
Мы идем плечо о плечо. Звеня, волочится сабля. Я знаю: Федор решился. Я решился давно.
Вдруг Федор локтем толкает меня. Он шепчет скороговоркой:
– Гляди, Жорж, гляди.
На углу одинокий лихач.
– Барин, вот резвая… Барин…
– Пять целковых на чай. Шевели.
Призовой рысак мчится крупною рысью. Нам в лицо летят комья грязи. Сетка дождя затянула небо. Где-то сзади слышно: держи!
От коня валит густой пар. Я трясу кучера за плечо:
– Эй, лихач, еще пять рублей.
В парке соскакиваем в кусты. Мокро. Брызжут деревья. Дождь размыл все дорожки. Мы бежим по лужам бегом.
– Федор, прощай. Уезжай сегодня же.
Его форменное пальто мелькнуло в зеленых кустах и скрылось. Под вечер я в городе. В гостиницу не вернусь. Дело погибло бесповоротно. А что с Ваней? С Генрихом? С Эрной?
У меня нет ночлега, и я долгую ночь брожу по улицам. Тает лениво время. До рассвета еще далеко. Я устал и продрог, и у меня болят ноги. Но в сердце надежда: упованье мое со мною.
13 мая.
Я сегодня вызвал Елену запиской. Она пришла ко мне в городской сад. У нее сияющие глаза и черные кудри. Я говорю:
– Большие воды не могут потушить любви, и реки не зальют ее, ибо любовь крепка, как смерть… Елена, скажите, и я брошу все. Я буду вашим слугою.
Она смотрит на меня улыбаясь. Потом задумчиво говорит:
– Нет.
Я наклонился к ней близко. Я шепотом говорю:
– Елена… Вы любите его?… Да?
Она молчит.
– Вы не любите меня, Елена?
Она вдруг сильным движением протягивает ко мне свои длинные, тонкие руки. Она обнимает меня. Она шепчет мне:
– Люблю, люблю. Люблю.
Я услышал ее слова, я почувствовал ее тело. Живая радость вспыхивает во мне, и я говорю с усилием:
– Я уезжаю, Елена.
Она бледнеет. Я смотрю ей прямо в глаза:
– Вот что, Елена. Вы не любите меня. Если бы вы любили, вы бы мучились мною. Вот за мною следят. Я на одном волоске. Но мне все равно: вы не любите меня.
Она переспрашивает с тревогой:
– Вы сказали: за вами следят?
Сухо шепчет вечерний ветер, пахнет дождем. В парке нет никого: мы одни. Я говорю громко:
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.