Текст книги "А зори здесь тихие…"
Автор книги: Борис Васильев
Жанр: Книги о войне, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 11 (всего у книги 62 страниц) [доступный отрывок для чтения: 20 страниц]
8
И только перед знакомой дверью думы эти временно в сторонку отложил. Поправил фуражку, тужурку одернул, проверил, на месте ли галстук: словно не к жильцу шел, а к самому комиссару товарищу Белоконю, который ждал Семена Митрофановича завтра ровно в девятнадцать часов. Но уж очень уважал Семен Митрофанович этого жильца, очень уж разговаривать ему с ним приятно было, и поэтому младший лейтенант Ковалев к встрече всегда готовился строго.
А зауважал он его поначалу от удивления. Давно это было: он тогда только-только с домами этими знакомился и в эту квартиру позвонил по долгу службы. Времени было аккурат половина пятого, но хозяева чай пили, и ему пришлось приглашение к столу принять: чай – не водка, инструкция не препятствует. Хозяин и тогда был не молод (сейчас-то совсем уж облез и побелел!). Далеко не молод, а улыбался, как молодой, – глазами. Младший лейтенант представился как положено…
– Митрофанович? – Молодо глаза улыбались, озорно. – Воронежский, значит?
– Точно, – растерянно подтвердил Ковалев. – Как угадали?
– Это теперь гадать приходится, откуда родом, скажем, Руслан Спартакович: то ли из русской былины, то ли из футбольной команды. А в старые времена в обычае было называться по местным святым: Митрофан – значит, воронежский, Абрам – из Смоленска, Прокоп – из Великого Устюга. И имен в обиходе было куда больше, и толк в них был совершенно особый: не внешний, а внутренний, привязанный к своему месту, к своему роду-племени, к своей истории – не соседской…
С удивления началась их дружба. Семен Митрофанович терялся среди книг, которыми были заняты все стены до потолка. Терялся, слова путал, мямлил чего-то, но хозяин был прост, радушен, и вскоре Ковалев освоился. А освоившись, полюбил это место: старые книги, старую мебель, кабинетную тишину, уют. Но главное, что полюбил, – беседы хозяина. Разговоры он умел разговаривать, вот в чем дело было…
Так было и сейчас.
– Почему люди зло совершают, Артем Иванович? Зло ведь труднее совершить, чем добро, а совершают. И ведь голода нет, одеты все, обуты…
– А по-вашему, Семен Митрофанович, как: человек – добр или зол? Человек вообще?
– Вообще добрый он, Артем Иванович. Он ведь и рождается добрым: дети – они ведь все добрые, они ведь, что такое зло, и не понимают. Просто не понимают – и все.
– А добро?
– А добро понимают. Ведь ребенок, если с ним по-хорошему, он все свое отдаст. И поможет всегда, сколько сил имеет, без расчету. И слезы-то его первые – от зла. Он не понимает его, зло-то, потому и расстраивается. Нет, не от боли он плачет, Артем Иванович, он от обиды плачет. От обиды, что зло в мире водится, вот ведь какой факт получается.
Артем Иванович – маленький, седенький, в золоченых очках – утонул в кресле по самые плечи. Поблескивал острым глазом, обдумывал каждое слово. И угощал чаем с вафлями. Вафли какие-то особенные были: дочка из Москвы присылала.
– Да, мир добр, человек зол – так в старину считали. А рождаются все одинаковыми, и ребенок Гитлер ничем не отличался от любого другого ребенка. А потом стал отличаться. Почему? Очевидно, есть во зле какая-то притягательная сила.
– Нет такой силы, – застенчиво сказал Семен Митрофанович. – Добро – это сила, а зло… Зло, я извиняюсь, конечно, вы человек ученый, зло, Артем Иванович, бессильно. Потому бессильно, что души за ним нету. А без души какая же сила?
– Справедливо, Семен Митрофанович, совершенно справедливо. Только припомните, пожалуйста, кого-нибудь доброго из истории.
– Да я ведь насчет истории-то…
– А я, историк по профессии, никого не могу припомнить. Макиавелли – помню, Игнатия Лойолу – помню, Святополка Окаянного – тоже помню. Даже о Петре Великом думая, я в первую очередь казнь стрельцов вспоминаю. И знаете почему? Совсем не потому, что зло всесильно, а потому лишь, что зло есть отклонение от нормы. Зло есть горбатость духа человеческого, уродство его, а уродства, ненормальности, естественно, запоминаются прочнее, чем нечто обыденное. А норма-то для человечества суть добро, и будет время – будет, Семен Митрофанович, будет! – когда норма эта восторжествует окончательно, повсеместно и на веки веков!..
Артем Иванович давно уже о чем-то другом рассказывал – об истории чая, что ли, – а Семен Митрофанович, хмурясь, старательно обдумывал его слова. И чем больше думал над ними, тем все больше не соглашался и страдал.
– Я извиняюсь, конечно, очень, – опустив голову, тихо сказал он. – Вы человек ученый, вы книг вон шесть стенок прочли, а только очень я с вами, Артем Иванович, не согласен. Не обижаетесь?
– Помилуйте, Семен Митрофанович…
Семен Митрофанович осторожно откашлялся. Ему очень хотелось закурить, но хозяин был некурящим.
– Насчет того, что добро – нормальное дело, это я не спорю. Это все – правда чистая, тут я под любым вашим словом по два раза подпишусь. Только, как бы сказать… Причину-то вы не вскрыли, Артем Иванович. Говорите, у злого душа горбатая. Верно, горбатая, а отчего? По какой причине?… Кто душу-то его с печки уронил? Нет ответа. А душа – она ни с того ни с сего горбатой стать не может. Тут причину надо иметь, вот ведь какой факт получается.
– И что же, Семен Митрофанович, нашли вы эту причину?
– Думается мне, нашел. – Младший лейтенант еще раз кашлянул, вздохнул поглубже. – Злой – он что такое? Он брать все любит. Он под себя все подминает, о себе лишь заботится, а на остальных ему, я извиняюсь, наплевать. А добрый – он как раз наоборот, Артем Иванович. Он потому и добрый, что о себе не думает, что о соседе страдает, что готов рубаху с себя последнюю снять. Давать и брать – вот что значит добро и зло. И пока давать да брать не сроднятся друг с дружкой, пока не уравняются, до тех пор и зло с добром рядышком шагать будут. Рядышком по жизни.
– Значит, вы считаете, что всеобщая экономическая уравниловка способна ликвидировать эту извечную проблему?
– Нет, не считаю я так, Артем Иванович. Конечно, экономика – это могучий, как говорится, фактор, только не в ней одной дело. Экономика – это возможности: ну, купить там что, так я понимаю. А кроме купить, у человека еще желаний-то ой-ой! Он и славы хочет, и почета, и удобства жизни, и прав со всеми равных. Он брать все это хочет, а он давать должен, вот в чем вся штука-то. Сейчас какой самый главный глагол вредно действует? Брать. А должен какой по всему смыслу жизни нашей? А должен – давать. И пока каждый человек сам это не прочувствует, пока сам не поймет, что давать обязан, до тех пор мы зло не выкорчуем. Не искореним, как говорится, Артем Иванович.
– Ну а рецепт какой пропишем человечеству, Семен Митрофанович? Всеобщее самоусовершенствование, что ли?
– Воспитание, – серьезно сказал младший лейтенант и опять вздохнул. – Плохо у нас этот вопрос заострен, Артем Иванович. Перепутали мы где-то воспитание с учением и до сих пор никак в этом не разберемся. Что должна школа делать? Учить. А семья? А семья – воспитывать. Так почему же арифметике там, письму – этому специалист учит, а воспитание граждан – государственное дело, правда ведь? – мамаше оно поручено. А мамаша от работы, от толчеи магазинной, от корыта, от кухни очумелая вся как есть. Ей не то что воспитанием, ей самой себе лоб утереть некогда, вот ведь какой факт получается… – Семен Митрофанович похмурился, посопел.
Все, что Ковалев сейчас Артему Ивановичу излагал, не вдруг родилось, не враз надумалось. Нет, Семен Митрофанович любил над жизнью поразмыслить, поворочать ее и так и этак, покантовать с грани на грань. И не просто поразмыслить, не повздыхать над трудностями, а свое предложить. Свое, взвешенное, обсосанное, ночами продуманное решение. Потому что не гостем он себя чувствовал в государстве своем, не винтиком, а хозяином. Хозяином с полной мерой ответственности. И потому решения эти он тоже в книжечку заносил: под особый параграф. И насчет этого параграфа тоже надлежало завтра с комиссаром Белоконем потолковать…
Итак, с семиэтажками, с дворцами этими покончено было раз и навсегда. С кем надо, поговорено, кому надо, указано, а кому просто: прощай, мол, гражданин хороший, дай тебе бог никогда с милицией не встречаться. Трудный это был отрезок, и шел в семиэтажки Ковалев всегда без удовольствия, всегда с напряжением и потому уставал. А когда на работе без удовольствия устаешь, разве ж это работа? Это не работа, это наказание господне. Каторга.
В этом смысле для младшего лейтенанта роднее всего пятиэтажки были. Жил там народ и попроще, и помоложе, и повеселее. Здесь если уж не любил кто кого, так об этом без всяких анонимок весь квартал знал. Если гулял кто, так и окна настежь. Если спорил, ноль-два звонили. А то и ноль-три случалось…
Но скандалов не было. В целом. Мирным путем конфликты разрешались, а разрешившись, гасли, и вчерашние противники на следующее утро мирно калякали в автобусе по пути на работу. И вот за эту простоту, за отходчивость и беззлобность и любил Ковалев свои пятиэтажки.
9
Правда, он их напоследок оставлял, на сладкое. А пока, выйдя из семиэтажек, крюк сделал и навестил три оставшихся в его перестроенном районе деревянных домишка. Прежде здесь село было, потом село это само собой в дачный поселок переросло, а в послевоенное строительство влилось в черту города и пошло под бульдозер. Почти все пошло: три дома всего уцелело. Два – потому, что в тупике оказались и на место их никто не зарился, а один – под голубой крышей, веселый такой, – один Семен Митрофанович сам сохранил. Лично. И крышу в прошлом году сам перекрасил голубой краской. Еле-еле краску такую достал. Нестандартную.
Собственно, понятия «сам», «лично», равным образом как и «мое», Семен Митрофанович употреблял редко даже в потайных своих мыслях. Стеснялся он этих слов, если за ними не стояло что-либо предосудительное: вина или проступок. Вот тогда младший лейтенант Ковалев громче всех кричал «сам» и «лично», а в прочих случаях предпочитал число множественное. Но домик под веселой голубой крышей как раз и явился причиной столкновения числа множественного с числом единственным, и тут уж младший лейтенант без слова «лично» так и не смог обойтись.
В те времена домик – черный, скособоченный, под ржавой крышей – торчал среди новеньких пятиэтажек, как гнилой зуб среди стальных коронок. С каждым месяцем все ближе и ближе подбирались к нему строители и в конце концов зажали с трех сторон. Кто-то уже свалил забор, кто-то спалил его на веселом костре, кто-то случайно сгрузил возле входной двери бетонные плиты, а домик стоял упрямо и несокрушимо, и хозяева его по-прежнему упорно отказывались переезжать куда бы то ни было.
Впрочем, хозяев не было. Была хозяйка. Одна: Мария Тихоновна Лукошина, по-местному – баба-яга.
До той поры Семен Митрофанович как-то мало с ней встречался. В конфликты ее с соседями не ввязывался, жалоб на нее со стороны соседей не принимал (зачем жалобы, когда вот-вот люди по разным улицам разъедутся?), в гости не заходил: не приглашали. Дважды, правда, пытался: первый раз аккурат тогда, когда дома эти принимал, – но оба раза встречали его у дверей два сухих старушечьих глаза, и было в глазах этих что-то такое жесткое, такое неласковое, что младший лейтенант дальше порога и не заглядывал. И по взглядам этим, по угольям горящим под седыми бровями убежден был, что бабой-ягой старуху эту, одинокую и мрачную, назвали совсем не напрасно.
Второй раз он к ней официально ходил, как представитель, поскольку от строителей поступила жалоба, что старуха уезжать не хочет, домишко ломать не дает и вообще всячески мешает прогрессу на данной улице. Но и в тот день Семена Митрофановича пустили не дальше порога, и разговор поэтому получился на сквозняке.
– Отказываетесь, значит, гражданка Лукошина Мария Тихоновна?
– Дайте помереть спокойно.
– Но ведь вам предлагается отдельная однокомнатная квартира в новом доме со всеми удобствами. Вы, Мария Тихоновна, подумайте только: вам, одинокому человеку, наше государство дает целую квартиру! Да тут…
– Дайте помереть спокойно.
– Выселим, гражданка Лукошина. Силой ведь придется…
– Дайте помереть спокойно…
До сих пор он того разговора простить себе не мог.
Вот на следующий день утром все и случилось. Получил бульдозерист наряд, подогнал машину к дому, постучал вежливо:
– Эй, хозяева, вытряхайтесь! Полчаса на сборы – и вонзаюсь я в вашу трухлявую жизнь!..
Не отвечали в доме. Стучал, кричал – молчание. Побежал за бригадиром, тот прораба притащил, прораб – штукатуров и маляров из соседнего дома, что уже был сдан под отделку. Тоже стучали, тоже кричали – молчал дом. Молчал, пока прораб не приказал двери выломать. Только взялись за них – радостно, надо сказать, взялись, потому что не каждый день малярам такое развлечение, – только взялись: распахнулись эти двери, как в сказке. И баба-яга на пороге. Молча крик весь выслушала и вроде не поняла: смотрела спокойно, за вещи не хваталась и даже не плакала.
– Ломать вас буду, бабуся, – сказал бульдозерист.
Поглядела на него угольями своими.
– Не бабуся я, – сказала. – Не бабуся, не мамаша, не теща: просто старая женщина. Очень старая женщина…
– Ломай! – закричал прораб. – Ломай, к чертовой бабушке, на мою ответственность! И так полдня потеряли!
– Как же можно так! – зашумели девчонки-маляры. – Права не имеете ломать! Перевезти сперва человека надо!.. Давайте, бабушка, мы вам поможем…
– Не надо, – сказала баба-яга. – Ничего не надо.
И ушла в дом. И пропала. Прораб, плюнув, к себе пошел, маляры – на обеденный перерыв, а бригадир сказал бульдозеристу:
– Встряхни домишко – она враз выскочит.
Тут старуха сама вышла. Вышла, как давеча: в домашнем халате, только портреты в руках. В рамках портреты, четыре штуки.
– Ломайте.
– А вещи? – закричал бульдозерист. – Да она чокнутая, бабка эта! Где ваши вещи?
– Какие вещи? Глупости вы говорите. Ломайте, и все. Ломайте. Только я погляжу.
Села на плиты и портреты рядом сложила. Мастер подошел, пошутить хотел:
– Иконы, что ли, спасаешь, бабка?
– Иконы, – сказала. – Святые мученики великорусские: святой Владимир, святой Юрий, святой Николай и святой Олег. Живыми сгорели под деревней Константиновкой двадцать девятого июля сорок третьего года.
– Сыновья? – только и спросил бригадир.
– Сыновья, – ответила. – Экипаж машины боевой.
Тихо вдруг стало: бульдозерист двигатель выключил. И сказал тихо:
– В дом идите, бабушка. Пожалуйста.
А сам – в отделение, где все, как было, и рассказал. Вот тогда-то и включился Семен Митрофанович на последнем, так сказать, этапе. Восемь раз в Архитектурное управление наведывался: просил, умолял, доказывал. Школу нашел, где танкисты эти учились, музей там организовал. С частью списался, с деревней Константиновкой: и из части, и из деревни в назначенный день делегации приехали. Матери альбом от части преподнесли и модель тридцатьчетверки, а от деревни – четыре урны с землей. С могилы земля, где все четверо ее сыновей, все ее внуки и все правнуки лежали.
А стройдетали на другую ночь в иное место перевезли. И забор новый поставили. Это все просто было, это сами строители сделали. А вот чтобы домишко, где четверка эта по полу ползала, в план новый впихнуть, вот тут Семену Митрофановичу побегать пришлось. Вприпрыжку побегать, по этажам и кабинетам.
Но добился. Площадь чуть передвинули, сквер предусмотрели, и домишко тот в этот сквер как раз и вписался. И как только утвердили бумагу, так Семен Митрофанович и шагнул впервые за порог…
А теперь-то друзьями они с Марией Тихоновной были. И не только они: дом пионерами с утра до вечера кишел – тут музей братьев-героев организовали, и шуму в доме столько появилось, что Семен Митрофанович даже заопасался. Но Мария Тихоновна улыбалась, и уголья на лице ее давно уже теплыми стали: грели, а не жгли…
А голубой краской крыша у домика в сорок первом году была покрашена. Еле-еле младший лейтенант отыскал этот колер…
Но пока шагал он от дворцов к деревяшкам, думал совсем не о Марии Тихоновне, а об Артеме Ивановиче. Думал с уважением: сколько лет сидит среди книг в душной, плохо спланированной квартире тихий, незаметный работяга-ученый, давным-давно позабывший о том, что у людей есть законные выходные и отпуска. И еще с неудовольствием думал, что у папаши Анатолия, к примеру, дача есть, а вот у Артема Ивановича ничего нету, и что это очень несправедливо. И тут ему пришло вдруг в голову, что несправедливость эту устранить легче легкого: в деревне той, куда он через сутки уезжать собирался, домишко купить труда не составляло. И даже, думал он, даже и покупать-то не надо, а надо только потолковать с руководством колхоза, какой умный и полезный для деревни человек Артем Иванович, и колхоз – Ковалев в этом ни секундочки не сомневался – немедленно выделит ему дом и, возможное дело, даже будет отпускать молоко и картошку. И, обдумав это, Семен Митрофанович сразу повеселел и решил завтра же еще раз навестить Артема Ивановича и во что бы то ни стало уговорить его переселиться к ним в деревню хотя бы на три-четыре месяца в году.
И тут Ковалев во весь рот заулыбался, представив и Агнессу Павловну, и Артема Ивановича в деревне: вот это была бы компания на старости лет, вот это была бы жизнь. Думал он об этом вроде бы и всерьез, с удовольствием даже думал, а сам улыбался, еще и потому, что все это было только мечтой. А мечтать Семен Митрофанович любил, но всегда посмеивался над собой за такую особенность.
Однако на подходе к домику с голубой крышей он улыбочку с лица смахнул: хоть Мария Тихоновна, как оказалось, никакой бабой-ягой не являлась, все равно через порог этот он с улыбкой перешагивать не решался. Права не имел, если разобраться.
Вторично Ковалев за этот вечер чай пил: на сей раз настоящий – из самовара. Не мог он Марии Тихоновне в этом отказать и мужественно хлебал из стакана кипяток, сидя за тихим вдовьим столом на кухоньке.
– Конфеты берите, Семен Митрофанович. Пионеры вчера гостинец принесли.
– Спасибо, Мария Тихоновна. Вкусные конфеты.
– Володя шоколадные очень любил. И Коля. А Олежка с Юрой равнодушны к ним были. Я даже удивлялась, до чего равнодушны…
И это тоже в обязанность входило: слушать душеньку эту осиротелую. В сотый раз одно и то же слушать и вместе с нею переживать. Мелочь, пустяк, а старушке почти праздник: с кем же еще она о сынах-то своих поговорит, как не со старым человеком?…
– Дружные, просто на удивление дружные мальчики были. Ну, конечно, ссорились иногда, не без того. Но ссоры их никогда дальше порога не шли, и никто про это на улице и не знал…
Насчет этих воспоминаний Семен Митрофанович специально Степешко предупреждал. И водил его сюда трижды: для тренировки. Но Данилыч был человеком серьезным и сам понимал, где, как и кого слушать требуется.
– Они в первый же день решили, что будут в одном танке воевать. В первый же день, в воскресенье то. А сложно было: Володя уж действительную отслужил, а Колюше и семнадцати не было. И ни за что их вместе брать не хотели, и все: и райвоенком, и горвоенком – все только ругались. Вот тогда Олежка – он всегда все придумывал и в школе только на отлично учился, тогда Олежка и предложил написать письмо в Москву. Самому Сталину…
Все знал Семен Митрофанович. Все документы, все письма их наизусть выучил, но поддакивал, когда надо, и вздыхал, когда положено.
Что после человека на земле остается? Память? Нет, память – это надстройка, это штука непрочная. А фундамент у нее – дело, которым человек всю жизнь занимался. А если человек этот ничего сделать не смог? Если он, как этот Колька, в неполных девятнадцать свечкой в танке сгорел, тогда что?… А разве в бою свечкой сгореть – это не дело? Это не просто дело – это сумма всех дел, итог жизни, то, что прописью писать положено. И – удивляться: откуда ж у людей характер берется, что его и на такое хватает?…
– А вот скажите мне, Мария Тихоновна, по правде скажите: пошли бы ваши ребята добровольно, если бы знали, что погибнут?
Спросил – и сам испугался: глупый вопрос получился. А ведь он совсем о другом узнать хотел: он узнать хотел, чем те, сороковые, отличались от этих, семидесятых.
– А вы сомневаетесь в этом, Семен Митрофанович?
Опять у нее глаза угольями вспыхнули. И нос словно заострился: баба-яга проглянула.
– Я-то не сомневаюсь. Я понять хочу, Мария Тихоновна. И в смысле морали, и в смысле общем… Девочек ваши ребята не били случаем? Не обижали? Как вы думаете, может человек, который на женщину руку поднял, героем стать? Я считаю твердо: нет, не может. Герой – он и в мирной жизни герой, как вон Гагарин наш; вот о чем я думаю, Мария Тихоновна.
– Мальчики хорошие были. Очень хорошие. Это я вам не как мать говорю. Это я истину говорю.
– Вот-вот! – очень обрадовался Семен Митрофанович: он все никак не мог сформулировать свою мысль. – И я об этом же самом, Мария Тихоновна, об этом же самом! А у молодежи, знаете, часто неверное представление: раз, мол, драчун, раз хулиган, значит ничего он не боится и обязательно будет героем. А тут все как раз наоборот. Чем хуже человек в смысле дисциплины, тем скорее всего не выдержит. Не выдержит настоящего боя, потому что настоящий бой выдерживают настоящие люди.
– Да, – сказала Мария Тихоновна. – Люди они были настоящие…
– И потому у меня к вам огромная просьба, Мария Тихоновна. Вы теперь часто с молодежью встречаетесь – подчеркните эту мысль! Рассказывайте им, какими настоящими парнями были ваши сыновья. Как они слабых защищали, как девушек берегли, как старшим всегда почет оказывали…
– Знаете, что я немцам забыть не могу, Семен Митрофанович? – вдруг ни с того ни с сего сказала она. – Сыновей, думаете? Нет, сыновей я им забыла. Я им внуков своих забыть не могу. Внучаток…
А он о воспитании заладил… А у человека этого вместо сердца одна рана незаживающая. И говорить он может только о боли своей, и ни о чем другом.
Вот так и скисло у него настроение на пути от семиэтажек к пятиэтажкам. И никто в том виноват не был, только он сам. Сам, лично, потому как ближайшую задачу посчитал самой главной для всех, для всего населения.
Расстроился Ковалев. Так расстроился, что остановился посреди улицы и закурил. И курил, пока не окликнули:
– Эй, начальник, прикурить позволишь?
Оглянулся: верзила под два метра. Глазки заспанные, кепочка набок, перегаром разит. И лицо незнакомое: не из его домов лицо, это точно… Семен Митрофанович нарочно спички помедленнее доставал, чтоб всмотреться. Верзила прикурил, сказал с зевком:
– Стоишь, начальник?
– Стою.
– Ничего у тебя работенка. Непыльная.
И пошел себе вразвалочку. Усмехнулся младший лейтенант:
– Непыльная…
Он на такие встречи только поначалу обижался, а потом понял, что обижаться-то и не следует. Ведь как раз у таких вот, заспанных, он и проторчал двадцать пять лет как бельмо на глазу: честный гражданин милицию не замечает. А раз так, не обижаться надо: гордиться.
И, как ни странно, встреча эта уравновесила перекос в душе его. Тот перекос, что возник после неуклюжего разговора с Марией Тихоновной. Решил Ковалев еще раз зайти к ней, завтра, как от Агнессы Павловны и Артема Ивановича выйдет. Зайти повиниться за бестактность сегодняшнюю, прощения попросить и попрощаться. А решив так, повеселел Семен Митрофанович и к любимым своим пятиэтажкам зашагал в лучшем виде.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?