Текст книги "А зори здесь тихие…"
Автор книги: Борис Васильев
Жанр: Книги о войне, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 17 (всего у книги 62 страниц) [доступный отрывок для чтения: 20 страниц]
6
«Где дурак потерял, там умный нашел» – так-то старики говаривали. И они многое знали, потому как дураков на их веку было нисколько не меньше, чем на нашем.
Федор Ипатович в большой озабоченности дни проживал. Дело не в деньгах было – деньги имелись. Дело было в том, что не мог разумный человек с деньгами своими добровольно расстаться. Вот так вот, за здорово живешь, выложить их на стол, под чужую руку. Невыносимая для Федора Ипатовича это была задача.
А решать ее приходилось, невыносимую-то. Приходилось, потому что новый лесничий (вежливый, язви его!), так новый лесничий этот при первом же знакомстве отчеты полистал, справочки просмотрел и спросил:
– Во сколько же вам дом обошелся, товарищ Бурьянов?
– Дом? – Дошлый был мужик Федор-то Ипатович: сразу смикитил, куда щеголь этот городской оглоблю гнет. – А прежний за него отдал. Новый мне свояк ставил, так я ему за это прежний свой уступил. Все честь по чести: могу заявление заверенное…
– Я не о строительстве спрашиваю. Я спрашиваю: сколько стоит лес, из которого выстроен ваш новый дом? Кто давал вам разрешение на порубку в охранной зоне и где это разрешение? Где счета, ведомости, справки?
– Так ведь не все сочтешь, Юрий Петрович. Дело наше лесное.
– Дело ваше уголовное, Бурьянов.
С тем и расстались, с веселым разговором. Правда, срок лесничий установил: две недели. Через две недели просил все в ажур привести, не то…
– Не то хана, Марья. Засудит.
– Ахти нам, Феденька!
– Считаться хотите? Ладно, посчитаемся!
Деньги-то имелись, да расстаться с ними сил не было. Главное, дом-то уже стоял. Стоял дом – картинка, с петухом на крыше. И задним числом за него деньгу гнать – это ж обидно до невозможности.
Поднажал Ипатович. Пару сотен за дровишки выручил. Из того же леса, вестимо: пока лесничий в городе в карту глядел, лыко драть можно было. Грех лыко не драть, когда на лапти спрос. Но разворачиваться вовсю все же опасался: о том, что лесничий строг, и до поселка слух дополз. В другие возможности кинулся. И сам искал, и сына натаскивал:
– Нюхай, Вовка, откуда рублем тянет.
Вовка и унюхал. Невелика, правда, пожива: три десяточки всего за совет, разрешение да перевозку. Но и три десяточки – тоже деньги.
Тридцатку эту Федор Ипатович с туристов содрал. Заскучали они на водохранилище тем же вечером: рыба не брала. Вовка первым про то дознался (братика искать послали, да до братика ли тут, когда рублем веет!), дознался и отцу доложил. Тот прибыл немедля, с мужиками за руку поздоровался, папироску у костра выкурил, насчет клева посокрушался и сказал:
– Есть одно местечко: и рыбно, и грибно, и ягодно. Но запретное. Потому-то и щуки там – во!
Долго цену набивал, отнекивался да отказывался. А как стемнело, лично служебную кобылу пригнал и перебросил туристов за десять километров на берег Черного озера. Там и вправду пока еще клевало, и клев этот обошелся туристам ровнехонько в тридцаточку. Умел жить Федор Ипатович, ничего не скажешь!
Вот потому-то Егор, через два дня опамятовавшись и в соображение войдя, припомнил, где был, но туристов тех на месте не обнаружил. Кострище обнаружил, банки пустые обнаружил да яичную скорлупу.
А туристы сгинули. Как сквозь землю.
И мотор тоже сгинул. Хороший мотор, новый: «Ветерок», восемь сил лошадиных да одна Егорова. И мотор сгинул, и бачок, и кованые уключины. Весла, правда, остались: углядел их Егор в тростниках. Лопастя-то у них огнем горели, издалека видать было.
Но это все он потом выискал, когда опамятовался. А по первости в день тот развеселый хохотал только. К солнышку закатному лодку до хозяйства Якова Прокопыча доволок, смеху вместо объяснений шесть охапок вывалил и трудно, на шатких ногах, домой направился. И собаки за ним увязались.
Так в собачьей компании ко двору и притопал. Это обыкновенных пьяных собаки не любят, а Егора всякого любили. Лыка ведь не вязал, ноги не держали, а псы за ним перли, как за директорской Джильдой. И говорят, будто не сам он в калитку стучал, а кто-то из приятелей его лично лапой сигнал отстукал.
Ну, насчет этого, может, и привирают…
А Харитина, с превеликим трудом Егора в сарай затолкав и заперев его там от греха, первым делом к свояку бросилась, к Федору Ипатычу, сообщить, что пропал, исчез Колька.
– Погоди заявлять, Тина, с милицией связаться всегда поспеем. Искать твоего Кольку надо: может, заигрался где.
Вовку в поиск отрядил: вдоль берега, вдоль Егоровой бурлацкой дорожки. Побегал Вовка, покричал, поаукался и на «ау» к туристам вышел. Кепку издаля скинул, как отец учил:
– Здравствуйте, дяденьки и тетеньки тоже. Братика ищу. Братик мой двоюродный пропал, Коля. Не видали, часом?
– Посещал нас твой кузен. Утром еще.
«Кузен» – это для смеха, а всерьез – так все рассказали. И как тут дядя Егор напился, и как безобразничал, и как драку затеял.
– Он такой, – поддакивал Вовка. – Он у нас шебутной, дяденька.
А Харитина, слезами исходя, все по поселку бегала и про причитания свои забыла. Всхлипывала только:
– Колюшку моего не видали, люди добрые? Колюшку, сыночка моего?…
Никто не видел Кольку. Пропал Колька, а дома ведь еще и Олька имелась. Олька и Егор, но Егор храпел себе в сараюшке, а Ольга криком исходила. И крик этот Харитину из улицы в улицу, из проулка в проулок, из дома в дом сопровождал: доченька-то горластенькая была. И пока слышала она ее, так хоть за доченьку душа не болела: орет – значит, жива. А вот как стихла она вдруг, так Харитина чуть на ногах устояла:
– Придушили!
Кто придушил, об этом не думалось. Рванулась назад – только платок взвился. Ворвалась в дом: у кроватки Колькина учительница стоит, Нонна Юрьевна, а в кроватке Ольга на все четыре зуба сияет.
– Здравствуйте, Харитина Макаровна. Вы не волнуйтесь, пожалуйста, Коля ваш у меня.
– Как так у вас? Какое же такое право имеете чужих детей хитить?
– Обидели его очень, Харитина Макаровна. А кто обидел, не говорит: только трясется весь. Я ему валерьянки дала, чаем напоила: уснул. Так что, пожалуйста, не волнуйтесь и Егору Савельевичу скажите, чтобы тоже не волновался зря.
– Егор Савельич с кабанчиком беседу ведут. Так что особо не волнуются.
– Устроится все, Харитина Макаровна. Все устроится: завтра разберемся.
Не поверила Харитина: лично с Нонной Юрьевной Кольку глядеть побежала. Действительно, спал Колька на раскладной кровати под девичьим одеялом. Крепко спал, а на щеках слезы засохли. Нонна Юрьевна будить его категорически запретила и Харитину после смотрин этих назад наладила. Да Харитине не до того тогда было, не до скандалов.
Наутро Колька не явился, а Егор, хоть и проспался, ничего вспомнить так и не смог. Лежал весь день в сараюшке, воду глотал и охал. Даже к Якову Прокопычу, когда тот самолично во двор заявился, не вышел. Не соображал еще, что к чему, кто такой Яков Прокопыч и зачем он к ним прибыл, по какому делу.
А дело было страшное.
– Мотор, бачок да уключины. Триста рублей.
– Три ста?…
Сроду Харитина таких денег не видала и потому все суммы больше сотни именовала уважительно и раздельно: три ста, четыре ста, пять ста…
– Три ста?… Яков Прокопыч, товарищ Сазанов, помилуй ты нас!
– Я-то милую: закон не милует, товарищ Полушкина. Ежели через два дня на третий имущества не обрету – милицию подключим. Акт составлять буду.
Ушел Яков Прокопыч. А Харитина в сарай кинулась: трясла муженька, дергала, ругала, била даже, – Егор только мычал. Потом с превеликим трудом рот разинул, шевельнул языком:
– А где я был?
Тут уж не до Кольки: тот у Нонны Юрьевны обретается, не пропадет. Тут все разом пропасть могли, со всеми потрохами, и потому Харитина, ушат воды мужу в сараюшку затащив, вновь заперла его там и опять кинулась к родне единственной: к сестрице Марьице да Федору Ипатычу.
– Спасите, родненькие! Три ста рублей стребовали!
– По закону, – сказал Федор Ипатович и вздохнул круто. – Закон, Тина, не объегоришь.
– По миру ведь пойдем-то! По миру, сестрица!
– Ну уж, чего уж зря уж. С нас вон тоже требуют. И не три сотни: куда поболее. Так не бегаем ведь, в ногах не валяемся. Так-то, Харя моя миленькая, так-то.
Весь день Харитина куда-то металась, кому-то плакалась, да так ни с чем домой и вернулась. Крутилась-вертелась, а день прошел – и словно не было его: все на своих местах осталось. И мотор на дне, и три сотни на шее, и муж у поросенка, и Колька в чужом дому.
За ночь Егор ушат высушил, проспался и к утру окончательно вернулся в образ. Вышел из сараюшки тише прежнего, хотя тише вроде и некуда уже было. А Харитина, за ночь в хвощ высохнув, тоже вдруг потишела и об одном лишь упрашивала:
– Ты вспомни, где был-то, Егорушка. С кем пил да как шел потом…
Кое-что она, правда, знала: не от Кольки – тот молчал насмерть. Только голову отворачивал. От Вовки-племянника:
– Туристы ему поднесли, тетя Тина.
– Туристы?… – Мутно было в голове у Егора. Мутно, пусто и неуютно: словно все мысли впопыхах в другой дом съехали, оставив после себя рухлядь да мусор. – Какие такие туристы?
– Ты к Сазанову иди, к Якову Прокопычу, Егорушка. Он все знает. И мотор этот найди. Господом с Богородицей тебя заклинаю и детьми нашими: найди!
Полдня Егор «Ветерок» тот да бачок с уключинами на дне искал. Нырял, шарил, бродил по воде, дно ногами ощупывая. Трясся в ознобе на берегу, выкуривал цигарку, снова в воду лез. Не помнил он, где лодку-то перевернул, а указать некому было: турист тот уже на Черном озере рыбкой баловался. И, продрогнув до костей да пачку махорки выкурив, Егор прекратил ныряния. Уключину в тине нашел да два весла в тростниках и с тем к Якову Прокопычу и прибыл.
– Дайте лодку, Яков Прокопыч. С лодки я багром нащупаю, а то знобко. Сильно знобко там ногами-то тину топтать.
– Нет тебе лодки, Полушкин. Из доверия ты моего вышел. Доставай имущество, тогда поглядим.
– Куда поглядим-то?
– На твое дальнейшее поведение.
– В больнице будет мое поведение. Холод ведь, Яков Прокопыч. Обезножу.
– Нет, Полушкин, и не проси. Принцип у меня такой.
– Ничего с вашим принципом не сделается, Яков Прокопыч. Богом клянусь.
– Принцип, Полушкин, это, знаешь…
– Знаю, Яков Прокопыч. Все я теперь знаю.
Покивал Егор, постоял, повздыхал маленько. Заведующий опять занудил чего-то – длинное, унылое, – он не слушал. Смахнул с белых ресниц две слезинки непрошеных, сказал вдруг невпопад:
– Ну, катайтесь.
И зашвырнул ту единственную уключину, что полдня искал, обратно в воду. И – пошел. Яков Прокопыч вроде онемел сперва, вроде поглупел с внешности, вроде челюсть даже отвесил. Потом только заорал:
– Полушкин! Стой, говорю, Полушкин!..
Остановился Егор. Поглядел, сказал тихо:
– Ну, чего орешь, Сазанов? Триста рублей начёту на меня? Будут тебе триста рублей. Будут. Это уж мой такой принцип.
Домой шагал, под ноги глядя. И дома глаз не поднимал: бровями белесыми занавесился, и, как Харитина ни старалась, взгляд его так и не встретила.
– Не нашел, Егорушка? Мотор тот не сыскал, спрашиваю?
Не ответил Егор. Прошел к столу кухонному, ящик из него выдернул и вывалил все ложки-плошки прямо на столешницу.
– Еще полденька у нас, полденька, Егорушка, завтрашних. Может, вместе пойдем искать? Может, донышко все ощупаем?
Молчал Егор. Молча ножи осматривал: какой меньше гнется. Выбрал, брусок с полки достал, плюнул на него и начал жало ножу наводить. Обмерла Харитина:
– Ты зачем ножичек-то востришь, Егор Савельич?
Молча шаркал Егор ножом по брусочку, вжиг да вжиг. И брови в линию свел. Выгоревшие брови были нестрашные, а свел.
– Егор Савельич…
– Воду вскипяти, Харитина. И тазы готовь.
– Это зачем же?
– Кабанчика кончать буду.
Харитина наседкой вскинулась:
– Что?!
– Делай, что велел.
– Да ты… Ты что это, а? Ты опомнись, опомнись, бедоносец несчастный! Кабанчика под нож пустим, чем зиму прокормимся? Чем? Подаянием Христовым?
– Я тебе все сказал.
– Не дам! Не дам, не позволю! Люди добрые!..
– Не ори, Харитина. У меня тоже свой принцип есть, не у него одного.
Сроду он этих кабанчиков не колол: всегда просил, у кого глаз пожестче… А тут озверел словно: всхлипывал, вздрагивал, ножом бил, не глядя. Все горло кабанчику исполосовал, но кончил. И кабанчик тот сразу у них просолился, потому что слезы на него из четырех глаз капали.
Хорошо еще, Кольки не было. У учительницы Колька отсиживался, у Нонны Юрьевны. Спасибо, добрая душа встретилась, хотя и девчоночка совсем еще одинокая. Из города.
К ночи разделали: мясо в мешки увязали, потроха себе оставили. Взвалил Егор мешки на загорбок и в ночь на станцию ушел. Надеялся в город к рассвету попасть и занять на рынке местечко, какое побойчей, потому как на собственную бойкость уже не рассчитывал. И так не больно-то боек мужик был, а теперь и подавно: вглубь вся живость его ушла, как рыба в холода.
– Да уж, стало быть, так, раз оно не этак!
7
Так случилось, что Колька Полушкин ни разу в жизни ни с кем всерьез не ссорился. Ни поводов не встречалось, ни драчливых приятелей, и хоть боли самой разнообразной натерпелся предостаточно, боль эта только тело задевала. А вот душу никто еще доселе не трогал, никто не задевал, и потому к обидам она была непривычна. Нетренированная душа у парня была: большой, конечно, недостаток для жизни, если жизнь эту мерками дяденьки его отмерять, Федора Ипатовича Бурьянова.
Но Колька своими мерами руководствовался, и поэтому отцовская оплеуха угольком горела в нем. Горела и жгла, не затухая. Пустяк, казалось бы, чепуховина: родная ведь рука по загривку прошлась, не соседская. Станешь объяснять кому – засмеют:
– Не блажи, малец! На отца ведь кровного губы-то дуешь, сообрази.
Но одного соображения тут, видно, было недостаточно, как Колька ни соображал. Чего-то еще требовалось, и потому он, от слез ослепнув, пошел туда, где – верил он – и без соображений все поймут, разберутся и помогут.
– А они говорят: «Дай ты ему леща!» А он и ударил.
– А ты добрый будь и будь сильный!
Нонна Юрьевна хорошо умела слушать. Глядела как на взрослого, всерьез глядела, и именно от этого взгляда Колька оковы вдруг все растерял и заплакал навзрыд. Заплакал, уткнулся Нонне Юрьевне в коленки лбом, и она утешать его не стала. Ни утешать, ни уговаривать, что, мол, пустяки это все, забудется: отец же приложил, не кто-нибудь. Очень Колька разговоров сейчас боялся, но вместо разговоров Нонна Юрьевна сладким чаем его напоила, лекарства дала и спать уложила:
– Завтра, Коля, разговаривать будем.
Наутро Колька немного успокоился, но обида не прошла. Она, обида-то эта, словно внутрь него залезла, так залезла, что он мог теперь на обиду эту как бы со стороны глядеть. Будто в клетке она сидела, как зверек какой. И Колька все время зверька этого неуживчивого в себе чувствовал, изучал – и не улыбался. Дело было серьезным.
– Если бы он сам собой меня ударил. Ну, сам собой, Нонна Юрьевна, от досады. А то ведь подучили. Зачем же он до этого себя допускает? Зачем же?
– Но ведь добрый же он, отец-то твой, Коля. Очень добрый человек. Ты согласен?
– Ну так и что, что добрый?
Нонна Юрьевна не спорила: спорить тут было трудно, так как этот-то предмет Колька знал куда лучше. Намекнула осторожно: может, с отцом переговорить? Но Колька намек этот встретил воинственно:
– А кто виноват, тот пусть первым и приходит.
– Можно разве от старших такое требовать?
– А раз старший, так пример показывай: так ведь вы учили? А он какой пример показывает? Будто он крепостной, да? Ну а я крепостным ни за что не буду, ни за что!
Вздыхала Нонна Юрьевна. Где-то там, в недосягаемом, почти сказочном Ленинграде, осталась одинокая мать-учительница. Единственная из большой, шумной семьи пережившая блокаду и в мирные дни потерявшая мужа. Такая же тихая, старательная и исполнительная, как и Нонна Юрьевна: велено было дочери после учебы ехать сюда, в глухомань, на работу – только поплакала.
– Береги себя, доченька.
– Береги себя, мамочка.
Нонна Юрьевна в поселке мышонком жила: из дому – в школу, из школы – домой. Ни на танцы, ни на гулянья: будто не двадцать три ей, а всех шестьдесят восемь.
– Хочешь песню про Стеньку Разина послушать?
Пластинок у Нонны Юрьевны целых два ящика. А книг еще больше. Хозяйка даже опасалась:
– Сроду вы, Нонна Юрьевна, замуж не выйдете.
– Почему вы так решили?
– А на книжки больно тратитесь. Себя бы хоть пожалели: мужики книжных не любят.
Мужики, может, и не любили, а вот Колька очень любил. И целый тот день они пластинки слушали, стихи читали, про зверей разговаривали и снова пластинки слушали.
– Ну, голосище, да, Нонна Юрьевна? Аж лампочка вздрагивает!
– Это Шаляпин, Коля. Федор Иванович Шаляпин, запомни, пожалуйста.
– Обязательно даже запомню. Вот уж, наверно, силен был, да?
– Трудно сказать, Коля. Родину оставить и умереть в чужой стране – это как, сила или слабость? Мне думается, что слабость.
– А может, он от обиды?
– А разве на родину можно обижаться? Родина всегда права, Коля. Люди могут ошибаться, могут быть неправыми, даже злыми, но родина злой быть не может, ведь правда? И обижаться на нее неразумно.
– А тятька говорит, что у нас страна самая замечательная. Ну, прямо самая-самая!
– Самая-самая, Коля.
Грустно улыбалась Нонна Юрьевна, но Кольке не понять было, почему она так грустно улыбается. Он не знал еще ни что такое одиночество, ни что такое тоска. И даже первая его встреча с обычной человеческой несправедливостью, первая его настоящая обида была все-таки ясна и понятна. А грусть Нонны Юрьевны была подчас непонятна и ей самой.
На второй день Колька не выдержал добровольного затворничества и сбежал. Пока его тятька бессчетные разы нырял за мотором, Колька задами, чтобы на мать не наткнуться, выбрался из поселка. Тут перед ним три дороги открывались, как в сказке: на речку, где ребятня поселковая купалась; в лес, через плотину, и на лодочную станцию, куда он совсем еще недавно бегал с особым удовольствием. И, как витязь в сказке, Колька тоже потоптался, тоже поразмыслил, тоже повздыхал и свернул налево: в хозяйство Якова Прокопыча.
– Ну, что скажешь? – спросил Яков Прокопыч в ответ на Колькино «здравствуйте». – Какие еще огорчения сообщишь?
Очень волнуясь и даже малость заикаясь от этого волнения, Колька торопливо, взахлеб рассказал заведующему про весь позавчерашний день. Про то, как ладно бежала лодка и как разворачивались дальние берега. Про то, как старательно помогал Егор туристам. Про матрасы и костер, про муравьиный пожар и желтую палатку. Про колбасу с булкой и две эмалированные кружки, которые опрокинул тятька с устатку под настойчивые просьбы приехавших. И еще – как плясал он потом, как падал…
Яков Прокопыч слушал внимательно, не перебивая: только моргал сердито. В конце уточнил:
– И ты, значит, ушел?
– Ушел, – вздохнул Колька, так и не решившись поведать о пощечине. – Я ушел, а он остался. С мотором еще.
– Значит, ты невиновен, – сказал, помолчав, заведующий. – А я тебя и не привлекаю: не ты у меня работаешь.
– Я же не для того, – вздохнул Колька. – Я же все, как было, рассказал. Он же переживает, дяденька Яков Прокопыч.
– Он бесплатно переживает, а я – за деньги. Ладно… Все ясно. Мал еще учить. Мал. Ступай отсюда. Ступай и не появляйся: запрещаю.
Ушел Колька. Без особых, правда, огорчений ушел, потому что ни на что не рассчитывал, разговор этот затевая. Просто не мог он не поговорить с Яковом Прокопычем, не мог не рассказать ему, как все было, зная, что тятька про то никогда и никому не расскажет. А то, что Яков Прокопыч, про все узнав, просто-напросто прогонит его, Колька предчувствовал и поэтому не удивился и не расстроился. Задумался только и опять пошел к учительнице.
– Почему это люди такие злые, Нонна Юрьевна?
– Неправда, Коля, люди добрые. Очень добрые.
– А почему же тогда обижают?
– Почему?…
Вздохнула Нонна Юрьевна: легко вам вопросы задавать. Можно было не ответить, конечно. Можно было и отделаться: мол, вырастешь – узнаешь, мал еще. Можно было и на другое разговор этот перевести. Но Нонна Юрьевна в глаза Кольке заглянула и лукавить уже не могла. Чистыми глаза были. И чистоты требовали.
– О том, что такое зло, Коля, и почему совершается оно, люди давно думают. Сколько существуют на свете, столько над этим и бьются. И однажды, чтобы объяснить все разом, дьявола выдумали, с хвостом, с рогами. Выдумали дьявола и свалили на него всю ответственность за зло, которое в мире творится. Мол, не люди уже во зле виноваты, а дьявол. Дьявол их попутал. Да не помог людям дьявол, Коля. И причин не объяснил, и от зла не уберег и не избавил. А почему, – как, по-твоему?
– Да потому, что снаружи все искали! А зло – оно в человеке, внутри сидит.
– А еще – что в человеке сидит?
– Живот! Из-за живота-то и зло. Всяк за живот свой опасается и всех кругом обижает.
– Кроме живота, есть еще и совесть, Коля. А это такое чувство, которое созреть должно. Созреть и окрепнуть. И вот иногда случается, что не вызревает в человеке совесть. Крохотной остается, зеленой, несъедобной. И тогда человек этот оказывается словно бы без советчика, без контролера в себе самом. И уже не замечает, где зло, а где добро: все у него смещается, все перепутывается. И тогда, чтобы рамки себе определить, чтобы преступлений не наделать с глухой-то своей совестью, такие люди правила себе выдумывают.
– Какие правила?
– Правила поведения: что следует делать, а что не следует. Выносят, так сказать, свою собственную малюсенькую совесть за скобки и делают ее несгибаемым правилом для всех. Ну, они, например, считают, что нельзя девушке жить одной. А если она все-таки живет одна, значит что-то тут неладно. Значит, за ней надо особо следить, значит, подозревать ее надо, значит, слухи о ней можно самые нелепые…
Остановилась Нонна Юрьевна. Опомнилась, что свое понесла, что из общего и целого вывод сделала частный и личный. И даже испугалась:
– Господи, у меня же плитка на кухне не выключена!
Выбежала, а Колька этого и не заметил. Сидел, брови насупив, думал, прикидывал. Слова Нонны Юрьевны к своему житью-бытью примерял.
Насчет правил точно все сходилось. Видал Колька таких, что жили по своим правилам, а тех, кто этих правил не придерживался, считали либо дураками, либо хитрюгами. И если правила, по которым жил Яков Прокопыч, были простыми и неизменными, то правила родного дядюшки Федора Ипатовича решительно расходились с ними. Они были куда изощреннее и куда гибче прямолинейных пунктиков контуженного сосной Якова Прокопыча Сазанова. Они все могли оправдать и все допустить – все, что только нужно было в данный момент самому Федору Ипатовичу.
И еще были тятькины правила. Простые: никому и никогда никаких правил не навязывать. И он не навязывал. Он всегда жил тихо и застенчиво: все озирался, не мешает ли кому, не застит ли солнышка, не путается ли в ногах? За это бы от всей души спасибо ему сказать, но спасибо никто ему не говорил. Никто.
Хмурил Колька брови, размышлял, по каким правилам ему жить. И как бы сделать так, чтобы никаких правил вообще больше бы не было, а чтобы все люди вокруг поступали бы только по совести. Так, как тятька его поступал.
А пока Колька ломал голову над проблемами добра и зла, учительница Нонна Юрьевна тихонечко плакала на кухне. Хозяйка ушла, и можно было, не таясь и не прилаживая дежурных улыбок, вдоволь посокрушаться и над своей незадачливой судьбой, и над своими очками, и над ученой угловатостью, и над затянувшимся одиночеством.
А может, и правда, что мужчины книжных девушек не любят?…
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?