Автор книги: Чарльз Кловер
Жанр: Публицистика: прочее, Публицистика
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 4 (всего у книги 31 страниц) [доступный отрывок для чтения: 10 страниц]
Эпоха с 1905 года до Октябрьской революции была порой политического и поэтического брожения. Уже было ясно, что дни монархии сочтены и ее крах произойдет на глазах того поколения, к которому принадлежал Николай Трубецкой. То был русский Серебряный век, чрезвычайно плодотворный период для русского искусства и поэзии, а также для переосмысления научных идей и западной философии XIX века.
Одним из самых влиятельных людей этой эпохи был «дядя Владимир», Владимир Соловьев, скончавшийся в 1900 году в семейном поместье Трубецких Узкое в присутствии отца Николая. Этот мистический и религиозный философ (хотя Николай звал его «дядей», они не состояли в родстве) продолжал славянофильскую традицию XIX века, в которой главенствовали метафизика и идеализм. Друживший с ним Достоевский вывел его в образе Алеши Карамазова – наивного героя «Братьев Карамазовых». Мистицизм Соловьева подводил итоги русской философской традиции на исходе XIX века.
То был максималистский период русской философии. Интеллектуалы вроде Соловьева стремились добраться до границ разума, туда, где рациональное встречается с оккультным, эзотерическим, мистическим. Николай Федоров, книжник-аскет и друг Соловьева, призывал человечество положить все силы на то, чтобы победить смерть и воскресить предков. В туже пору геолог Владимир Вернадский обдумывал концепции «ноосферы», включающей в себя все созданное разумом людей, Павел Флоренский стремился объединить математику с духовностью, мистически преодолевая все антиномии и видимые противоречия, Соловьев же мечтал о Вселенской Церкви, в которой православие сольется с католицизмом.
Эта эпоха породила в искусстве символизм, веру в первичные и предвечные свойства символов, и творческие люди занялись исследованием первичного и духовного. Александр Блок, племянник Соловьева, один из талантливейших поэтов России, восторженно ждал апокалипсиса. Его стихи наполнялись религиозными темами, языческими идолами и отголосками восточных культур. Опубликованная в 1904 году «Поэзия заговоров и заклинаний» околдовала Николая и его сверстников. Соловьев тем временем писал «Панмонголизм», оду восточным варварам, ставшую самым известным его произведением.
Панмонголизм! Хоть слово дико,
Но мне ласкает слух оно,
Как бы предвестием великой
Судьбины Божией полно.
Восточные мотивы и раньше не были чужды русскому искусству. В русской литературе XIX века восточные мотивы проявлялись по большей части в образах диких Кавказских гор, где происходило действие многих романов и поэм. Но в Серебряном веке наметились другие тенденции: новое поколение художников уже не использовало Восток лишь как экзотический фон для своей фантазии, но готово было считать его своей родиной. Со времен Петра и его реформ образованное сословие в России считало свою страну частью Европы, и даже те, кто Европу критиковал, как те же славянофилы, критиковали ее по-родственному. Для прежних поколений «Восток» был точкой отсчета, помогавшей России обустроиться внутри «Запада».
В поэзии и прозе западная рациональность неизменно противопоставлялась восточному мистицизму[37]37
Nicholas Riasanovsky, «The emergence of Eurasianism», California Slavic Studies 4 (1967), pp. 39-72, fn. 38.
[Закрыть]: европейские женщины – и восточные рабыни, восточная жестокость – и западное милосердие. Точно в таких же формах ориентализм существовал в это время и в Европе, и, судя по всему, Россия охотно, целиком и полностью заимствовала его в XIX веке. Русский «Восток» создавался Пушкиным в «Кавказском пленнике», Лермонтовым в «Герое нашего времени» и Толстым в «Хаджи-Мурате»[38]38
Имперский дискурс и практики включали в себя русский ориентализм, освоение и конструирование «своего Востока». Этим занималась не только литература, но и академическая наука: «иранство» В.Ф. Миллера, Н.И. Веселовского, М.И. Ростовцева; «ордынство» А.Ф. Рихтера, X. М. фон Френа, Н.И. Костомарова, А. Д. Градовского.
[Закрыть]. Восток являлся пестрой мишурой султанов и покорных рабынь, варварства и кровной мести, а русские протагонисты, рационалисты безусловно европейского типа представляли в этом столкновении Запад[39]39
Ольга Майорова. Лекция о российском ориентализме, прочитанная в Мичиганскомуниверситете, 2006.
[Закрыть]. Однако Серебряный век усомнился в «западности» России. Великий представитель символизма Андрей Белый писал, что граду Петра, служившему первоначальным «окном в Европу», суждено затонуть. В «Петербурге», самом знаменитом романе Белого, по столице, сея ужас, проносятся монгольские всадники. Многие полагали, что эти два десятилетия российского увлечения Востоком предвещали надвигавшуюся катастрофу, отказ от цивилизованного западного пути, свирепость большевистской революции и Гражданской войны. В глазах других Восток был спасением, противовесом избыточному влиянию схоластического западного рационализма.
Трубецкой не мог избежать влияния этих поэтических и философских дискуссий, тем более при такой близости к его семье Соловьева. Хотя благодаря принадлежности к элите он занимался дома с частными учителями и не посещал школу, он не был полностью отгорожен от духа времени и разделял общий интерес к изучению народных сказок, мифов и традиций. Первую статью о фольклоре («Финская песнь «Kulto neito» как переживание языческого обычая») Трубецкой опубликовал в 15 лет, за ней вскоре последовала работа о культе «Золотой бабы» в северо-западных областях Сибири. В эту же пору, с 1904 года, Николай регулярно посещал собрания Московского этнографического общества, во многом схожего с современным ему Королевским географическим обществом Британии. Этот клуб объединял аристократов, академических ученых и искателей приключений, которые встречались, чтобы обсудить новейшие открытия или поспорить о том, как следует классифицировать и организовать пеструю мозаику народов Российской империи, от Польши до Маньчжурии[40]40
В 1909-1910 гг. он примыкал к движению «Путь» – либеральному христианскому движению, основанному при участии его дяди Евгения. Движение ставило задачу реформирования российского общества на основах восточного христианства и отказа от капиталистической и социалистической моделей развития.
[Закрыть].
Имя Трубецких открывало многие двери. В 14 лет Николай пожелал встретиться с председателем Этнографического общества Всеволодом Миллером. Ему организовали аудиенцию, и Миллер пригласил Николая провести два лета подряд на его кавказской даче, где молодой человек мог заняться изучением местных народностей. В 1908 году Трубецкой поступил на историческое отделение Московского университета, но в исторических штудиях вскоре разочаровался и с третьего семестра занялся лингвистикой. Много лет спустя он так объяснял свой выбор: лингвистика – единственная из гуманитарных наук обладает научным методом, и все прочие науки о человеке (этнография, история религии, культурная история) смогут подняться над нынешним алхимическим развитием, только последовав примеру лингвистики[41]41
LGK, р. 304.
[Закрыть].
В 1912 году Николай женился на Вере Петровне Базилевской, а годом позже получил место приват-доцента на кафедре сравнительной лингвистики и санскрита по рекомендации главы этой кафедры Виктора Поржезинского. Автор рекомендательного письма счел нужным указать, что Николай – сын покойного ректора.
Если Трубецкой рано показал себя сосредоточенным ученым, который упорно следует избранным путем, то Якобсон был полной ему противоположностью. Он разрывался между проектами, идеями, книгами, друзьями и женщинами, его непоследовательность напоминала невроз. Этот пылкий коротышка в очках, казалось, наслаждался беспорядком, жизнью вверх тормашками, в то время как Трубецкой инстинктивно их избегал.
Якобсон родился в 1896 году в семье армянских евреев, купцов, живших в самом центре Москвы (дом № 3 в Лубянском переулке), за углом здания страхового общества «Россия», которое в 1918 году будет отдано под внушающую ужас Лубянку – штаб-квартиру советской тайной полиции. Хотя Якобсон и был на шесть лет моложе Трубецкого, он успел до революции войти в московский авангард и даже стать одним из учредителей то и дело возникавших течений. Движений в ту пору было множество, и все они – символисты, акмеисты, супрематисты, футуристы – боролись за внимание публики, изобличали друг друга и даже вступали в уличные драки. Каждая новая группировка предлагала все более дерзкие проекты обустройства будущего, возрождения того или иного наследия, возврата к первобытному и примитивному и чуть ли не с исступлением искала способы вершить искусство в соответствии с главными теоретическими установками современности. Якобсон попал в среду, где каждый оценивал себя с интеллектуальной точки зрения уж никак не ниже Трубецкого.
Случалось и Якобсону впадать в крайности, увлекшись стремлением строить жизнь в гармонии со своими принципами. Так, безоговорочно приняв теорию поэтического формализма, он избегал на письме и даже в устной речи форм первого лица и допускал их, только выступая под псевдонимом Товарищ Алягров. Эту особенность, опять-таки граничащую с навязчивым синдромом, отмечали практически все ученики и биографы. Досадовала и вторая жена, Кристина Поморска: «Поразительное свойство его дискурса – упорная тенденция избегать употребления первого лица единственного числа… даже в прямом обращении»[42]42
Krystyna Pomorska, «Autobiography of a scholar» // Krystyna Pomorska, Elzbieta Chodakowska, Hugh Mclean and Brent Vine (eds), Language, Poetry, and Poetics: The generation of the 1890s: Jakobson, Trubetskoy, Mayakovskij. Proceedings of the first Roman Jakobson colloquium, at the Massachusetts Institute of Technology, October 5-6,1984, Walter De Gruyter, 1987, p. 11.
[Закрыть]. Особенно сложно было, следуя таким правилам, писать мемуары: в одном разделе своих воспоминаний Якобсон привел обширные выдержки из письма «поэта Алягрова», ни словом не пояснив, что Алягров – это он и есть[43]43
Stephen Rudy, «Jakobson – Aljagrov and Futurism» // Pomorska et al., Language, Poetry, and Poetics, p. 277.
[Закрыть]. А вот как Якобсон пишет в 1962 году о себе, о рано пробудившемся интересе к лингвистике: «Поговорки с жадностью собирались для заполнения пустых календарных листков… Шестилетний мальчик, зачарованный этими формами, промежуточными между языком и поэзией, был принужден задержаться на грани, отделяющей лингвистику от поэтики»[44]44
Pomorska et al., p. 8.
[Закрыть].
Пожалуй, тот факт, что шестилетний мальчик был зачарован «формами, промежуточными между языком и поэзией», еще не столь удивителен, сколь сама эта фраза – прямое осуществление фундаментальных принципов теории Якобсона, которая ставила под вопрос и отодвигала на второй план роль индивидуального автора как в поэзии, так и в литературе в целом. О себе он всюду, где только можно, говорит в третьем лице («шестилетний мальчик») или прибегает к пассивным формам глагола («пословицы с жадностью собирались»). Согласно одному из биографов, Ричарду Брэдфорду, Якобсон успел написать около 5000 страниц прозы, тщательно устраняя при этом «лирическое» первое лицо: «Это правило не следует приписывать эксцентричности автора, скорее это молчаливое свидетельство его убеждения, что поэтическая функция оказывает постоянное давление на наше языковое присутствие»[45]45
Richard Bradford, Roman Jakobson: Life, language and art, Routledge, 1994, p.
[Закрыть]. Разработав теорию письма, он обязан был применять ее к любым формам письма. «Проза должна быть прозой», как формулировал один из бывших его учеников Омри Ронен[46]46
Электронное письмо Омри Ронена автору.
[Закрыть]. Употребление первого лица единственного числа Якобсон считал поэтической уловкой. В прозе он отказался не только от этих форм, но и от поэтических красот, хотя в письмах и отчасти в воспоминаниях порой позволял себе роскошь писать от первого лица.
Зато в поэзии Якобсона различные поэтические приемы, в том числе и формы первого лица, пестрят с такой же почти невротической настойчивостью. Сам псевдоним «Алягров», под которым Якобсон публиковал стихи с 1914 года до отъезда из Москвы в 1920 году, обыгрывает местоимение первого лица, буква «я» даже выделялась жирным шрифтом – Алягров, – чтобы подчеркнуть эту связь. Якобсон считал себя в первую очередь поэтом, однако поэтом он был, по своей собственной оценке, не из крупных. Зато он был величайшим теоретиком, проницательно анализировавшим чужие творения и активно продвигавшим творцов. Его захватывало все, что творилось на «подвижном празднестве» предреволюционной Москвы, все эти контркультурные, богемные, авангардные течения.
Лингвистическое учение Якобсона, которому суждено было преобразить эту отрасль науки, зародилось внутри его размышлений о поэзии. Якобсон полагал, что принципы языка поэтического можно перенести на язык в целом: язык – не просто инструмент для передачи значений, которые уже в каком-то смысле существовали и только ждали наименования. Тридцать лет спустя он сформулирует это так: «Язык состоит из значимых элементов, которые, однако, ничего не обозначают»[47]47
Roman Jakobson, Six Lectures on Sound and Meaning, Harvester Press, 1978, p. 19.
[Закрыть].
Открытие «элементов» языка вполне соответствовало общему сдвигу в восприятии мира. Результаты физических экспериментов, поэтических фантазий, философских открытий и множества других форм интеллектуальной деятельности вместе и по отдельности складывались в то, что мы теперь называем модернизмом. Ньютоновская физика сменилась теорией относительности; позитивизм отступил перед феноменологией; в искусстве реализм XIX века сдавал позиции футуризму, кубизму и супрематизму. Лингвистическое учение Якобсона и Трубецкого трудно отделить от этой тенденции. Полвека спустя, вспоминая те времена, Якобсон писал: «Общим знаменателем и в науке, и в искусстве стало не внимание к изучению объектов, но, скорее, интерес к отношениям между объектами»[48]48
См.: Jindrich Toman, Letters and Other Materiah from the Moscow and Prague Linguistic Circles 1912-1945, Michigan Slavic Publications, 1994.
[Закрыть]. На обоих друзей заметное влияние оказали идеи Фердинанда де Соссюра из Женевского университета, в чьем посмертно опубликованном «Курсе лингвистики» (Cours de linguütique generale, 1916) так и сказано: «В языке существуют только различия».
Внутри лингвистики Трубецкой облюбовал новое направление – фонологию, науку о связях и соотношениях звуков в повседневной речи и об их смыслоразличительной функции, о симметрических схемах, лежащих в основе любого языкового высказывания и используемых неосознанно. Фонема – не звук и вообще не «объект», фонема – это отношение, различие, которое может проявляться практически в любой форме. Так, линия, проведенная на карте России посередине между Новочеркасском на юге и Псковом на северо-западе, отделяет диалекты с северо-восточным «г» от юго-западного «h» – вместо [гара] («гора»), как говорят на северо-западе, южнее этой линии скажут [frapa][49]49
Интервью с Патриком Серио.
[Закрыть]. И хотя звуки разные, фонема – одна и та же, как ее ни произноси, она играет одну и ту же роль в сопоставлении между разными словами.
На некоторых уровнях теоретической абстракции как единая фонема могут рассматриваться и совершенно несхожие звуки. Прослеживать такие фонемы – задача крайне сложная (и предельно умозрительная), но для Трубецкого тут открывалась увлекательнейшая перспектива: он верил, что обнаруживаемые им повторяющиеся схемы, правила подтверждают неслучайный характер эволюции языка, что это лишь часть общего процесса динамических изменений. Он вступил в поединок (которому вскоре предстояло сделаться односторонним) с Шахматовым (тому уже недолго оставалось жить), именно отстаивая значимость таких паттернов: открытия Трубецкого подвели его к мысли о существовании универсальных лингвистических законов, действующих в любом языке мира. С этого начиналась лингвистика XX века.
Трубецкой и Якобсон принадлежали к тому поколению российской интеллигенции, которая исполнилась ощущения собственного права и призвания, – сыны и дочери Серебряного века, этого десятилетия великого брожения наук и искусств, породившего таких поэтов, как Александр Блок и Анна Ахматова, таких композиторов, как Игорь Стравинский и Сергей Прокофьев, таких художников, как, например, Казимир Малевич. Это было заносчивое поколение, убежденное в своем превосходстве. Как и прежние поколения русских, они спешили втащить свою страну в современность, но видели, как Россию тяготят ее традиции, ее прошлое. Это поколение презирало своих предшественников и мечтало о новой русской науке, новых академических высотах. И если бы не великая катастрофа большевистской революции, эти люди, несомненно, достигли бы своей цели.
Глава 2. Короткое лето
Огромные толпы стекались приветствовать царя Николая, когда он в 1914 году объявил о вступлении России в Первую мировую войну. Однако несколько лет спустя и оптимизм, и патриотический подъем сникли. Потери в сражениях с немцами были ужасны, сказывались и тяготы в тылу. Перед войной Россия пережила высшую точку реформируемой монархии, сделала первые робкие шажки в современную эпоху, но война обратила наметившийся прогресс вспять. Вскоре стали собираться совсем другие толпы – требовавшие хлеба, а там и отмены мобилизации, под конец же – отречения царя и уничтожения монархии.
Не всех, однако, увлекали драматические события, которые сотрясали Европу и вскоре должны были сказаться и на личных судьбах. Автобиографические заметки Трубецкого отражают то, что по большей части занимало внимание этого маниакально упорного князя, – подготовку к квалификационным экзаменам на право преподавать. Он расписывает во всех подробностях это испытание, после которого он мог претендовать на звание профессора (на каждый вопрос нужно было отвечать подробно, по полчаса, и каждый член кафедры имел право задавать вопросы, выходящие за рамки программы)[50]50
NSTLN, р. 310.
[Закрыть]. Любовно останавливается он и на вкладе, который внес в науку трудом по северокавказским мифам о похищении огня. И, кратко упомянув исследовательскую поездку в Лейпциг в 1913 году, о дальнейших европейских событиях сообщает в двух словах: «Вскоре началась мировая война». Зарывшись в изучение палеосибирских фрикативных согласных и финских народных сказок, Николай Трубецкой особо не тревожился ни по поводу европейской бойни, ни по поводу волнений в собственной стране.
Автобиографические заметки обрываются на середине 1917 года, и в них нет ни слова о падении династии Романовых в марте 1917-го, когда Николай II отрекся и к власти пришло оказавшееся недолговечным Временное правительство. Завершаются эти заметки, что уже неудивительно, планами составить «Праисторию славянских языков», чтобы проиллюстрировать процесс развития различных славянских языков из праславянского, для чего будет применен «усовершенствованный метод реконструкции».
Отправляясь летом 1917 года из Москвы в Кисловодск, известный курорт на Северном Кавказе, Трубецкой вовсе не предчувствовал, что расстается с родным городом навсегда. Большевистский переворот в октябре 1917-го, захват Зимнего дворца в Петрограде и провозглашение советской власти застали его, очевидно, врасплох. Однако сразу стало ясно, что возвращаться в Москву нельзя: аристократы падут первой жертвой нового режима.
Следующие три года Трубецкой с женой и маленькой дочерью скитался по разоренным войной южным губерниям России – сначала укрылся в Тбилиси, потом в Баку, оттуда отправился в Ростов и дальше в Крым, из Крыма же американский корабль доставил его на другой берег Черного моря, в Константинополь (см. главу 1). И тут аристократические связи выручили молодого князя: ему нашли работу в столице Болгарии – преподавать славянскую лингвистику в Софийском университете.
Якобсон эти годы провел в Москве и даже ненадолго присоединился к большевикам, работал в отделе пропаганды Народного комиссариата просвещения, как теперь пышно именовалось прежнее министерство. Он даже прочел под псевдонимом Алягров лекцию «Задачи художественной пропаганды». Жизнь в послереволюционной Москве была трудной, продуктов недоставало, чудовищно выросла преступность, а большевистский режим, неустойчивый, вынужденный вести Гражданскую войну чуть ли не на всем пространстве Евразии, становился все более нетерпим к любым неортодоксальным взглядам. Выбравшись в Прагу в июле 1920 года, Якобсон писал другу (тут как раз используя местоимение первого лица):
Ведь не одну, десять жизней пережил каждый из нас за последние два года. Я, к примеру, был за последние годы – контрреволюционером, ученым, и не из худых, ученым секретарем Зав. Отд. Искусств Брика, дезертиром, картежником, незаменимым специалистом в топливном учреждении [в Москве], литератором, юмористом, репортером, дипломатом, на всех романических emploi и пр. и пр. Уверяю тебя, авантюрный роман, да и только. И так почти у каждого из нас[51]51
Roman Jakobson, My Futurist Years, Marsilio Publishers, 1992, p. 77 (письмо Эльзе, сентябрь 1920).
[Закрыть].
Постепенно, по мере того как большевики укрепляли свою власть, они вступали в ожесточенный спор со всеми, кто подвергал сомнению ортодоксальный марксизм. Концепция формалистов – искусство самостоятельно и не зависит от общества – заведомо находилась в противоречии с ортодоксальным марксизмом, в глазах которого любое искусство есть выражение исторических и социальных сил, подчиняющееся соображениям политики. Считать, подобно авангардистам, социальный контекст маловажным значило, по сути дела, отвергать самые основы диалектического материализма. В сложившейся непосредственно после революции плюралистической атмосфере, когда большевики нуждались в союзниках и пытались привлечь на свою сторону интеллектуалов, формализм еще был терпим. Но время шло, и любое расхождение с официальной идеологией наталкивалось на все более суровый отпор.
В точности неизвестно, почему весной 1920 года Якобсон почувствовал, что настала пора покинуть Москву, но, возможно, это было связано с такой переменой курса, постепенным вымыванием почвы из-под ног формалистов. Он добыл себе должность переводчика при одной из первых советских делегаций, отправлявшихся за границу. Этот двадцатичетырехлетний молодой человек не был профессиональным дипломатом, как не был он и искренним приверженцем коммунизма. Более того, его знания чешского языка сводились к одному семестру курса сравнительного изучения славянских языков в Московском университете. Но конкурс на эту должность не был особенно высоким, как признался Якобсону тот, кто принял его на работу, поскольку все, дескать, боялись соваться за границу, опасаясь покушений со стороны белых эмигрантов[52]52
Ibid., p. 81.
[Закрыть].
То ли эта угроза его не слишком устрашила, то ли в Москве он боялся чего-то похуже – так или иначе, Якобсон отправился в новую жизнь.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?