Электронная библиотека » Чарльз Кловер » » онлайн чтение - страница 8


  • Текст добавлен: 13 июня 2017, 14:44


Автор книги: Чарльз Кловер


Жанр: Публицистика: прочее, Публицистика


Возрастные ограничения: +18

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 8 (всего у книги 31 страниц) [доступный отрывок для чтения: 10 страниц]

Шрифт:
- 100% +
«Мы оказались великолепными диагностами»

Заявив весной 1928 года Сувчинскому, что евразийство его «сломало», разочаровавшийся в политике Трубецкой вернулся к лингвистике и фонологии, возобновил сотрудничество с Якобсоном и Пражским кружком. Потерпевшие поражение и рассеявшиеся евразийцы пошли каждый своим путем.


В 1929 году Трубецкой и Якобсон опубликовали ряд статей, принесших им научные лавры. Для их направления в лингвистике Якобсон придумал термин «лингвистический структурализм». Попытка Трубецкого сквитаться с покойным Шахматовым – которая так и не осуществилась публично – привела его и Якобсона к одному из величайших открытий в теории лингвистики XX века. Их исследования послужат прологом к великому столкновению между «историей» и «структурой». «Структура» станет главной модой второй половины XX века, процветающей в европейских университетах; одним из главных популяризаторов структурализма был Клод Леви-Стросс[107]107
  Во время Второй мировой войны Якобсон познакомился с Леви-Строссом, оба они преподавали в Свободном университете (Ecole Libre des Hautes Etudes), организованном в Нью-Йорке. По словам Леви-Стросса, это знакомство оказало ключевое влияние на дальнейшее развитие его теории.


[Закрыть]
. Эта теория искала объяснения всему, от истории и антропологии до психоанализа, в универсальных, вне времени, законах подсознательных структур, которые прежде всего открылись лингвистам. То, что Трубецкой и Якобсон пытались сделать в области фонологии – вывести законы, управляющие отношениями между акустическими знаками, – Леви-Стросс и множество других специалистов искали в мифах, сказках, литературе, свадебных обрядах и психологии. Зачастую удавалось вывести правила и заложить основы системы там, где, казалось, царил хаос разрозненных фактов. Фонологические теории Трубецкого, по словам Леви-Стросса, сказанным примерно через двадцать лет после смерти князя, стали огромным прорывом: «Впервые гуманитарная наука сумела сформулировать необходимые отношения». Он предсказывал, что открытия Трубецкого и Якобсона «сыграют в гуманитарных науках такую же революционную роль, как атомная физика в области наук о природе»[108]108
  Levi-Strauss, Structural Anthropology, p. 33.


[Закрыть]
.

Постепенно эйфория от великого открытия улеглась и стало ясно, что структурализм хорошо работает применительно к фонемам (не всем), но перестает действовать в более широких областях литературы, психологии и фольклора. «Чем больше элементов, тем труднее работать структуралисту», – заметил Анатолий Либерман, специалист по фонологии Трубецкого. Тем не менее утопический энтузиазм русского Серебряного века, искавшего универсальные формулы человеческой природы, – тот энтузиазм, который Трубецкой и Якобсон направили в лингвистику, – еще присутствует на этом поприще: лингвистика стала предтечей других проектов, почти столь же утопических, – например, «порождающих грамматик» Ноама Хомского и когнитивной революции в психологии. Хотя многие открытия Трубецкого со временем были забыты, его фундаментальный проект – выявить необходимые связи между элементами языка – до сих пор занимает лингвистов.

Радость от такого прорыва все же не вывела Трубецкого из глубокой депрессии, которая настигла его после распада евразийского движения (для многих членов движение было не столько политической организацией, сколько психологической отдушиной). Для Трубецкого конец евразийства и укрепление власти большевиков означали вечное изгнание.

Всматриваясь в сталинскую Россию, Трубецкой с ужасом понимал, что национальный ресентимент и есть тот национальный синтез, который евразийцы пытались нащупать теоретически:

Мы оказались великолепными диагностами, недурными предсказателями, но очень плохими идеологами, в том смысле, что наши предсказания, сбываясь, оказываются для нас кошмарами. Мы предсказали возникновение новой евразийской культуры. Теперь эта культура фактически существует, но оказывается совершеннейшим кошмаром, и мы от нее в ужасе[109]109
  http://sm-sergeev.livejournal.com/120006.html.


[Закрыть]
.

И частная жизнь Трубецкого, и его научный путь завершились трагически. Разорвав с евразийским движением, он больше почти не упоминал о нем. После аншлюса Австрии в марте 1938 года он попал под прицел: все российские эмигранты, особенно с выраженными политическими убеждениями, считались подозрительными. В мае того же года гестаповцы обыскали его квартиру и конфисковали переписку с Якобсоном, а также записи к труду всей жизни – «Праистории славянских языков». Этого князь не перенес: восемь месяцев спустя он умер от инфаркта, вызванного, по мнению друзей, стрессом.

Но Якобсон сохранил черновик «Основ фонологии» – главное наследие Трубецкого. Прежде чем бежать от нацистов сначала в Скандинавию, а потом в США, Якобсон сумел спрятать свою переписку с Трубецким в надежном месте в Праге. Потом он забрал эти драгоценные письма и в 1976 году опубликовал их. Он дожил до 1982 года, преподавал в Гарварде и Массачусетсом технологическом институте, считался одним из самых выдающихся лингвистов своего времени. Дружба с Трубецким всегда бросала отсвет на его жизнь. Незадолго до смерти Якобсон вернулся в мыслях к прощанию с Трубецким:

Долгий период нашего сотрудничества завершился. С той минуты мне предстояло продолжать работу одному и самостоятельно проверять новые находки и последующие гипотезы. Стало очевидно, что скоро закончится и сотрудничество с Пражским кружком, а потом и деятельность самого кружка. Меня ждали годы странствий из края в край[110]110
  Roman Jakobson and Krystyna Pomorska, Dialogues, Cambridge University Press, 1983, p. 34.


[Закрыть]
.

На исходе 1930-х годов Савицкий остался единственным хранителем евразийского огня. После разрыва с Сувчинским и левым крылом постепенно таяли и ряды верных. Некоторые, в особенности последователи Сувчинского, вернулись в СССР, где почти всех ждала трагическая судьба. Трубецкой время от времени публиковал статьи в евразийских журналах, издаваемых Савицким, но после ухода из движения он никогда больше не ощущал прежнего энтузиазма и прервал отношения со многими былыми сподвижниками. Из пражской части движения к концу 1930-х мало кто уцелел и сохранил энтузиазм. Савицкий продолжал публиковать статьи о СССР в пражском Slavische Rundschau и парижском Le Monde slave, но из Пражского лингвистического кружка он вышел. Якобсон и Трубецкой сосредоточились на своей собственной работе и к середине 1930-х практически не общались с кружком. Якобсон, живший в Праге, часто виделся с Савицким, но Трубецкой наезжал все реже. В конце 1930-х, после смерти Трубецкого, отъезда Якобсона и вторжения немцев в Чехословакию, Савицкий остался в полном одиночестве. Эти годы оказались для него особенно непродуктивными.

Война расколола эмигрантское сообщество на две группы: одни в неумолимой ненависти к большевикам закрывали глаза на подлинную природу германской агрессии (они соблюдали нейтралитет или даже поддерживали Гитлера), других преданность отечеству подняла на защиту «Святой Руси», и даже те, кто осуждал сталинский режим, на время примирились с советской властью. Савицкий безусловно принадлежал к этой группе и потому все далее отходил от политических кругов эмиграции, которые приняли сторону Германии. Когда нацисты в 1939 году заняли Прагу, Савицкий остался в городе, но вскоре его уволили из Немецкого университета Праги, где он преподавал русский и украинский языки, именно за антигерманскую позицию. Он получил место завуча в русской гимназии, но в 1944 году был уволен и оттуда за отказ вербовать старшеклассников в русские подразделения немецкой армии.

За исключением этой двукратной потери работы, семья Савицких почти не пострадала в войну. Дети были слишком малы, а сам Савицкий слишком стар для действительной службы. Чехословакии повезло – она не превратилась в поле боя и оба раза переходила из рук в руки почти бескровно. Советские войска вошли в страну в 1944 году, а в мае 1945-го Савицкий с семьей присутствовал на параде, когда первые советские подразделения проходили через город. Но его любовь к родине, к отечеству подвергнется в ближайшие дни суровому испытанию. Вместе с Красной армией в Прагу явятся подразделения советской контрразведки СМЕРШ (сокращение от «Смерть шпионам») и начнут охоту на белых эмигрантов, на монархистов. Было арестовано 215 человек, среди них и Савицкий[111]111
  Catherine Andreyev and Ivan Savicky, Russia Abroad, Yale University Press, 2004, p. 197.


[Закрыть]
.

Первое знакомство Савицких со спецслужбами произошло в середине мая, через несколько дней после того, как советские войска вошли в Прагу. Явившийся к ним молодой офицер изъявил желание побеседовать с Савицким. Солдат, вооруженный автоматом, караулил на пороге дома, а другой солдат прокатил сыновей Савицкого на военной машине. После долгого разговора офицер ушел, вполне удовлетворенный, по воспоминаниям сына Савицкого Ивана, встречей с таким искренним русским патриотом. Через несколько дней другие военные увезли Савицкого на допрос, но неделю спустя он возвратился весьма ободренный, со справкой, что в отношении него было проведено расследование и за ним не найдено никаких провинностей. Но прошла неделя – и явилась третья группа военных; на этот раз с ними впервые были люди в гражданской одежде.

Вид у них был гораздо более серьезный, вспоминает Иван. На все протесты Савицкого, мол, его уже допрашивали, эти люди отвечали, что это не имеет никакого значения. Постепенно семья осознала, что происходит что-то страшное, что эти «гости» совсем не похожи на первые две группы военных, которые, вероятно, наведались ко всем русским эмигрантам в Праге и провели довольно поверхностную проверку. Эта команда имела приказ сверху на арест. Жена Савицкого, видя, какой оборот принимает дело, спросила, понадобится ли мужу зимняя одежда (хотя был месяц май). Савицкий, не утративший еще уверенности, возразил: «Конечно, нет, это всего лишь разговор»[112]112
  Воспоминания Ивана Савицкого, старшего сына П. Н. Савицкого.


[Закрыть]
. Разговор затянулся на десять лет.


Савицкого доставили в Москву и на некоторое время поместили в камеру на Лубянке, в устрашающей штаб-квартире НКВД. Тут-то он и узнал, до какой степени евразийское движение было инфильтрировано советскими агентами: на допросах ему предъявили показания людей, несомненно причастных к движению, – людей, которых он знал, кому доверял. «Имена были скрыты, но он узнал почерк», – рассказывал его сын Иван. Савицкий никогда не уточнял, чей именно почерк он узнал, но одним из информаторов с большой вероятностью был Арапов.

После нескольких месяцев заключения на Лубянке Савицкого отправили в лагерь в Мордовии, в Центральной России. Мало что известно о выпавших ему на долю испытаниях, сам он по возвращении ничего не рассказывал. Но почти наверняка на допросах применялись пытки, затем его обвинили в вымышленных преступлениях и отвезли в неотапливаемом товарном вагоне в ГУЛАГ, где ближайшие десять лет ему предстояло валить деревья.

Как ни странно, он не затаил обиды на свою родину. Савицкий страшно тосковал по России и радовался даже такому с ней соединению, даже в лагере:

 
Страшно было мое возвращенье,
Вид развалин родных городов.
И тоска первых дней заключенья,
И тщета всех попыток и слов.
Я прилег на родимую землю.
Летней ночью дышала земля,
И луна, мир подлунный объемля,
Заливала сияньем поля.
И почуял я тайные силы
В этом мерном дыханье земли.
Тело ожило в новом усилье,
И стихи, как река, потекли[113]113
  Савицкий П. Неожиданные стихи. Прага: Русская традиция, 2005. С. 106.


[Закрыть]
.
 

Некоторое время семья регулярно получала известия от сестры Савицкого, которая жила в Москве и имела возможность приезжать к нему в лагерь, но с 1948 года такие визиты сделались невозможны: сестра Савицкого работала в Академии наук, а всем сотрудникам академии были запрещены контакты с заграницей и иностранными гражданами, каковым в данном случае оказался ее брат.

С 1948 года по июнь 1955-го семья не получала от Савицкого ни единой весточки, не знала даже, умер он или еще жив. Наконец в июне 1955 года некий генерал Чернавин наведался в Прагу и дрожащими руками передал родным письмо от узника, только что выпущенного из лагеря: Никита Хрущев развенчал культ личности и освободил к 1955 году большинство заключенных. Савицкий находился в пересыльном лагере в Потьме, дожидаясь отправки в Прагу. Письмо было написано в канун Пасхи 1955 года:

Христос воскресе, дорогие мои Вера, Ника и Ваня, пишу вам это письмишко, чтобы поздравить вас с приближающимся Великим Праздником и дать вам весточку о себе, а также получить весточку от вас.

Он писал, что вышел из лагеря j апреля. В следующих письмах Савицкий сообщил, что в 1953 году перенес операцию и не мог оставаться на тяжелых работах, его перевели в лагерную библиотеку. Он подумывал (не крайнее ли это проявление стокгольмского синдрома?) отказаться от чешского гражданства и принять советское. Наконец в январе 1956 года ему позволили вернуться в Прагу, к жене и двум сыновьям, уже юношам двадцати с лишним лет. Перед ними предстал чисто выбритый, худой и слегка сутулый старичок.

Савицкий нашел работу переводчика в журнале «Советская Чехословакия». Прага, где в межвоенные годы собрались блистательные интеллектуалы, теперь превратилась в коммунистическую столицу, свободный обмен мнениями прекратился. Все те ученые люди, чьим обществом прежде наслаждался Савицкий, либо умерли, либо эмигрировали. Одно утешение: в 1956 году приехал Якобсон, чтобы принять участие в лингвистической конференции. К тому времени он уже преподавал в Гарварде и прославился теориями «маркированности» и «лингвистических универсалий», однако и в Америке политическая ситуация оставалась для него неблагополучной: Комитет сената по расследованию антиамериканской деятельности, созданный «охотником на ведьм» сенатором Маккарти, подозревал Якобсона в симпатиях к коммунизму и завел на него дело. Зайдя к Савицкому, Якобсон первым делом накрыл телефон подушкой.

От скуки и отчаяния Савицкого спасло письмо Матвея Гуковского, ученого, с которым он познакомился в Мордовии. Гуковский хотел связать Савицкого со своим товарищем по лагерю. Этот сравнительно молодой человек с жадным интересом изучал степные народы, он разделял евразийские убеждения Савицкого, он носил знаменитое имя, с ним Савицкий мог разделить и накопленные за долгую жизнь знания – и трагедию своей жизни. Этого друга Гуковского звали Лев Гумилев.

Часть II

Глава 5. «Реквием»

Стать главным героем величайшей поэмы XX века – не только честь, но и бремя. И тем более бремя, если сюжет поэмы – неотвратимость твоей смерти. Лев Гумилев был арестован в 1938 году, в разгар сталинского террора, и отправлен из Ленинградского университета в лагерь. Почти полтора года его мать, великая поэтесса Анна Ахматова, билась за сына, писала бесчисленные ходатайства, заклиная власти хотя бы сообщить ей о судьбе сына. Эта безнадежная борьба увековечена в поэме «Реквием», самом знаменитом ее произведении.

«Реквием» посвящен всем матерям, всем женщинам, с которыми Ахматова стояла в бесконечных очередях у входа в НКВД на промозглой ленинградской улице. Валенки едва спасают ноги от обморожения, нужно стоять часами, чтобы приняли передачу или сообщили хоть что-нибудь о близком человеке, не вернувшемся с работы или разбуженном среди ночи, увезенном на «воронке» и сгинувшем. Жанр поэмы сочетает в себе элегию, плач и свидетельство, она завершается потрясающими, быть может, главными в русской литературе XX века, строфами:

 
Семнадцать месяцев кричу,
Зову тебя домой.
Кидалась в ноги палачу –
Ты сын и ужас мой.
Все перепуталось навек,
И мне не разобрать
Теперь, кто зверь, кто человек,
И долго ль казни ждать.
И только пышные цветы,
И звон кадильный, и следы
Куда-то в никуда.
И прямо мне в глаза глядит
И скорой гибелью грозит
Огромная звезда.
 

При советском режиме, который поднимал на щит самоотверженный коллективизм, гражданственность и громогласных героев-богатырей, ахматовская поэзия одинокой любви, отчаяния, сердечной тоски и нежности была «антигосударственной». Тем более странным выглядит парадокс: свою личную жизнь она бесстрашно превратила в публичное событие. Льва, героя «Реквиема», это смущало, он часто напоминал, что хотя в поэме оплакивается его надвигающаяся гибель, на самом деле стихи эти написаны о ней самой. Трагедии Ахматовой становились публичным достоянием, и Лев Гумилев полагал, что страдания своих близких, в том числе его несчастье, она переживала прежде всего как собственный крест.

Ахматова стала одним из самых влиятельных русских интеллектуалов XX века, совестью народа в те страшные годы сталинизма. Сын вынужден был делить мать со всей страной. Она была и величайшей его гордостью, и его страшным проклятием. Лев часто повторял, что из двух лагерных сроков первый он отбыл за папу, второй за маму. В первый раз его арестовали за отца-мученика, во второй раз, в чем он был неколебимо убежден, взяли заложником, чтобы гарантировать послушание Ахматовой. «Будь я не ее сыном, а сыном простой бабы, я был бы… процветающим советским профессором», – писал он из тюрьмы 25 марта 1955 года Эмме Герштейн.

По правде сказать, они оба стали друг для друга бременем: Ахматова знала, что малейшее ее отклонение от «правил» скажется на судьбе Левы, и таким образом сам факт его существования превратился для нее в оковы каторжника, лишив творческой свободы. Поневоле она видела в сыне тяжкую ответственность для себя и ярмо, сковывающее ее поэтический дар, – дар, от которого она отрекалась на целые десятилетия ради спасения сына. Самая суть их мучительно переплетшихся судеб выражена в этой строке «Реквиема» – «Ты сын и ужас мой».

Привязанность сына к матери достигала почти невротической степени. Он закатывал истерики (даже в сорок с лишним лет), если она не проявляла достаточного к нему внимания, зачастую упрекал ее или жаловался в письмах: «Мама мне не пишет. Наверное, я опять стал жертвой психологической игры». Он страшно ревновал ее к любовникам и новым мужьям, появлявшимся после гибели его отца. После первого знакомства с ним Эмма Герштейн отмечала: «Девочками совершенно не интересуется. Обожает мать»[114]114
  Emma Gerstein, Moscow Memoirs, trans. John Crowfoot, Harvill Press, 2004, p. 56. (Русский текст: Герштейн Э. Мемуары. М.: Захаров, 2002.)


[Закрыть]
. Вероятно, потому и женился он лишь в 1967 году, через год после смерти матери.

Сын двух поэтов рос и с ощущением своей избранности, и с нелегкой задачей – соответствовать возложенным на него ожиданиям. Он с детства знал тех, кому предстояло стать вершинами современной русской поэзии, – Борис Пастернак, Осип Мандельштам, Марина Цветаева были близкими друзьями его отца и его матери. Ахматова отговорила Леву от занятий поэзией, сочтя, что ему недостает таланта, и хотя, скорее всего, была права, у сына этот приговор вызвал депрессию и отчуждение.

Его отец Николай Степанович Гумилев был не только человеком огромного личного обаяния, но и одним из самых талантливых поэтов Серебряного века. Он был расстрелян большевиками в 1921 году, когда Леве было всего девять лет. Как многие мальчики, утратившие в раннем детстве отца, Лев так и не перерос стадию поклонения отцу-герою, хотя Николай Гумилев практически забросил сына после развода с Ахматовой в 1918 году.

И мать тоже чаще отсутствовала, чем присутствовала в жизни сына. Почти все его детство Ахматова провела в состоянии эмоционального коллапса, ей не хватало сил растить ребенка, и она препоручила эту задачу своей свекрови. Отношения матери и сына были очень неровными, в последние пять лет ее жизни они совершенно прекратили общение – отчасти потому, что четырнадцать лет трудовых лагерей испортили характер Льва Гумилева, отчасти же (так он утверждал в более поздних интервью) потому, что Ахматова больше беспокоилась о своем публичном образе, чем об отношениях с ним.

Ахматова, повторим, была человеком сугубо приватным, очень закрытым. Ее биограф Аманда Хейт писала: «Она не способна на простые проявления любви, без которых жить подле другого человека невозможно»[115]115
  Amanda Haight, Anna Akhmatova: A poetic pilgrimage, Oxford University Press, 1976, p. 28.


[Закрыть]
. Это отражается и в ее поэзии, сосредоточенной на одном-единственном человеке – на ней самой. Ахматова пишет о своих чувствах, своих переживаниях, своих потребностях. Ее друг Корней Чуковский сводил стихи Ахматовой к простой формуле: «Я люблю, но меня не любят; меня любят, но я не люблю, – это была главная ее специальность»[116]116
  Чуковский К. Ахматова и Маяковский // В. В. Маяковский: Pro et contra. Антология/Сост. В. Дядичев. СПб., 2006. C. 208–235.


[Закрыть]
.

Одержимость невостребованными или утраченными чувствами сполна проявилась в неудавшемся браке с отцом ее единственного ребенка. Вскоре после рождения Льва этот брак начал разваливаться. Сказался стиль жизни, принятый в авангардных кругах Петербурга, модные сексуальные эксперименты – супруги уживались все хуже. Гумилев заявил жене, что не станет более хранить ей верность, однако и ей предоставляет свободу обзаводиться любовниками. И в самом деле, через год у него родился еще один сын от другой женщины. Еще до развода Анна Ахматова передала сына на воспитание своей свекрови Анне Сергеевне Гумилевой, та увезла его в имение Слепнево[117]117
  Во время революции крестьяне выгнали семью поэта из имения, Гумилевым пришлось поселиться в трехкомнатной квартире в соседнем Бежецке, столь ненавистном юному Льву Гумилеву.


[Закрыть]
.

В 1921 году Николая Гумилева арестовали по доносу одного из знакомых как участника антибольшевистского заговора. В те дни это была обычная практика: обвиняемых по любому делу вынуждали называть «соучастников», обещая за это смягчение участи, но Гумилев не поддался. После нескольких дней допросов, прежде чем его друзья успели вмешаться и вызволить поэта, он был приговорен к смерти и расстрелян 25 августа 1921 года. В последний раз Лев видел отца в мае того же года. Он вспоминал: «…очень плакала моя бабушка, и такое было беспокойство дома… Бабушка и моя мама были уверены в нелепости предъявленных отцу обвинений. И его безвинная гибель, как я почувствовал позже, делала их горе безутешным»[118]118
  Интервью 1990 г. См.: Демин В. Лев Гумилев. М.: Молодая гвардия, 2008.


[Закрыть]
.

Смерть превратила Николая Гумилева в мученика, и современники забыли о множестве изъянов его достаточно капризного характера. Он сделался призраком, терзающим большевиков, целое поколение лучших российских поэтов выросло на любви к нему. Лев до конца жизни пытался сравняться с недостижимым идеалом этого загубленного колосса. В его душе несоразмерно огромное место заняли воспоминания о редких визитах отца. Возможно, и решение стать историком было спровоцировано мимолетным замечанием отца, когда тот при последней встрече вручил мальчику книгу по истории: «История очень важна».

После расстрела отца девятилетний Лева подвергся остракизму в школе. В духе ранних советских экспериментов по воспитанию юных коммунистов школу перевели на самоуправление, доверив власть ученикам. Когда девятилетние одноклассники прослышали, что отец Левы расстрелян за «измену», на общем собрании было постановлено не выдавать ему в тот год тетрадей. В довершение беды мать, сама в ужасном душевном состоянии, не выбралась повидаться с ним до декабря. Смерть мужа стала тяжелым ударом для Анны Ахматовой, хотя они давно уже расстались. Позднее она скажет, что из всех ее мужей он был ей наиболее близок духовно. С его смертью для Ахматовой начался сорокалетний период «бездомности», как выразилась Аманда Хейт, до конца жизни она будет всецело зависеть от других людей, будет жить у мужей, любовников, у их родичей или у своих друзей. После ее приезда в декабре 1921 года они с Левой не увидятся вплоть до 1925 года, и то всего на один день.


Второй брак Ахматовой тоже распался, и после нескольких романов, герои которых либо мучили ее, либо бросали (либо то и другое), Ахматова нашла человека, которому суждено было стать и якорем в ее бурной жизни, и причиной постоянных мучений для нее и для Левы. Искусствовед Николай Пунин, на тот момент женатый, стал ее любовником, и в 1925 году Ахматова переехала к нему в квартиру, где оставались жить первая жена Лунина Анна Арене и дочь.

Квартира находилась в Фонтанном доме на берегу Фонтанки, одном из самых красивых зданий, сохранившихся в Петербурге с XVIII века. До революции знаменитое барочное здание принадлежало семейству Шереметевых, столпам петербургской аристократии. Это был географический и культурный центр города во всей его увядающей славе. Над сводчатой дверью красовался девиз Шереметевых: Dens conservat omnia («Бог сохраняет все»). Передний двор выходил на центральный Литейный проспект, а всего в пяти кварталах располагалась штаб-квартира НКВД, двенадцатиэтажное здание, так называемый Большой дом, которому предстояло сыграть столь страшную роль в судьбах и матери, и сына.

Как большинство аристократических особняков, Фонтанный дом разгородили на множество коммунальных квартир, вселив в каждую коммуналку несколько семей. Ахматова и Лунины пользовались кухней и двумя комнатами квартиры номер 44. Типичная советская ситуация: в годы сурового дефицита жилья и продуктов разведенные супруги часто оставались в прежней квартире, пытаясь как-то построить раздельную жизнь. Понятно, как тяжело приходилось Анне Арене: она с дочерью жила за стеной комнаты бывшего мужа и его новой жены. В итоге она поменяла расписание на работе, чтобы не бывать дома по ночам.

Хотя Пунин бывал способен на теплые проявления участия, чаще он вел себя как тиран и постепенно развел Ахматову со всеми ее друзьями. Позднее она говорила, что хотела порвать с ним, но никак не решалась: слишком истощена была и физически, и душевно. Она получила крышу над головой и хоть какую-то безопасность. В пору лишений, в 1920-1930-е годы, советские люди шли и не на такие компромиссы, лишь бы выжить.


В 1929 году, в возрасте 17 лет, Лев Гумилев переехал в Ленинград, который пребудет обителью его души на всю жизнь. Совсем другой мир по сравнению с городком Бежецком и имением Слепнево, где он рос. Тогда город Пушкина и Достоевского казался космополитическим сердцем России – советской империи, и понадобится несколько десятилетий чисток, чтобы передать эту корону Москве. Над потускневшей славой русского Серебряного века все еще царили Анна Ахматова и ее друзья Борис Пастернак и Осип Мандельштам.

В этот мир угодил в 1929 году Лев Гумилев, приехавший в Ленинград в надежде поступить в университет. Он также поселился в Фонтанном доме, и они с Луниным сразу невзлюбили друг друга. Когда-то Пунин обличал отца Левы в большевистской газете «Искусство коммуны»[119]119
  Об этом сообщает в биографии Гумилева Лавров. См. также: Elaine Feinstein, Anna of All the Russias: A life of Anna Akhamtova, Weidenfeld and Nicolson, 2005, p. 94.


[Закрыть]
, и это вполне могло сказаться на судьбе Николая Гумилева. Кроме того, Лева ревновал мать к Лунину, а тот, тоже законченный эгоцентрик, требовал, чтобы она все свое внимание сосредоточила исключительно на нем.

Эта нелепая и несчастная группа людей вынуждена была против собственной воли жить под одной крышей – деваться им было некуда[120]120
  О стихотворении Ахматовой «Последний тост» см.: Шенталинский В. Преступление без наказания. М.: Прогресс-Плеяда, 2007. С. 306.


[Закрыть]
. Квартир в СССР хронически недоставало. «Будущие поколения не поймут, что такое «площадь» в нашей жизни», – писала Надежда Мандельштам.

Из-за жилплощади и ради нее совершалось немало преступлений. Люди привязаны к своей площади – они и помыслить не могут, чтобы ее оставить… Мужья и жены, ненавидящие друг друга, тещи и зятья, взрослые сыновья и дочери, бывшие домработницы, зацепившиеся за комнату при кухне, – все они навеки связаны со своей «площадью» и расстаться с ней не могут[121]121
  Nadezhda Mandelstam, Hope Against Hope: A memoir, Atheneum, 1983, p. 135. (Русский текст: Мандельштам Н. Собрание сочинений: в 2 т. Т. 1: Воспоминания и другие произведения (1958 –1967). Т. 2: «Вторая книга» и другие произведения (1967 –1979). Екатеринбург: Гонзо (при участии Мандельштамовского общества), 2014.


[Закрыть]
.

Лев пристроился на деревянном сундуке в тамбуре у перегородки, отделявшей эту квартиру от соседней. Кое-какой свет проникал сквозь маленькое окно; зимой топили кафельную печь. Хотя Ахматова вносила определенную сумму в домашний бюджет, Пунин возмущался необходимостью кормить семнадцатилетнего пасынка. В одной из ссор с женой у него вырвалось: «Чего ты хочешь, Аня, я не могу кормить весь город!» Лев, со своей стороны, жаловался, что лучшие куски достаются дочери Лунина Ирине.

Тем временем положение людей искусства ухудшалось. Начало 1920-х годов было порой сравнительной толерантности по отношению к ним, но по мере того как десятилетие близилось к завершению, все отклонявшиеся от ортодоксального марксистского учения об искусстве и литературе ощутили нарастающее давление. Корней Чуковский вспоминал, как столкнулся с Ахматовой в начале 1930-х, она шла из издательства «Советская литература», принявшего сборник ее стихотворений при условии, что там не будет 1) мистицизма, 2) пессимизма, з) политики. «Остается только блуд», – посмеивалась Ахматова.

Давление на поэтессу постепенно усиливалось. В 1925 году Коммунистическая партия – скорее всего, по инициативе самого Сталина – приняла тайное постановление воспрепятствовать дальнейшим публикациям ее поэзии. Хотя неясно, знала ли сама Ахматова об этом решении, так и не осуществленном в полной мере, но она не могла не заметить, как часто натыкается в издательствах на отказ. Потом ее лишили пенсии[122]122
  Haight, Anna Akhmatova.


[Закрыть]
.

Эмма Герштейн вспоминала, как вскоре после того, как она начала встречаться со Львом, друзья посоветовали ей держаться подальше от «сына Ахматовой». Ей врезалось в память, как она однажды позвонила Льву от своего друга и тот возмутился: «Вы говорили с сыном Анны Андреевны? Остерегайтесь его, у него могут быть нехорошие знакомства. Вообще… я бы не хотел… из моей квартиры». Когда она в следующий раз появилась в Ленинграде, родственники, у которых она остановилась, сказали ей примерно то же самое: «Куда ты идешь? К Ахматовой? О, избегай ее сына».

Уже давно я была потрясена зрелищем его жизни, в которой ему не было предусмотрено на земле никакого места. Так же, как пушкинская красавица, спрашивавшая у зеркала: «Я ль на свете всех милее…» – а зеркальце неизменно отвечало: «Ты прекрасна, спору нет, но…» – так и я, спрашивая себя, «я ль на свете всех несчастней», говорила себе «но…» и вспоминала о благородстве, с каким Лева нес убожество своей жизни заживо погребенного[123]123
  Герштейн Э. Мемуары… С. 169.


[Закрыть]
.

Первое столкновение Льва Гумилева со спецслужбами произошло уже в 1933 году, причем как раз из-за поэзии: он сидел у специалиста по арабской литературе Василия Эбермана и переводил персидскую поэзию, когда за хозяином дома пришли[124]124
  Вспоминая Л. Н. Гумилева. Воспоминания. Публикации. Исследования. Мемориальный музей-квартира Л. Н. Гумилева. СПб.: Росток, 2003. С. 104.


[Закрыть]
. Ахматова вспоминала, как ей позвонили из ГПУ. Она спросила, где ее сын. «Он у нас». В тот раз Лев Гумилев отделался легко: его выпустили через девять дней, суровым допросам он не подвергался. Эберман получил пять лет лагерей и не вернулся.

Стремлению изучать историю препятствовал шаткий, мягко говоря, социальный статус Льва Гумилева. Многие годы после революции в Ленинградском государственном университете вообще не преподавали историю, считая этот предмет недостаточно прогрессивным; его заменили «историей мировых цен на зерно»[125]125
  Герштейн Э. Мемуары… С. 173.


[Закрыть]
. В 1934 году ситуация смягчилась. Глава Ленинградского обкома партии Сергей Киров (которому уже недолго оставалось жить) обратил внимание на «безобразное» преподавание истории в школе, да и в целом в партии многие уже начали ощущать, что стандартные марксистские догмы не так уж вдохновляют, пора заменить их подлинным патриотизмом. Благодаря такой смене установки Лев Гумилев смог подать заявление в университет, был допущен до вступительных экзаменов и поступил. Он жил очень бедно, ходил в рванье, был вечно голоден и тем не менее был очень живым юношей, неугомонным и непобедимым, с задиристым юмором, на языке у него так и вертелись остроты, и он охотно ввязывался в спор, – Герштейн вспоминает эту его черту с некоторым смущением.

Самой важной и роковой для Гумилева стала его дружба со знаменитым поэтом Осипом Мандельштамом, близким другом Ахматовой, также одним из светочей русского Серебряного века. Возможно, он послужил Булгакову прототипом Мастера, гениального и загубленного. Осип и Надежда Мандельштам вели в Москве богемную жизнь, и Лев гостил у них всякий раз, когда приезжал в столицу. Осип, как и Лев, был стихийным анархистом и любителем розыгрышей. По воспоминаниям Герштейн, как только Лев переступал их порог, Мандельштам звал его «озорничать». Безумное веселье Осипа Мандельштама и острый как бритва поэтический дар погубили его и довели до беды Льва Гумилева.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации