Автор книги: Чарльз Кловер
Жанр: Публицистика: прочее, Публицистика
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 5 (всего у книги 31 страниц) [доступный отрывок для чтения: 10 страниц]
Эмигранты из России, числом два миллиона, разбрелись по Европе, Турции, Персии и Китаю. На тот момент это было самое крупное переселение в истории человечества. Русские эмигранты в подавляющем большинстве принадлежали если не к аристократическим кругам, то к интеллигенции – образованные, культурные, граждане мира, привыкшие к определенным привилегиям. В послевоенной Европе они лишились и статуса, и прав гражданства, остались бездомными, нищими, отчаявшимися. Бывшие князья служили в Париже официантами или попрошайничали на улицах Шанхая, дамы, недавно красовавшиеся на балах в шелковых вечерних платьях и маскарадных нарядах, превратились в горничных и проституток.
Их терзала ностальгия, они цеплялись за каждую частицу своей разрушенной прежней жизни. Собирались на еженедельные литературные, поэтические вечера, перенесли в Париж и Берлин русский балет, и все это на сущие гроши. Аристократы, вельможи, не знавшие ограничений в роскоши, терзались унизительной нищетой. Говоря словами Набокова, «отстраненный наблюдатель немало потешился бы, разглядывая этих почти бесплотных людей, имитировавших посреди чужих городов погибшую цивилизацию, – далекие, почти легендарные, почти шумерские миражи Москвы и Петербурга»[53]53
Vladimir Nabokov, Speak, Memory, Vintage, 1989, p. 282.
[Закрыть]. (Пер. С. Ильина.)
В глазах изгнанников большевистская революция все еще оставалась гигантской, космических масштабов ошибкой («пресловутый dem ex machina», как писал Набоков), которая вскоре будет исправлена. В пору Гражданской войны пропагандистские газеты, издаваемые в Европе монархистами, дружно печатали оптимистичные прогнозы о скором разгроме красных. Даже когда окончательная победа красных доказала, что монархисты заблуждались, даже после создания СССР эмигрантское сообщество по большей части давало новому режиму от силы несколько лет. Они продолжали с жадным любопытством читать известия о неурожае и голоде, и, в уверенности, что изгнание продлится месяцы, максимум год, многие даже не спешили обзаводиться мебелью. Мало кто потрудился выучить новый язык. И хотя ничто в тот момент не препятствовало переселению в Америку – Северную и Южную, стоит отметить, что этой возможностью мало кто воспользовался: подавляющее большинство оставалось в странах, граничивших с Россией или расположенных поблизости от нее.
Эта пламенная вера в неизбежное и скорое возвращение ощутима во многих эмигрантах. Например, Чехия помогла открыть в Праге школу права для русских, предназначенную для эмигрантов, с конкретной целью подготовить их к государственной службе в посткоммунистической России. До 1927 года, когда школа закрылось, через нее прошло более 500 студентов.
Любой контакт с родиной превращался для изгнанников чуть ли не в сакральный опыт. Получив в 1922 году письмо из Москвы, Трубецкой чувствовал себя так, словно письмо пришло «с Луны», как писал он в ответ своему другу Федору Петровскому, разыскавшему его в Софии. Петровский учился вместе с Трубецким и специализировался на латыни; он остался в Москве. Трубецкого изумлял сам факт почтового сообщения между Москвой и Софией: «Чего мы только не пробовали, а нужно было всего лишь наклеить марку на конверт»[54]54
Toman, p. 16.
[Закрыть].
Жизнь Трубецкого в Софии была, как он признавался, не слишком яркой. Болгарская столица сложилась, по его мнению, в борьбе между Веной и Тулой, причем победила русская провинция: интеллектуальная, художественная и духовная жизнь практически отсутствовала. В этом, иронизировал он, основное отличие от Тулы. Но люди здесь приятные[55]55
Ibid., p. 17.
[Закрыть].
Презрение к тем местам, где они вынужденно оказались, было типично для российских изгнанников, по силе с ним могла сравняться лишь любовь – издалека, до одури, до задыхания – к родной стране, к тому, что осталось жить в воспоминаниях, но куда невозможно было возвратиться, пока у власти большевики. Трубецкой признавался Петровскому:
Вы себе представить не можете, какое счастье для нас, живущих на чужбине, каждый штрих пера с родины. В целом все мои знакомые за границей более-менее устроились и были бы довольны, если бы не давил на каждого из нас тяжкий груз разлуки с отечеством и близкими и ужасная тревога за судьбы любимых людей[56]56
Ibid.
[Закрыть].
Ни в чем напрасный оптимизм изгнанников не проявлялся с такой отчетливостью, как в политике. Русские эмигранты жили в ожидании скорого краха большевиков и собственного триумфального возвращения. Различные политические партии – монархические, социалистические, фашистские, либеральные – наперебой вербовали приверженцев, издавали газеты и журналы, проводили съезды, формировали правительство в изгнании, собирали средства и сражались за право короноваться в посткоммунистической России. Имелись две главные монархические партии: одну создал в 1923 году великий князь Кирилл, провозгласивший самого себя «императором всероссийским», вторую возглавил его кузен, великий князь Николай Николаевич. Немонархические партии всех оттенков росли как грибы после дождя, среди прочих – конституционные демократы (кадеты), либеральная партия, действовавшая еще в царской России, а также партия правых социалистов-революционеров, эсеров, состоявшая из умеренных социалистов. Обе эти партии находились у власти при Временном правительстве, после крушения монархии и до Октябрьского переворота. Обе считали себя единственной альтернативой для России в XX веке.
Трубецкой, отпрыск одной из знатнейших семей России, сын ректора Московского университета, и сам, несмотря на сравнительно молодой возраст, известный ученый и лицо публичное, не мог оставаться в стороне от споров о будущем России. Примерно в это время и завязалась их переписка с Якобсоном. Трубецкой уже нашел единомышленников в интеллектуальной среде эмиграции и начал публиковать первые политические сочинения. В следующие десятилетия он будет делить время между академическими исследованиями в области лингвистики и политической деятельностью.
Политическая деятельность Трубецкого отчасти определялась его дружескими связями, но его политические взгляды непосредственно вытекали из научной теории, создаваемой в соавторстве с Якобсоном. Многие понятия, которые они применят для революционного преображения лингвистики, Трубецкой прежде опробовал в политических работах. Как многие русские интеллектуалы прежних поколений, он доводил свои мысли до крайности, превращая лингвистическую теорию значения в концепцию мировой истории и общеполитическую доктрину. В политических трудах Трубецкого, как и в ученых исследованиях, утверждался примат культуры. Он рассматривал культуру сквозь призму своих лингвистических интересов как нечто насущное, живое, реальное, а не эфемерное и декоративное, как понималась культура в XIX веке. В довоенной науке было принято рассматривать культуру как ту или иную ступень на лестнице человеческого прогресса, то есть одни культуры считались более передовыми, другие отсталыми. Трубецкой уравнял все культуры в том смысле, что первичная цель любой культуры – коммуникация.
Кроме того, Трубецкой противопоставлял культуру истории. XIX век искал начала всех вещей, от геологии до музыки и языка. Трубецкой и Якобсон полагали, что культура возникает и развивается лишь в силу специфических культурных факторов, подчиняясь собственной внутренней логике, а не случайным причинно-следственным цепочкам войн, миграций и тому подобного. Иными словами, найти истоки не столь важно, как нащупать правила, соответствия, системы, благодаря которым происходят изменения в культуре. Трубецкой пытался отыскать третий путь между двумя противоборствующими идеологиями – западного либерального капитализма и советского коммунизма, поскольку обе эти идеологии, осознанно или неосознанно, опирались на неумолимую догму универсальной истории.
Глава 3. Фамильное древо
Скорее всего, ностальгия – по крайней мере, отчасти – сыграла свою роль, побудив Трубецкого, когда Якобсон в 1920 году отыскал его в Софии, с таким рвением взяться за «Праисторию» и отповедь покойному наставнику Шахматову.
В письмах, которые Трубецкой писал в начале двадцатых годов друзьям, «Праистория» часто выходит на первый план – до такой степени, что это иногда граничит с одержимостью. В 1922 году в письме Петровскому он признавался: если удастся закончить этот труд, «Праисторию славянских языков», она вызовет в Москве Grosses Schkandal – немецкое выражение употреблено для пущего драматизма. И в следующем письме: «Я все еще работаю над «Праисторией славянских языков». Вот так скандал будет в Москве, когда книга выйдет».
Последующие послания Трубецкого Якобсону пересыпаны несвязными с виду рассуждениями о звуках, гласных и согласных, треугольными и другими схемами фонетических соответствий. Трубецкой неумолимо прорывался к тому, чего еще сам не мог толком разглядеть, но надеялся справиться с этой задачей, если Якобсон придет на помощь.
Очевидно, что-то в этой работе смущало Трубецкого, тяжким грузом давило на него. Имелся ведь и практический резон – написать монографию и опубликовать ее, это помогло бы автору получить кафедру в каком-нибудь крупном европейском университете. В дореволюционной России ему способствовали семейные связи, но эмигранту, странствующему по Европе, приходилось намного труднее. «Не имея научной степени, а главное, печатных трудов по специальности, я не мог конечно получить здесь при университете ничего кроме доцентуры с весьма низким окладом»[57]57
NSTLN, p. 5. Русский текст цит. по: Трубецкой Н. Письма и заметки.
[Закрыть].
Но Трубецкой отверг по меньшей мере одно предложение Якобсона (в первом же ответном письме), который готов был найти издателя. Ему требовалось больше времени. Не надо спешить. И далее одержимость этой книгой причудливо сочетается с нежеланием ее заканчивать. В письме Якобсону уже в 1925 году он снова затрагивает эту тему: «Кое-что пригодится для «праистории», о которой я опять стал пристальнее думать. Полагаю, что чем позднее я ее напечатаю, тем будет лучше». И в 1926 году опять: «Когда я доберусь до праистории – прямо не знаю. Боюсь, что я с этим уже опоздал…»
Он так и не завершил «труд своей жизни». Рукопись находилась в его квартире в Вене, куда после аншлюса явились гестаповцы и конфисковали все бумаги. Друзья Трубецкого считали, что именно утрата этого черновика вызвала инфаркт и восемь месяцев спустя – смерть автора. Но сумел бы Трубецкой закончить эту работу, если бы не вмешалось гестапо? За восемнадцать лет с начала работы лишь немногие извлечения из будущей книги просочились в академические статьи Трубецкого и в его основной труд – опубликованные посмертно «Принципы фонологии».
На ум приходит такое объяснение и одержимости этой книгой, и невозможности довести ее до конца: привязанность к «Праистории» подпитывалась ностальгией, тоской по навеки потерянной Москве его молодости. В Софии Трубецкой устроился лучше многих эмигрантов, но все же с трудом умудрялся содержать семью на скудное жалованье болгарского приват-доцента, то есть профессора без ставки, зависимого от студенческих взносов. Даже после переезда в 1923 году в Австрию, где Трубецкой получил полную преподавательскую ставку в Венском университете, тяготы терзали его: депрессия, плохое здоровье, хронические финансовые проблемы. В одном из писем Якобсону, например, Трубецкой сообщает, что не выберется на конференцию в Праге из-за недостатка средств.
У тех, кто был знаком с Трубецким до войны – с аристократом, безгранично уверенным в своих привилегиях, – сложилось совсем не такое впечатление о нем, как у тех, кто сблизился с ним уже после его бегства из России. В Европе Трубецкого преследовали приступы депрессии, глубоких сомнений в себе, порой он удалялся от друзей и родных, искал прибежища только в науке. «В чужой стране Трубецкой оставался чужаком», – писал его коллега, датский лингвист Луи Ельмслев, в некрологе. Он был «искренне приветлив со всеми, скромен, непритязателен, но он так и не совладал с неблагоприятным поворотом своей судьбы»[58]58
LGK, p. 295.
[Закрыть].
Завершить «Праисторию» значило расстаться с прошлым, с Московским университетом, со спорами в Этнографическом обществе, где все заседали в смокингах, отрешиться и от напоминавшего Эдипов комплекс соперничества с Шахматовым, и от радостных вечеров в семейном поместье Ахтырка (Украина). Эти воспоминания Трубецкому, как и многим другим русским изгнанникам, не удавалось похоронить. «Праистория славянских языков» превратилась в последнюю ниточку, связывавшую его с прекрасной, навеки утраченной жизнью, – и она же стала первым препятствием в той погоне за великими научными открытиями, к которой подключился и Якобсон и которая продолжалась от начала их переписки в 1920 году до смерти Трубецкого в 1938-м.
Якобсона же преимущественно – и до восторга – увлекали закономерности, обнаруживаемые Трубецким в языке. Конечно, Якобсон и сам подумывал о кафедре и мог поначалу питать надежды на покровительство Трубецкого и его аристократические связи. Этими соображениями можно было объяснить заинтересованность в переписке с князем на первых порах, пока не стало очевидно, что в академических кругах Европы тот не располагает никакими покровителями. Но ведь и тогда Якобсон не направил свой интерес и свои восторги в другую сторону, а значит, он искренне разделял страстное стремление Трубецкого зарыться еще глубже в сравнительное изучение языков.
Внутренняя логикаЕще до войны Трубецкой и Якобсон занялись самым загадочным и увлекательным вопросом языкознания: каким образом звуки, слова и структуры порождают значения. Те упорядоченные семантические оппозиции, которые им удалось обнаружить, проявлялись в виде статичной, кристаллизовавшейся и неизменной вселенной взаимосвязанных элементов – мгновение застыло. Никак не получалось объяснить одно постоянное свойство языка, на которое Трубецкой наткнулся при исследовании праславянских диалектов, когда попытался превзойти Шахматова. Это постоянное свойство языка – изменчивость.
Языки меняются с ошеломляющей скоростью. За несколько веков единый язык может расколоться на два диалекта, носители которых уже не понимают друг друга. Звучные поэтические рифмы спустя десятилетия покажутся атональными или дребезжащими. Романские языки – французский, итальянский, испанский – развились из народной латыни всего за 400-500 лет. Хотя такие изменения были детально систематизированы прежними поколениями филологов и тем же Шахматовым, никто всерьез не задумывался над причинами перемен. Как само собой разумеющееся принималось, что изменения языка вызываются историческими факторами – переселением народов, изоляцией каких-то групп людей или, наоборот, их контактами.
Якобсон и Трубецкой усомнились в том, что язык меняется главным образом под действием исторических факторов, понимаемых как случайное нагромождение внешних событий. Оба они полагали, что эволюция языка обусловливается преимущественно внутренней логикой и не может быть непосредственным результатом вмешательства извне. Для доказательства требовалось только одно – обнаружить закономерные изменения и вывести универсальные законы, применимые к любым языкам во все времена.
В поздние годы своей жизни Якобсон любил рассказывать коллегам о том, как они вместе с Трубецким положили начало лингвистической революции, вдохновившись теорией термодинамики. Новые представления о равновесии, разработанные к 1890-м годам физиком Людвигом Больцманом, породили мощную теорию «систем». Если газ из одной камеры выпустить в другую или если нагреть стальной прут с одного конца, системы пытаются достичь «состояния покоя», то есть часть газа перетечет в другую камеру или жар равномерно распространится по всему пруту, который будет постепенно остывать. Якобсон считал учение Больцмана о равновесии систем «началом новой науки и нового искусства, ориентированных на функцию и цель, а не причину»[59]59
Электронное письмо Омни Ронена автору.
[Закрыть].
Иными словами, язык можно приравнять к камере из примера, который рассматривает Больцман: если вводится новый элемент – скажем, новое слово – или меняется произношение старого слова, то язык реагирует как система с нарушенным равновесием, то есть ищет новое состояние покоя. Но взаимосвязанность лингвистических единиц приводит к тому, что, осваивая новый элемент или какое-то изменение, система вынуждена, в порядке компенсации, изменить множество других единиц. Язык, как любая система, ищет «равновесия». Исследования Якобсона и Трубецкого показали (а затем работы других лингвистов подтвердили), что изменение каких-то аспектов языка вызывает цепную реакцию. Их исследование сводилось лишь к смыслоразличительным звуковым единицам, то есть фонемам, не охватывая целые слова, и обнаружилось множество соотношений между фонемами, которые сохраняются независимо от того, к какому языку они принадлежат.
Фонологическая теория Трубецкого доказывает, что определенные фонологические признаки повсеместно выступают в сочетании с другими, а в отсутствие этой пары утрачиваются. На практике эти отношения абстрактны, их почти невозможно описывать человеческими словами. Например, во всех языках долгота гласного не выступает в качестве смыслоразличительного признака, если отсутствует фиксированное ударение, а при таком ударении долгота становится значимой.
Эти перемены ускользают от человеческой интуиции, отчего кажутся еще более занимательными. Их трудно объяснить, если не допустить возможности, что недоступный сознанию орган формирования языка у нас в мозгу устроен куда сложнее и тоньше, чем мы думали. На самом деле впоследствии удалось также доказать, что звуковые изменения всегда происходят группами, то есть изменения в языке случаются не изолированно, но каждое изменение включает цепную реакцию дальнейших изменений, компенсирующих первоначальный сдвиг[60]60
Andre Martinet, Économie des changements phonétiques, Francke, 1955.
[Закрыть].
Так, за триста пятьдесят лет, с 1350-го до 1700-го, практически все гласные среднеанглийского языка, один за другим, превратились в дифтонги. Это крупнейший задокументированный в современной лингвистике «цепной сдвиг»: множество звуков шаг за шагом продвигались по фонетической шкале. Другие цепные реакции были выявлены в Германии XV–XVI веков: взрывные согласные перешли в придыхательные, b – в f, d – в th или ts, g – в h[61]61
Надо заметить, что согласно этой теории в голландском должен быть звук [g], но это не так. Благодарю Либермана за это указание.
[Закрыть]. Регулярность этих переходов указывает, что языки вынуждены следовать по каким-то заранее намеченным путям, по мере того как они развиваются во времени. Так в структурной лингвистике появляется почти метафизическая или телеологическая нотка[62]62
О зависимости Якобсона и Трубецкого от других русских мыслителей богословского уклона см.: Toman, Letters and Other Materials.
[Закрыть].
Трубецкой писал Якобсону:
В истории языка многое кажется случайным, но успокаиваться на этом историк не имеет права: общие линии истории языка при сколько-нибудь внимательном и логическом размышлении всегда оказываются не случайными – а следовательно, неслучайны должны быть и отдельные мелочи; все дело только в том, чтобы уловить смысл. Осмысленность эволюции языка прямо проистекает из того, что «язык есть система»[63]63
NSTLN, письмо 30 (Трубецкой Н. Письма и заметки).
[Закрыть].
Как мы видели, Трубецкой создавал свою теорию из странной, почти патологической потребности опровергнуть уже покойного профессора Шахматова, который в 1915 году опубликовал историческую реконструкцию «протославянского» языка – предка, от которого в какой-то момент Средневековья отщепились в качестве отдельных диалектов, а затем развились в особые языки русский, белорусский и украинский.
Шахматов, по мнению Трубецкого, был слишком привержен образу семейного древа с языками-ветвями. В ответ Трубецкой предложил масштабную реконструкцию возникновения украинского, белорусского и русского языков уже в XIII веке на основании изученного им движения фонем. Он доказал, что примерно с ибо года в южном регионе нынешней Украины произошли изменения в ряде гласных и эти изменения постепенно продвигались на север. Согласно сохранившимся рукописям, в которых отражены звуковые сдвиги, к тому времени, как эта волна достигла севера (1282 год), на юге произошли уже новые изменения в произношении (мягкий согласный становится твердым перед слогообразующим передним гласным), и это помешало распространению определенных фонетических изменений (например, украинского перехода «е» в «о») на всю область существования древнерусского языка. С этого, как показал Трубецкой, начинается самостоятельное существование украинского как диалекта[64]64
N. Trubetskoi, «The phonetic evolution of Russian and the disintegration of the common Russian linguistic unity’. См.: Anatoly Liberman (ed.), N. S. Trubetskoy: Studies in General Linguistics and Language Structure, Duke University Press, 2001, p. 120.
[Закрыть].
Таким образом, Трубецкой доказывал, что украинский и белорусский языки возникли по сугубо внутренним лингвистическим причинам, а не были вызваны внешними историческими факторами – например, миграциями, войнами или политическими соображениями. Итак, с его точки зрения, язык упорно свидетельствовал о том, что он функционирует на ином плане бытия, нежели история, он меняется, распространяется или вымирает по своей внутренней «системной» логике, а не в силу турбулентных физических причин и следствий.
Оба они, Трубецкой и Якобсон, упорно размышляли над возможностью применить системные законы, обнаруженные в языке, ко многим другим сферам человеческой культуры. Те принципы, которые они обнаружили в системе фонем, вероятно, распространялись на всю обширную сферу коммуникаций и искусств, в том числе на танец, музыку, фольклор, литературу, поэзию и миф. Трубецкой писал Якобсону: «Нет сомнения, что в эволюции различных областей культуры есть параллели, а значит, существуют и законы такого параллелизма. Так, например, вся эволюция русской поэзии… обладает внутренней логикой и смыслом, и ни один момент этой эволюции не следует выводить из нелитературных фактов».
Если довести эти теории до логического завершения (а русские интеллектуалы склонны доводить свои теории до предела и даже дальше), то открытия Трубецкого могут показаться парадоксом: существование универсальных лингвистических законов побуждает задать вопрос, не представляет ли собой некое универсальное явление также и человеческая культура в целом?
Фонология тем самым оказалась ключом к совершенно новой вселенной. Трубецкой верил, что культура, подобно природе, обладает особыми структурными принципами, скрытой, неосознаваемой ДНК, чьи тончайшие вариации на глубоком генетическом уровне способны породить самые разные виды, и они будут размножаться естественным образом, сложится упорядоченный строй самостоятельных единиц, отчетливо различающихся культур и лингвистических групп, чье внутреннее устройство не может напрямую ассимилировать инородные элементы. Каждое такое «творение» следует автономным путем развития, распространяясь и действуя исключительно в пределах внутренне организованной системы. Культура – не продукт независимого человеческого ума, случая или внешних причин; это система имманентных законов и структур, которыми однозначно определяется наша культурная, художественная, литературная и лингвистическая идентичность. Действуя под порогом сознания, такая система правил как в зеркале отражает внутреннее устройство не только индивидуального человеческого разума, но и коллективной, одновременной деятельности сообществ и народов.
Академический труд Трубецкого и Якобсона выльется в итоге в то, что Якобсон назовет «евразийским языковым союзом», и в идею о Внутренней Евразии – громадном бассейне, где сливаются воедино системы связанных друг с другом языков, со временем все более перенимающих черты друг друга. Трубецкой пошел еще дальше и предположил существование «евразийского языкового конгломерата», то есть распространил эту идею со сферы языков на культуру в целом. Внутри этих границ народы и цивилизации существуют как герметически запечатанные монады, не разделяя общего источника и единой природы с прочим человечеством.
Идея, будто нации и цивилизации функционируют как единый организм, получила чрезвычайное распространение после Первой мировой войны. Чудовищные события второго десятилетия XX века стерли позолоту с европейской цивилизации, которая больше не представлялась универсальной и желанной для всех. Ее моральный авторитет был как никогда прежде подорван кровавой резней, под вопросом оказались и ценности, которые Европа проповедовала со времен Просвещения, – права личности, свобода, демократия, идеал человека. Некоторые межвоенные мыслители, как Оскар Шпенглер, полагали, что другие цивилизации обладают вполне достойными (хотя и не совпадающими с западными) моральными и эпистемологическими системами. Авторитет и уникальность европейского Просвещения, таким образом, подвергались сомнению.
Причиненные войной разрушения, исторический катаклизм большевистской революции, беспрецедентные демографические перемены и распад трех основных империй, которые на протяжении столетий правили значительной частью Европы, – в совокупности эти факторы породили атмосферу, в которой издавна укоренившиеся истины стали подвергаться сомнению. В такой обстановке Трубецкой увлекся побочной профессией – написанием политических манифестов, косвенно связанных с академической работой, которую он делал вместе с Якобсоном. В этих политических трудах он, не устояв перед соблазном, перенес метафору «саморегулирующейся системы» с языка на культуру в целом и заявил, что культуры складываются в автономные, наглухо запечатанные вселенные с неосознаваемыми структурами.
Как и многие другие более известные писатели межвоенной эпохи, Трубецкой поставил под вопрос идею, вернее, догму Просвещения о «прогрессе» – он усомнился в самой возможности прогресса. Если самые развитые народы мира развязали столь жестокую войну, за краткий срок уничтожили столько человеческих жизней, то по какому праву они смеют рядиться в тогу «прогресса» и проповедовать свои ценности другим народам?
За ослаблением консенсуса по поводу универсальных ценностей, открытых Просвещением, последовало укрепление самого элементарного национализма. Не прикидываясь твердыней человеческого разума, национализм выступал зато как самый первичный из человеческих инстинктов: желание вернуться в прошлое и закрепить идентичности, которые в этих пертурбациях сорвались с якоря. Политические партии по всей Европе сразу же осознали могущество этой простой формулы, способной мобилизовать все слои деморализованного и разобщенного народа.
Подъему национализма способствовал послевоенный распад империй – Российской, Оттоманской, Габсбургов. Новые государства, появившиеся в результате Парижской мирной конференции 1918 года, такие как Румыния, Чехословакия и Венгрия, заметно отличались от национальных государств XVIII–XIX веков. Эти новые национальные государства были в первую очередь национальными, а потом уж государствами. Гражданство гарантировалось только представителям титульной нации, а меньшинства, как считалось, нуждались в обеспеченном договором протекторате, чтобы сохранить полноту прав до тех пор, пока их удастся ассимилировать[65]65
Hannah Arendt, The Origins of Totalitarianism, Harcourt, 1979, p. 270.
[Закрыть]. Впервые в истории права соединились с нацией, а не государством, и недолго оставалось ждать, пока Гитлер заявит: «Право – это то, что хорошо для немецкого народа» – и лишит немецких евреев гражданства и прав, отказав им в принадлежности к немецкому народу[66]66
Ibid.
[Закрыть].
Следует отметить, что первыми горький вкус этой новой ксенофобии и похвальбы ощутили на себе европейские беженцы, в особенности изгнанные из России. В новом политическом климате, установившемся после войны, люди без гражданства оказались наиболее уязвимыми, на всем континенте у них не имелось посольств, представительств, прав, а государства нашли способ управлять этой растущей массой неприкаянных главным образом с помощью силы и полицейского произвола. Лишенные гражданства жили в постоянном страхе депортации; единственное, что мешало выслать их сразу, – отсутствие другой страны, готовой их принять. С тех пор как политические права оказались нерасторжимо связаны с гражданством и национальностью, бездомные русские сделались в определенном смысле первыми подданными тоталитарных режимов – еще до становления этих режимов. В таком климате Трубецкой написал первое политическое сочинение, сокрушительный разгром европейских притязаний на универсализм и прогресс под названием «Европа и человечество». Это уже подступы к евразийскому движению, которое он вместе с тремя соратниками основал годом позже. В глазах Трубецкого большевистская революция и стремительная дезинтеграция России свидетельствовали о том, что начатая Петром I европеизация подорвала силы страны и что Европа («романо-германская цивилизация») не заслуживает того авторитета, который она себе присвоила. В предисловии к этому трактату он писал:
Великая война, а особенно последовавший за нею «мир», который и до сих пор приходится писать в кавычках, поколебали веру в «цивилизованное человечество» и раскрыли глаза многим. Мы, русские, конечно, находимся в особом положении. Мы были свидетелями того, как внезапно рухнуло то, что мы называли Русскою культурой. Многих из нас поразила та быстрота и легкость, с которой это совершилось, и многие задумались над причинами этого явления.
Разочарование в Европе становится вполне понятным внутри контекста, личной ситуации Трубецкого, бездомного беженца, но он продолжал известную традицию множества русских писателей, которые с удовольствием общались на европейских языках, пили европейские вина и отдыхали в Европе, однако неустанно порицали рабское подражание Западу и рвались освободить от него свою страну. Более всего Трубецкой оказался в долгу у Николая Данилевского: и само название опубликованной в 1869 году книги «Россия и Европа», и многие идеи Данилевского явственно отзываются в этом сочинении Трубецкого.
Данилевский, твердолобый российский империалист, был малоизвестным знатоком рыболовства и столь же малоизвестным автором политических сочинений – яростная атака на европейскую культуру осталась самым заметным из его трудов. Его перо сочится презрительным смехом, когда он обрушивается на русскую интеллигенцию, послушно и поспешно перенимающую очередные интеллектуальные моды парижских и лондонских салонов. По его мнению, русские давно бы утвердили себя в политическом смысле, если бы не усвоили подсунутую им Европой мысль, будто сильная конфронтационная политика по отношению к Западу является аморальной, узконационалистической, антигуманной. Европа возомнила себя вершиной человеческой цивилизации и пытается всем навязать такое представление об истории.
Будем по отношению к Трубецкому справедливы: «Европа и человечество» отнюдь не представляла собой прямой плагиат идей Данилевского, и все же молодой князь, не цитировавший и даже не упоминавший этого автора, несомненно оказался под сильным влиянием панславистов, которое сказалось даже в выборе терминологии: европейскую цивилизацию Трубецкой именует «романо-германской», заимствуя ключевой термин у Данилевского, который называл ее «германороманской».
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?