Текст книги "Ненадежное бытие. Хайдеггер и модернизм"
Автор книги: Д. Кралечкин
Жанр: Философия, Наука и Образование
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 2 (всего у книги 15 страниц)
* * *
Ставка столкновения Хайдеггера и модернизма состоит в том, чтобы выйти – по крайней мере на какое-то время – из философской мелодрамы модерна, из устойчивого, почти фокусного или депрессивного нарратива, в котором демаркация начала неизбежно возвращает к проблемам, которые и были замечены в самом начале. Такой выход, соответственно, означает одновременно погружение – проникновение под обобщенную логику обоснования и самообоснования, субъекта и знания, трансцендентального и эмпирического. В таком погружении – и деконструкции модерна и модернизма – Хайдеггер может выступить проводником, подчас вопреки самому себе или вопреки тем декларациям, которые были ему дороги.
Отсюда формальное предупреждение: это исследование не претендует на какие-либо открытия в области собственно хайдеггероведения или истории идей и философии. В большинстве случаев я использую общеизвестные концепты и сюжеты Хайдеггера, не углубляясь в филологические или историко-философские тонкости. Часто эти концепты используются в той форме, которая может показаться злоупотреблением Хайдеггером, но актуальная дискуссия после публикации «Черных тетрадей» показала, что это, возможно, лучше, чем циклическая контроверза политизации и аутентификации. Конъюнкция Хайдеггера и модерна/модернизма используется здесь для выявления того, что представляется виртуальными центрами, выделенными локусами пространства «антропологии знаний» модерна, а также устойчивыми траекториями, по которым приходится двигаться, когда решаются его основные вопросы – о знании и обосновании. Я не предполагаю возможности форсированного возвращения к идеалам модернистской или даже просвещенческой рациональности (как, например, в «неорационализме»), но и не полагаю связку Хайдеггера и модернизма в качестве всего лишь достопримечательности хорошо знакомого эпистемологического или культурного ландшафта: задача, чтобы показать их вместе – друг через друга – в несколько неожиданном свете, деконструировав одно другим. Ориентиром в этом движении выступает оппозиция надежности и удобства (или надежности и юзабилити), кажущаяся произвольной и внешней для корпуса Хайдеггера, но позволяющая, как показывается далее, привести в резонанс философские концепты с нефилософскими ставками и затруднениями. Соответственно, столкновение Хайдеггера с неизвестными ему авторами – не столько игра в интертекстуальность, сколько способ выявить силовое поле, в котором «идеи» движутся по строго определенным направлениям, даже если сам Хайдеггер хотел бы от них другого. Хайдеггер, сам склонный к генерализациям какого угодно масштаба, требует такой коннективности, которая не может ограничиться историей философии, и показывает, что в определенных пунктах он способен оппонировать и тем авторам, которые пришли за ним и хотели сделать то, что ему не удалось (например, Жюльен или Симондон).
Тексты, собранные в эту книгу, относительно независимы друг от друга, однако все же предполагают последовательное прочтение. Название каждой главы сопровождается именем-контрапунктом, антимодернистским или модернистским автором, в одном случае даже двумя, которые составляют фон или, наоборот, фигуру Хайдеггера, выступая его неожиданными партнерами или тайными врагами, а в некоторых случаях и неизвестными ему самому аттракторами, теми, кто «сделал лучше, чем он», хотя, по правде сказать, лучше от этого не стало.
В главе «Дрейф и руинанция» Хайдеггер выступает бойцом невидимого фронта – невидимого, прежде всего, самому Хайдеггеру. Время как главная модернистская ставка становится предметом раздора – в тот момент, когда несвоевременное перестает успокаивать тем, что когда-нибудь оно придется ко времени. Липпман и Хайдеггер – странная пара, но, как выясняется, они занимались почти одним и тем же, когда речь шла о времени, за тем отличием, что Хайдеггер принял решение бороться не с модернистскими противниками – машинами времени, пытающимися подключаться к различным онтологическим ресурсам, а с публичными спарринг-партнерами, позаимствованными из тезауруса овеществления и объективации. Результатом становится тактика «маленького зла» – поначалу успешная, но в конечном счете «слишком» надежная.
В следующей главе, «Бытие и магия», Хайдеггер приближается к настоящим инструментам – к миру аутентичности, в котором все должно быть одновременно удобным и надежным, все должно спориться, но для этого приходится отправиться в колониальное путешествие. Модернизм Хайдеггера возникает как попытка использовать эффекты ориентализма в той ситуации, в которой реальные колонии недоступны. Но двигаясь по этой траектории, все больше смещаясь к грекам как ресурсу той открытости или удачливости, которая не может улавливаться схематиками производства или обоснования, Хайдеггер может лишь бесконечно приближаться к магическому миру в том смысле, в каком он выписывается, например, у Симондона: полностью скоординированная ретикулярная структура магии не может стать синонимом «бытия», а сам Хайдеггер навсегда остается по ту ее сторону, в мире, в котором открытость не может быть освобождена от момента насилия и произвола, заменимости и неудобства. Оставшись в Шварцвальде, Хайдеггер так и не попал в настоящий волшебный лес, казавшийся таким близким.
В «Заговоре против реальности» в бытии начинают чувствоваться определенные трения. На узком пятачке, на котором вообще возможно какое-то совмещение надежности и юзабилити, довольно много конкурентов, да и не является ли сам модерн такой ставкой на открытость и применение, которая позволяет не обращать особого внимания на надежность? Открытость покрывает издержки ненадежности, но не для Хайдеггера. Обнаружив, что дом бытия не так уж защищен, он подумывает о том, чтобы прикупить для своей хижины еще одну хижину – побольше и попрочнее, чтобы можно было заключить первую во вторую. Возможно, Хайдеггер уже готов построить бункер в Шварцвальде, но обнаружилось, что такая хижина не слишком-то защищает, ведь нельзя защитить бытие бытием. Похоже, что Хайдеггеру нужно слишком многое, все и сразу – такая игра открытости и закрытости, такой простор, такая аэрация и инсоляция, которые в то же время были бы максимально защищены от любой конкуренции других возможных сочетаний тех же жилых удобств, не обесценивались бы множественностью, но и не сводились бы к одному-единственному значению. Как сохранить бытие в качестве возможности блуждания открытости и закрытости и в то же время удержать в нем позицию аутентичности, сингулярного оптимума безопасности и юзабилити? Сделать это, судя по всему, можно только путем заговора, то есть превратив хижину в конспиративную квартиру.
В «Делах и вещах» лаборатория расширяется до модернистской сцены, на которую выходит некто Блэк. Что представляют собой странные манипуляции с вещами, попытки собрать их кучами и списками, как будто бы они не стремились к беспорядку сами? Зачем понадобилось возвращаться к вещам, если они всего лишь аккомпанируют актам, делам, словам, субъектам, и почему вещи начинают даваться как вещи только в таких псевдослучайных списках, в паратаксисе, выступающем антиподом хайдеггеровского мира подручности, хотя это и не наличное? Возвращение к вещам, которым Хайдеггер занят не меньше остальных, хотя и по-своему, возвращает им то, что им не нужно, наделяет их привилегиями, благодаря которым они неизбежно проигрывают. Хайдеггер опять же хочет слишком многого и невозможного: выйти к бытию как условию вещей как вещей, но в то же время не делать из бытия акт или перформанс. Война на два фронта – против идеализма (трансцендентализма) и реализма (материализма, физикализма) – приводит к тому, что Хайдеггер постоянно зависает между своей канонической (или трансцендентально-бихевиористской) версией и собственно Хайдеггером как именем решения, невозможного в пространстве модернистского «возвращения к вещам», где бок о бок живут непримиримые враги – с одной стороны, сюрреалисты, сторонники паратаксиса и объектно-ориентированная онтология, с другой – сам Хайдеггер, ищущий невозможной точки порядка без упорядочивающего акта и вещей без обязанностей.
В главе «Фактуальность и фатуальность» вопрос ставится ребром: а был ли Хайдеггер? Не в том смысле, в каком можно было бы оспорить его как автора, а в том, о котором говорят попытки исключить его из истории философии – или даже из истории бытия, в которую он поспешил себя записать. Что, если отложенная публикация скандальных дневников была единственным способом выйти из оппозиции фактического и фактуального, то есть перестать, наконец, мыслить бытие в качестве модально-трансцендентального условия, постоянно отступающего от сущего и обещающего ему нечто иное? Что, если Хайдеггер, в конечном счете и вопреки собственным декларациям, был вынужден сделать ставку на то, чтобы попытаться стереть себя, исчезнуть, перестать быть философом в обычном смысле слова? Возможно, от Хайдеггера следует ждать самого неожиданного – а именно того, что его на самом деле никогда не было.
Наконец, в заключении («Heidegger Fool– proof») обрисовывается контур общего пространства инструментальности и вещности – между рукой и камнем. Хайдеггеру, если он желает найти надежное решение, приходится жонглировать не одним, а тремя онтологическими различиями, но в этой эквилибристике не так-то просто удержать их все вместе в воздухе. В конечном счете желаемой аутентичности можно было бы добиться лишь в том мире, в котором онтологического различия не было бы вовсе, но совсем не в том смысле, в каком его не было в метафизике. Доступ к этому миру, однако, закрыт – и, возможно, не только для Хайдеггера.
* * *
Все тексты, собранные в этой работе, публикуются впервые, за исключением главы «Заговор против реальности», выходившей под названием «Хайдеггер: заговор против реальности» в журнале «Логос» № 3, 2018. Здесь публикуется со значительными изменениями.
Дрейф и руинанция. Жюльен
Сенсибилизация ко времени как таковому, декларативно объединяющая ряд модернистских фигур – Джойса, Пруста, Бергсона и Хайдеггера (последний читал предпоследнего, но не наоборот), – не сводится к историческим предпосылкам все большей специализации, объективации и потребовавшейся синхронизации различных операций и опытов. Скорее, создание рабочего дня как отдельной единицы, человеко-часа и т. п. – всех тех вещей, которые позволили говорить об объективации и упорядочении времени, его синхронизации и хронометраже, – можно описать через джетлаг, то есть простейшую фигуру наложения пространственного на темпоральное, в результате которого одно скрадывается, а другое выходит на поверхность, обнаруживая себя неприятными последствиями. Проблематизация темпоральности – следствие определенного джетлага, минимального концептуального эксперимента, в котором параллелизм и слаженность условий, составляющих трансцендентальную эстетику – машину пространства и времени, – нарушается: они наезжают друг на друга, одно условие заносит на другое, так что теряется сама их прозрачность, которая и была первоначальным условием выявления их в качестве условий опыта. В джетлаге происходит смещение за границу оптимальных траекторий, которые характеризовали непроблематичные, человекоразмерные отношения пространства и времени (по крайней мере с точки зрения постепенно сложившейся мифологии модерна, ретроспективно полагающей синтетические единства опыта, которые в нем самом распадаются).
Джетлаг модерна означает, что в какой-то момент время само становится неудобным, причиняет неприятные ощущения, становится недомоганием. В момент выхода за пределы соразмерных траекторий время не проявляется в качестве «самого времени», не дается феноменологически, это не то, что можно было бы достичь автономным полаганием себя в качестве хозяина собственного времени, принимающего решения. Удобство времени, позволявшего жить в своем ритме, по собственному расписанию, в режиме фриланса или, наоборот, традиционного (сельского, церковного и т. д.) календаря, настолько интериорного, что его можно не замечать, отменяется превращением времени в своего рода орган, устройство, хронометр, которым, как выясняется, был каждый, хотя и не знал об этом. В первом случае время могло быть всего лишь удобным интерфейсом, очками виртуальной реальности, которые давались от рождения и никогда не снимались, как одна из составляющих когнитивного аппарата, даже если впоследствии он подвергся тем или иным социальным доработкам и апгрейдам. В джетлаге эти очки съезжают, требуют доводки. Раскрытие времени как базового условия означало не столько его представление в качестве тотальной среды (субъективного времени или хронологии обобщенного социального производства), медиума всего остального или «бытия», сколько в качестве отдельной, частной вещи: помимо всех остальных вещей, обнаружилась такая вещь, как время, возможно часть тела, натираемая от слишком быстрого передвижения в джетлаге. Последний, конечно, дает понять, что каждый и есть время, поскольку чувствуется оно так же, как излишняя тренировка дает почувствовать ранее не ощущавшиеся мышцы. Но тренировка времени как мускулатуры ограничена: время оказывается и слишком органическим, и слишком объектным, чужим, чтобы его можно было упражнять. Любой time management – скорее, попытка вернуться к гладкости времени как всеобщего медиума в условиях постоянного джетлага, то есть консервативная практика. Джетлаг размечает ситуацию такого «остранения», которое, в отличие от модернистской программы последнего, не обещает прямой когнитивной прибыли, переописания или новой теоретизации. Время становится тем внешним, которое имеет непосредственное отношение к нам, нашей ноуменальной, а потому, возможно, ужасной, или механической (заводной или кукольной, как у Канта) природе, интериоризация которой на самом деле невозможна (мы не можем интериоризировать себя как ноумен не потому, что он закрыт, а потому что его возможная механическая природа, его детерминизм запрещают саму возможность интериоризации). Джетлаг – простейший пример weird, то есть такого внешнего, которое смещает концептуальные границы внутреннего, «трансцендентального шока», как его понимал Марк Фишер[7]7
Fisher M. Weird and eerie. London: Repeater, 2017.
[Закрыть]. Бороться с джетлагом можно, например, за счет машины времени Уэллса, которая перемещает во «внешнем» времени, но не смещает и не сдвигает его – так что это способ технического освоения хронометрии, которая уже была выявлена в джетлаге.
Самотек и панацея
Фоном и предпосылкой такого джетлага логически (но не обязательно исторически) оказывается распад любого традиционного удобства обхождения со временем, которое выступало операционной средой множества практических добродетелей, восходящих к аристотелевским концептам умеренности и благоразумия. Действительно, время было не только прозрачным интерфейсом, как его понимал Кант, но также инструментом и тестом успешности, удачливости, своевременности. Выбор удачного момента, kairos, решение в нужное время и в нужном месте, способность повременить и, наоборот, обогнать время, совпасть с самим ходом времени и, напротив, оказаться удачно несвоевременным – все это составляло метафизический словарь обращения со временем, своего рода руководство по его эксплуатации, которое к XIX–XX векам постепенно пришло в негодность. Время, похоже, когда-то было не только антропологической или трансцендентальной особенностью нашего устройства, но и надежным, одомашненным спутником, фамильяром, не завязанным на какие-то внешние инстанции, технические приспособления, графики и т. д. «Удобное время» – плеоназм, поскольку время уже включает момент kairos.
После Французской революции и закрепления демократии в Америке такие авторы, как Токвиль, Милль и Уолтер Липпман[8]8
Связка этих фигур анализируется в работе: Рансимен Д. Ловушка уверенности // История кризиса демократии от Первой мировой войны до наших дней. М.: Издательский дом ВШЭ, 2018. Рансимен не рассматривает анализируемую мной далее конструкцию липпмановского drift’а, считая ее одним из синонимов процесса накопления и последующего краха уверенности, характерного для демократии. Динамику демократии в версии Рансимена можно представить как обобщенную динамику отношения ко времени.
[Закрыть], постепенно создают дескриптивную теорию «демократии» как темпорального существования, которая на деле оказывается не чем иным, как радикальной критикой любого «удобного времени», любого оппортунизма и любого решения. Демократия – у Хайдеггера приравненная к модерну как таковому – представляется таким способом существования во времени, в котором удачное время невозможно, удобного момента для решения не бывает, а если удачное решение и было каким-то образом принято, мы никогда не будем знать этого наверняка. Инстанция kairos ставится под вопрос, но это не значит, что время становится объективным, чисто механическим, отчужденным или хронометрическим, скорее, оно оказывается непрозрачной, смещенной, сбившейся средой, к которой невозможно выработать адекватного отношения, привыкнуть и подстроиться, сделав так, чтобы время начало работать на тебя. Новое время состоит исключительно из моментов «не вовремя», так что даже их концептуализация в качестве «несвоевременного» представляется всего лишь успокоительной рационализацией.
Липпман в работе «Drift and Mastery»[9]9
Lippman W. Drift and Mastery. The Attempt to Diagnose Current Unrest. Madison (Wisconsin): The University of Wisconsin Press, 1985 (первое издание – 1914).
[Закрыть], которая сама представляет собой достаточно поздний продукт рефлексии демократии или «самоуправления», выписывает ситуацию drift’а так, что, по сути, никаких возможностей за ее пределами не остается. Декларативно речь идет, разумеется, не о времени как философском концепте, а лишь о возможностях самоуправления и практических решений как таковых. Но довольно быстро выясняется, что в каждом из примеров Липпман обсуждает своего рода практические схематики отношения ко времени и каждая из них оказывается неудовлетворительной. Дело не в том, что агент решения является «несвоевременным» (что могло бы обещать ему по крайней мере возможность будущего искупления, подтверждения его правоты), скорее, его несвоевременность, непопадание в такт сами рефлексивно подвешены в качестве чего-то неопределимого. С позиции Липпмана, не существует одной привилегированной схемы удачного и надежного отношения ко времени, одной практики, которой можно было бы научиться в рамках некоего управленческого курса, хотя ясно, что умение обращаться со временем не менее важно, чем умение заботиться о собственной психике или теле. Современная ситуация характеризуется тем, что само место античного или средневекового героя кайроса, оппортуниста и одновременно любимца богов (судьбы), расколото на множество отдельных доктрин, школ обращения со временем, темпорального мастерства, и ни одна из них не обещает надежных результатов, поскольку всё это школы неудачи. Для различных схем обращения со временем, грамматик времени, выделяемых Липпманом, характерно ускользание настоящего, его необнаружимость, что как раз и является основным моментом демократической политики и политиков – бесконечное отсрочивание решений, замыливание настоящего момента, невозможность определить, нужно ли вообще принимать решение (что, конечно, становится предметом ожесточенной критики в XX веке, в частности у представителей консервативной революции).
Наиболее простые модусы отношения (или, говоря точнее, не-отношения) ко времени – это поклонение «золотому веку» и, наоборот, доктринерский прогрессизм. Привлекательность трактовки Липпмана в том, что он описывает хорошо опознаваемый спектр политических установок и позиций (левые, правые, традиционалисты и т. п.) в категориях, если использовать феноменологический жаргон, «темпорального синтеза», то есть своего рода искаженных или усеченных темпоральных набросков. Так, американская догма «мистического анархизма» или представление о том, что надо дать волю мифическим «простым людям», реконструируется Липпманом как такая ориентация на прошлое, которая стратегически забывает реальное прошлое и в то же время не хочет иметь дела с настоящим. Каждая группа претендует на собственную автохтонность, каждая возводит себя к тому, «как оно было раньше». Мелкие бизнесмены, публика, рабочие и т. д. – все они natural men. Тем самым Липпман уже вводит возможность критики любой «антропологии», так или иначе предполагающей естественность человека, причем, в отличие от критики Хайдеггера, он отправляется не от абстракции метафизического определения humanitas, а непосредственно выводит эту критику из темпоральной ориентации: простые или естественные люди – это именно те, что всегда предпосылают себя своему собственному существованию здесь и сейчас, у них, как у естественных, нет ничего, кроме этого минимального наследства существования, наличествовавшего в точно таком же простом виде и в прошлом, тогда как сегодня их наследство не признается, что, собственно, и определяет необходимость заявить о себе как «простом» и «естественном». Их единственная добродетель – это длительность, но именно она, по их мнению, у них сегодня отнята. Простота предполагает ряд метафизических коннотаций и определений, среди которых отсутствие необходимости в координации или в «кооперативном разуме»[10]10
«cooperative intelligence». Lippman W. Op. cit. P. 104.
[Закрыть], или, по сути, в собственно решениях как точечно выделенных событиях: «Настоящий американец мечтал о золотом веке, когда он мог бы безнаказанно плыть по течению»[11]11
«drift with impunity». Lippman W. Op. cit. P. 104.
[Закрыть]. Ключевой для Липпмана термин «drift» маркируется негативно, как возможность отдаться ходу событий, не заботясь о них, но это далеко не единственный смысл этого слова.
Симметричная позиция некорректного отношения ко времени или своего рода модернистского неудобства времени – это, конечно, позиция тех, кто помещает «Рай» в будущем, поэтому «единственная точка, где требуется разум и усилие, точка, в которой „сегодня“ превращается в „завтра“, – в этой точке таких людей не встретишь». Как и поклонники прошлого, они (прежде всего, многочисленные прогрессисты) всегда в отлучке. Липпман порицает их за склонность к фантазиям («воздушные замки в Испании и квартира в Гарлеме»)[12]12
Ibid.
[Закрыть], которая фундирована опять же отношением ко времени и не является самостоятельной установкой.
Более сложная и важная позиция, смыкающаяся с предыдущей, – это эволюционисты. Эволюция – это не столько вера в блестящее будущее, сколько попытка спроецировать это будущее на настоящее и выработать соответствующую стратегию поведения. В отличие от первых двух позиций, эволюционизм – это именно современный способ обращения со временем, представляющийся, как показывает Липпман, способом уклониться от него. По сути, эволюция – это не научная теория, а конструкция особого отношения ко времени, его обиход, характерный именно для демократии, ее официальная идеология и рационализация, и в этом смысле она смыкается с «демократическим фатализмом» Токвиля (хотя последний содержит ряд дополнительных моментов). Действительно, эволюционный прогресс означает такую проекцию будущих успехов на настоящее, которая отменяет необходимость делать что-то сейчас – но уже не просто потому, что в будущем успех все равно будет достигнут, а потому, что он уже достигается, просто наше участие под вопросом. Эволюционисты «утверждают тот бесспорный факт, что реальный прогресс крайне медленен, и выводят из этого, что спешка заслуживает порицания»[13]13
Ibid. P. 105.
[Закрыть]. В качестве образцов эволюционистов Липпман приводит, конечно, социалистов, однако это не столь важно: все они оказываются в ситуации клоунов, которые увлечены работой, которая будет выполнена независимо от того, заняты они ею или нет. Этот момент смыкается с собственно демократическим фатализмом, который совершенно необязательно требует квиетизма – напротив, эволюционизм может вести и к лихорадочной деятельности, поскольку «педанты судьбы» своей гиперактивностью способны (а) маркировать собственную роль, намеренно переигрывая (поскольку никакой роли у них нет) и (б) совершать опрометчивые действия, поскольку история все равно на их стороне. В конечном счете «в реальном мире судьба – один из псевдонимов самотека (drift)»[14]14
Lippman W. Op. cit. P. 106.
[Закрыть]. Если для сторонников золотого века или райского будущего настоящее просто не существует (а потому они от него уклоняются), то эволюционисты представляют истинную фигуру демократического настоящего, одновременно выделенного и зачеркнутого. Каждый момент, поскольку прогресс в нем уже осуществляется, становится одновременно алиби и местом полного произвола, в котором сгодится что угодно.
В противоположность пониманию времени как дискретного, риторически организованного, фикционального пространства действий («сейчас/потом»), демократическое (эволюционистское) время стирает сам «пункт» времени дважды – за счет того, что прогресс уже идет, и потому, что он очень медленный. Неявный парадокс, вскрываемый Липпманом, состоит именно в дегуманизации, деантропологизации времени, которая происходит в са́мом, казалось бы, человечном режиме, а именно демократии, которая характеризуется исключительно освобождением от прежних господ, иерархий, порядков и т. п., то есть радикальным Просвещением (от которого Липпман не отказывается, но пытается найти другие способы отношения со временем, помимо drift). Освободившись от антропоморфных инстанций власти, демократические граждане подпадают под власть неопределенной стихии, позитивного, но оттого не менее пугающего развития, которое обрекает политиков и публику на то, чтобы отдать свою судьбу в чужие руки (но даже неизвестно, «руки» ли это). Соответственно, прогресс – не столько развитие антропологических представлений о человекоразмерности вселенной и истории, сколько первый проблеск неантропологического внешнего, который оказывается главным фигурантом демократического/модернистского режима. Если аристократии могли претендовать на то, что их развитие, дела и жесты, определяются в конечном счете человеком как обобщенной фигурой агентности, то именно этой привилегии и лишается демократия, что помечается эволюционизмом как отношением к такому времени, которое уже перестало быть человеческим. Оно, конечно, все еще обещает человечеству выгоду, причем бесспорную, но уже намечен разрыв между этой выгодой как тем, что интерпретируется в человеческих терминах, и собственно ходом прогресса/истории. Разумеется, этот разрыв был понятен уже Гегелю, который попытался устранить его в своей философии истории.
В качестве особого раздела, не укладывающегося в строгую классификацию, Липпман выделяет еще один способ уклонения от настоящего (или деструкции классического kairos’а), на самом деле ключевой. Этот способ парадоксален, поскольку это не что иное, как «решение», то есть традиционный способ оборвать «самотек» и дрейф времени. Экстраполируя тезисы Липпмана, можно сказать, что не существует противоречия между эволюционизмом/фатализмом как базовой темпоральностью демократии и превознесением «решения» как формальным ответом на нее или контрмерой. Действительно, решение можно было бы представить как попытку решить проблему агентности в рамках стандартного компатибилизма, оставляющего место для собственно решения. Иными словами, решения – то, чем предположительно исполняется прогресс (который не обязательно оказывается однозначным и однонаправленным в каждой точке), в модусе большей или меньшей хитрости самого прогресса. Но толкование решения как еще одного неверного способа отношения ко времени (или модернистской болезненности, вызванной временем) прямо следует из того, что Липпман подчеркивает невозможность существования решения «как такового», однократного и одномоментного. Современное решение неизбежно оказывается тем, что повторяет само себя, закрепляясь в виде «панацеи», так что «хорошая идея становится идеей-фикс»[15]15
Lippman W. Op. cit. P. 106.
[Закрыть]. Липпман приводит много примеров более или менее абсурдных рецептов и панацей (забастовки, первичные выборы, санитария, трезвость и т. п.), отстаиваемых соответствующими школами мысли, но важно подчеркнуть, что модернистское решение уже превратилось в привычку, навязчивую идею и панацею, поскольку между первым моментом и вторым, повторным, граница почти исчезла. Вся проблема в том, что не существует решения без навязчивости решения.
Частность и конкретность решения кажется противоположной глобальному эволюционизму/фатализму, однако это лишь видимость. Многообразие решений скрывает то, что все они призваны лишь оживить, расшевелить ситуацию в мертвой точке настоящего, где всегда вечный штиль, волнуемый лишь самотеком, дрейфом, который мы все равно не в состоянии заметить. Внешне позитивное устремление тех, кто готов принимать практические решения и не оглядываться на большую перспективу, сторонников малых дел и конкретных программ, деградирует в силу специфического темпорального механизма, заставляющего любое решение повторяться. Действительно, успешное решение необходимо повторить, иначе в чем же его успех? Демократические решения существуют всегда в режиме самопроверки (этого Липпман не говорит, но это следует из самой логики панацеи), то есть решение может быть таковым только в том случае, если оно оказывается решением и во второй раз, тогда как в первый вполне можно было бы говорить об эмпирическом совпадении, стечении обстоятельств и т. д. Только повторение одного и того же решения составляет способ противодействовать drift, дрейфу и отказу от каких-либо активных действий (или, напротив, лихорадочной активности), оказываясь утверждением самой инстанции решения, однако именно такое повторение превращается в конечном счете в способ не обращать внимания на текущий момент. Решение – это то, «от чего не отказываются». Сама инвестиция в решение как некоторую точку аутентичного действия заставляет делать ставку, так что, когда открываются неожиданные и сложные факты, «единственный способ избежать их – это сказать: неважно, делайте, как я говорю, и все остальное приложится»[16]16
Lippman W. Op. cit. P. 108.
[Закрыть].
Решение, соответственно, оказывается теперь лишь магическим действием, от которого нельзя отступаться, что бы ни случилось, тогда как результат снова выносится в сферу нечеловеческой агентности, которая должна принести «все остальное», отвечая на зов решения. Парадокс модернистского решения в том, что оно, строясь первоначально как возражение на квиетизм и фатализм эволюционизма, как восстановление примата автономии и самодостаточности, как регион конкретных поступков, неизбежно вырождается в свою собственную противоположность, непрозрачную и мистифицированную сущность, в которой ценится не столько конкретное содержание (та или иная программа решения), сколько сам факт решения, которому необходимо приносить жертвы, несмотря на меняющиеся обстоятельства. Интересно, что уже на первом этапе – разумного и практического решения – оно в этой схеме темпорального повторения коннотировано своей собственной «минимальностью», «малостью» и специфичностью, а потому и чудесностью: решение представляется в качестве «ключа», то есть такого содержательного приема, который позволит обыграть множество эмпирических фактов и направить общество (или хотя бы индивида) на верный путь, скоординировав множество его реалий. Нейтральное или практическое решение уже помечается как волшебный прием, зелье, фармакон, который должен декларировать удивительное различие между собственной частностью (прозаичностью) и ожидаемым универсальным результатом, обещать поразительную экономию средств, иначе сам статус решения оставался бы под вопросом (в этом смысле решение – это, разумеется, не просто частное действие, сам концепт решения зависит от подобной экономии[17]17
Следовательно, существуют «объекты-решения», идеология которых процветает до сих пор, – это различные как реальные, так и воображаемые гаджеты, тайные приемы, стартапы, способы разбогатеть на смехотворных предприятиях и т. п. Решение, как оно формируется в современную эпоху, – это нечто совершенно чуждое как обычному действию, так и поступку, акту, героическому свершению или соответствующей позиции субъекта. Решение как объект складывается из повторения («не отступать от решения») и экономизации (ключевой момент, поворотный пункт, точка перегиба и т. д.). Хулахупы, персональные компьютеры, собранные в гараже, «аппликатор Кузнецова» и чайный гриб – все это «объекты-решения», которые не обязательно распределяются по четко маркированным областям «прогрессивного» или «научного» с одной стороны и «суеверий» – с другой.
[Закрыть]). Но в конечном счете такая позиция «не-отступания» от решения приводит, во-первых, к тому, что от самого решения уже ничего не ждут, и, во-вторых, многие воздерживаются от каких бы то ни было решений, не в силах разобраться в панацеях. Конечным итогом становится ситуация, как говорит Липпман, «хронического восстания», объединяющего в себе все темпоральные установки, рассмотренные выше, и характеризующего общее состояние демократии, которая не может ни успокоиться в своем фатализме, ни принять решение. «Эмансипация» от «упорядоченного мира» (Античности или Средневековья) как раз и означает такую «хронику», другое название которой – drift.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.