Текст книги "Ненадежное бытие. Хайдеггер и модернизм"
Автор книги: Д. Кралечкин
Жанр: Философия, Наука и Образование
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 3 (всего у книги 15 страниц)
Хотя критика Липпмана структурно сохраняет возможность выявления некоего аутентичного, верного, благоразумного существования во времени, эта возможность фиктивна как некая недостижимая точка множества траекторий провалов времени, его осыпания и заноса. Исчерпывающий характер этого схематизма, совмещающего откровенно неаутентичную позицию (эволюционизм/прогрессизм) c неявно неаутентичной, но выдающей себя за аутентичную (решение), указывает на то, что модернистское время не может мыслиться в качестве синтеза, условий синтеза, интериорности, потока сознания и т. п.: попытка Канта описать время как условие внутреннего восприятия, говорящее, прежде всего, на языке арифметики, сама является в этом смысле симптомом, то есть попыткой описать такое время, которое не может сломаться, которое работает вечно, но не изнашивается. «Новое время» само по себе указывает на определенную сбивку: «новое» – «интертемпоральный» маркер, который выносится на один логический уровень выше, признаваясь атрибутом времени как такового, чем уже создается определенное возмущение, неудобство. Бытовые или грамматические категории времени становятся обузой, скапливающимися заносами, отложениями или даже мусором. Соответственно, попытки «спасти» или «найти» время выражаются в конструкциях времени, которые должны вернуть ему характер вечно функционирующего инструмента, не требующего доводки и ремонта, но подобные конструкции все равно создают дополнительные излишки и издержки.
Так, знаменитая феноменологическая схема Гуссерля, схема ретенций и протенций[18]18
Гуссерль Э. Феноменология внутреннего сознания времени // Собрание сочинений. Т. 1. М.: Гнозис, 1994.
[Закрыть], сегодня кажется подозрительно похожей на многочисленные системы «контроля версий» (такие программные продукты, как Git и пр.), если, конечно, отвлечься от феноменологического материала (например, мелодии), на который ориентируется Гуссерль. Феноменология времени (а затем и собственный модус существования Dasein) могла бы показаться той идеальной точкой, к которой сходится критика Липпмана, то есть фокусом, в котором наконец достигается практика верного, собственного отношения ко времени, в живом настоящем, в котором не нужно ни спешить, ни временить, в котором не существует нависшей над настоящим темпоральности прогресса или прошлого, как и псевдоинстанции «решения» как такового. Но можно заметить, что решение Гуссерля предполагает такую архивацию времени, такой контроль версий, который грозит чрезмерным разрастанием самого темпорального контента, темпоральной эксплозией (ограничить которую можно опять же лишь за счет тщательного выбора предмета феноменологического исследования). Действительно, модификация прошлого в ретенции указывает не столько на необходимость описания «опыта» времени, сколько на систему контроля и ветвления версий, которая удерживает момент прошлого за счет того, что он присваивается (то есть «добавляется» и «коммитируется», commit) настоящим. Повторение этой процедуры с соответствующим умножением виртуальных перспектив означает, что «поток сознания» в пределе строится как система контроля-удержания, в которой ничто не может пропасть, – хотя декларативно, напротив, феноменологическое время представляет собой поток, в котором прошлое наверняка не может остаться в качестве догматического остатка, где-то за пределами ретенциально-протенциальной структуры. Аутентичным временем, необнаружимым в схеме Липпмана, тут может быть только чудовищное накопление времени, его превращение в большие структурированные данные, в среде которых может быть восстановлена – в пределе – каждая версия, хотя, разумеется, не для того, кто проживает такое время на своем опыте. Ресурсы «абсолютного сознания» могут быть и в самом деле абсолютными, однако Хайдеггер предположит, что, сама эта позиция аутентичности, скорее, проваливается точно так же, как и вульгарное, неподлинное время, иначе говоря Гуссерль никак не мог бы удовлетворить претензии Липпмана: workflow (и gitflow) сознания остается в конечном счете лишь вариантом обобщенного эволюционизма/прогрессизма, в котором медленность изменений удостоверяет существование имманентного темпорального объекта (участка работы), но при этом подвешивает возможность что-либо с ней сделать (помимо, разумеется, действий, уже вписанных в workflow, «закоммитированных» в нем).
Несвободное падение
Двусмысленность «дрейфа» как одновременно самостоятельного и несамостоятельного движения указывает на проблематичность выявления той инстанции самоуправления, которая была бы одновременно точкой настоящего. Аргумент Липпмана (и Хайдеггера) заключается в том, что позиция искомого аутентичного существования (самоуправления в одном случае, решения Desein – в другом) перестала совпадать с позицией настоящего, произошла рассинхронизация, что Хайдеггер контринтуитивно объясняет господством метафизики «присутствия», отводящей первую роль именно настоящему. Дрейф – специфическая темпоральность модерна, которая описывается в пространственных терминах, что уже указывает на определенное рассогласование; темпоральность, которая связывает в себе автономию с гетерономией, объектность с субъективностью, агентность с фатализмом, и т. д., но не обещает их гармонизации или собственно решения. Последнее в дрейфе всегда остается приостановленным и неокончательным, подлежащим пересмотру и дезавуированию. Самостоятельность движения в дрейфе лишь кажется самостоятельностью, автономией природы или субъекта, на деле такое движение всегда отклоняется в сторону, стирая различие между прямолинейным движением, которое традиционно является наглядной репрезентацией решения, и сползанием, обвалом, проседанием как не менее привычной метафорой противодействия решению, его увязания и промедления. Липпман показывает множество способов скатывания, drift, большинство из которых строятся как способы уклониться от него же, своего рода защитные техники (различные решения, которые никогда не бывают исключительно техническими, одноразовыми рецептами, поскольку неизбежно вырождаются в панацеи). Близкий анализ проводит Хайдеггер начиная со своих фрайбургских курсов 1921–1922 годов и вплоть до «Бытия и времени», представляя в качестве такого же дрейфа – стирания самого различия самостоятельного движения и несамостоятельного, внешнего или гетерономного – всю область «фактической жизни», не оставляющей никаких шансов на аутентичность. Для ситуации дрейфа (то есть, по Липпману, демократической жизни) характерно то, что сползание уже началось: после эмансипации, как отправного пра-события, невозможно выделить такой момент или такую позицию, которые бы означали нечто принципиально противоположное и внешнее дрейфу, который является не столько падением, сколько самой неопределенностью различия падения и возвышения или утверждения. Особенность фактической демократической жизни именно в том, что сама ее характеристика как «падшей» (в том числе в анализе Хайдеггера) выглядит своего рода уступкой, когнитивной слабостью, которая как раз под вопросом.
Хайдеггер в экзистенциальной аналитике и феноменологических исследованиях «фактической жизни» разрабатывает свой вариант концепции дрейфа, который, хотя и не привязан к политическим реалиям, интересовавшим Липпмана, согласуется с последним в тех выводах, которыми декларативный поиск аутентичной позиции неизменно откладывается. Речь не идет исключительно о терминологическом или фигуральном сходстве, хотя оно немаловажно. Действительно, drift содержит в себе элемент не только беззаботного сплава, самотека, но и проседания, обсыпания, крена в ту или иную сторону, который, однако, никогда не заканчивается на чем-то одном, не встречает препятствия – это своего рода бесконечное проседание и обвал. Neigung, разбираемый Хайдеггером как одна из категорий фактической жизни в курсе 1921/1922 года, посвященном феноменологической интерпретации Аристотеля[19]19
Heidegger M. Phenomenological interpretations of Aristotle. Initiation into phenomenological research. Bloomington: Indiana University Press, 2001 (GA 61).
[Закрыть], соотносится не со «склонностью», а с необходимым онтологическим инвестированием мира как такового, которое Хайдеггер, на первый взгляд, рассматривает в соответствии с общей логикой объективации/отчуждения, разрабатывавшейся во множестве критических модернистских концепций. Полный анализ фактической жизни (в рамках категорий крена/наклона (Neigung), дистанции (Abstand) и изоляции (Abriegelung), а также соответствующих категорий движения (Reluzenz, Praestruktion, Ruinanz)) показывает, однако, что «крен», заставляющий «жизнь» рефлектировать себя, отправляясь от предметов мира, ставших объектами, инвестированными заботой, является своеобразной динамикой (отсюда обращение к аристотелевской категории движения, которую Хайдеггер переписывает в латинских неологизмах – релюценции, преструкции и руинанции), которая не знает завершения.
Постулируемая позиция самой жизни или, впоследствии, аутентичного положения Dasein оказывается своего рода теоретической фикцией, приемом и в то же время ставкой, которая должна оправдать саму себя, но которая последовательно отвергается именно на феноменологическом уровне, где самое различие «жизни» и «мира» остается всего лишь рациональным, а потому не дотягивает до того описания, которое предлагает Хайдеггер. Складывается странная ситуация: оригинальность хайдеггеровского анализа повседневности, фактической жизни и т. п. определена именно тем, что этот анализ должен в конечном счете отменить сам себя, указать на ту точку, которая окажется ему внеположной, но именно это последовательно отвергается самим анализом. «Бесконечность» фактической жизни в ее неаутентичном состоянии прямо вытекает из анализа Хайдеггера, но само его описание тем самым принимает перформативно противоречивый характер, поскольку оно стало возможным только за счет предположения возможности некоей аутентификации. Иными словами, Хайдеггер описывает своеобразную «тотальность», которая задается определенной динамикой заботы и движения в мире, полностью исчерпывающей экзистенциальные варианты, но это описание, однако, маркируется как не тотальное и не окончательное, для чего нет никаких феноменологических оснований (то есть истина этой неаутентичности не может быть «выполнена» на уровне собственно описания, а потому остается своего рода теоретической фикцией, такой же, как «самоуправление» Липпмана).
Это расхождение обнаруживается уже на уровне терминологии, выбираемой и создаваемой Хайдеггером. Abfall, Verfallen, Ruinanz и т. д. – все это не-нейтральные термины, которые маркируют определенный опыт на основе пустой, отсутствующей позиции аутентичности, которую еще только предстоит найти в самом описании, в феноменологической экспликации. Курсу о феноменологической интерпретации Аристотеля предшествовал курс о «Феноменологии религиозной жизни», и исследователи находят убедительные параллели между категориями фактической жизни и собственно религиозными категориями, анализируемыми Хайдеггером на материале библейского текста или текста Августина. Так, прообразом Neigung оказывается августиновская molestia, дистанции (Abstand) – ambitio saeculi и т. д., тогда как вся фактическая жизнь представляется экспликацией «искушения» (tentatio)[20]20
Корреляции хайдеггеровских и августиновских терминов могут устанавливаться по-разному. См., например: Arriola M. La triade Curare, Tentatio, Molestia: pour une interprétation heideggérienne du livre X des Confessions de Saint-Augustin // Revue Phares. 2008. № 8.
[Закрыть]. Однако эта генеалогия не упрощает ситуацию, а усложняет ее, в том числе и для Хайдеггера, поскольку использование метафизических и теологических терминов для описания повседневной жизни не только расходится с феноменологическим принципом, но и опровергается Хайдеггером в самом содержании описания. Соответственно, неясно, что именно представляет собой последнее – последовательную деконструкцию теологической генеалогии его категорий (так что в результате они должны утратить свою маркировку, стать совершенно нейтральными или раствориться в содержании описания) или же, напротив, ставку на то, что даже в такой потере и постепенном стирании удастся вернуться к их истинному истоку, своего рода секулярной аутентичности, которую как раз скрывала теологическая форма, вернуться тогда, когда они будут окончательно очищены от теологических коннотаций (разумеется, разыгрывание этой ставки не окончилось с «Бытием и временем»). Еще один вариант той же самой неразрешимости сводится к тому, что применение метафизических категорий и рациональных оппозиций (мир vs. жизнь), сразу же уточняемых и отменяемых (поскольку, в частности, мир – это и есть жизнь), необходимо лишь как своего рода нарративный инструмент, запускающий игру, но дальше уже не слишком важный.
Дрейф, drift, самотек и даже поток – все это термины, маркирующие соединение разных теоретических решений в самой невозможности выбрать одно стратегически верное: если это крен и отклонение, девиация, то неясно, какая позиция является аутентичной и правильной, то есть что является мерилом и точкой отсечки? А если это не девиация, тогда зачем ее так называть? Характерным для модернистских форм темпоральности (прогресса, регресса, эволюции, проекта и т. п.) оказывается, однако, именно такая неразрешимость, которая не поддается устранению за счет простого рационального рассуждения в стиле «или, или». Определиться не получается, и это не вопрос слабости. Например, существование «в потоке» может пониматься как форма аутентичности и в то же время как всего лишь «сплав», занос: когда нас заносит, само это движение особым образом демонстрирует свою аутентичность, поскольку оно неподконтрольно, самопроизвольно. И дрейф, и фактическая жизнь существуют в режиме «всегда уже», поскольку начало первого, эмансипация – это всего лишь точка отрыва, но не мерило (Липпман не предлагает сравнивать демократическую жизнь с аристократическим порядком, что было бы как раз стандартным консервативным ходом), тогда как в описании фактической жизни «сама» жизнь или Dasein в своем аутентичном бытии – лишь аналитическая позиция, определяемая наложением, интерференцией ряда метафизических категорий, их просвечиванием в неологизмах Хайдеггера, их «рассудочным» или «школярским» грузом, который должен отменяться или по крайней мере заключаться в скобки в самом содержании феноменологического описания. Соответственно, нельзя сказать, что «падение» или «дрейф» – это всего лишь отпадение и отстранение от упорядоченной позиции или собственно «порядка» (как говорит Липпман): эти состояния или движения помечаются именно так, негативно, не потому, что они «отпали» от своего начала (то есть потому, что это «непорядок», или потому, что это не «жизнь»). Кажется, что они должны быть маркированы негативно на собственных основаниях, сами по себе и в своих терминах, но единственными инструментами такой маркировки оказываются инструменты внешние, то есть сравнение с тем, что осталось за горизонтом – со старым порядком, теологией, метафизикой и т. д.
Понимание этого момента в случае Хайдеггера, скорее, усложняется за счет вскрытия теологической генеалогии его категорий: действительно, можно считать, что теологические понятия не заключаются Хайдеггером в скобки полностью и без остатка, оставаясь своего рода ресурсом для описания, но это не значит, что описываемое является «падшим» исключительно в терминах, которые стали этим ресурсом. Скорее, выявляемое в описании неизбежно отклоняется от терминологического фонда, доставшегося Хайдеггеру от теологии и метафизики, и само это отклонение маркируется этими терминами, которые, соответственно, требуют перекрашивания, то есть неологизмов. Вопрос, таким образом, не в том, почему Хайдеггер пользуется теологически окрашенными терминами (тщательно оговаривая то, что он имеет в виду совсем другое), а в том, почему он пользуется неологизмами, надстроенными над ними как своего рода пользовательский интерфейс, подходящий для Германии 1920-х годов (хотя, конечно, ничто не мешало заниматься и чисто теологическими описаниями повседневности). Нельзя ли сказать, что эта надстройка неологизмов (как и всего языка Хайдеггера) выполнена так, чтобы постепенно соскальзывать с основы, отпадать от нее, так что тотализирующие претензии метафизического языка одновременно утверждаются (поскольку он способен описать любую попытку от него уклониться) и опровергаются (поскольку новое описание должно в конечном счете пользоваться исключительно своими ресурсами)? В промежутке между метафизическим/теологическим фондом и выявлением инстанции аутентичности в самом феноменологическом описании осуществляется работа, которая является не столько «описанием», сколько именно деструкцией/падением самих этих отправных категорий, чем демонстрируется определенная перформативная истинность описания, но, возможно, не вполне та, что нужна Хайдеггеру.
Дрейф и Verfallen таковы (названы так, как названы) не потому, что они отделены, «отпали» от «порядка» или аутентичности, но в то же время такое отделение позволяет приступить к их описанию, ставка которого в том, чтобы показать их внутреннюю неустойчивость и рассогласованность. Если бы Хайдеггер просто проецировал знакомый метафизический словарь или занимался иносказанием (описанием современной жизни в терминах Августина), можно было бы ограничиться метафорическими операциями, которые обещают определенное завершение, развязку, всегда уже известную. Ограничения такого подхода очевидны, в том числе и Хайдеггеру, но важны не они, а то, что он все же не отказывается от своего теологического словаря, поскольку последний позволяет выйти на такое описание «падения» или «падшести», которое будет абстрагировано от теологического оборота, став указанием на своего рода «бесконечный» процесс, в котором нет точки, где падение останавливается, то есть делимитируется и определяется как собственно «падение». Такое описание, в частности, резюмируется термином «руинанция», «руинирование»: «падение» совершается буквально в «ничто», то есть нет ничего, что могло бы определять и размечать траекторию падения, обещая ему завершение или, что то же самое, крушение/определение. Падение руинанции – это падение без завершения и без краха, без системы координат, и, начав с концепта заботы, Хайдеггер систематически переходит к беззаботности как корреляту такого падения. Падение без приземления, свободное падение – не что иное, как невесомость (отсюда постоянная тема легкости, противоположной первичному обременению заботы). Легкость, невесомость, дрейф, лишенный любых ориентиров, – все это не вызывает эйфории, но не столько потому, что Хайдеггер сохраняет горизонт метафизических и теологических решений, сколько потому, что такая невесомость сама по себе означает невозможность последовательного самоописания и самоутверждения, не может стать самостоятельным движением «в себе». Например, накапливаемые жизненные «трудности» становятся поводом для легкости и беззаботности, выступая своего рода тренировкой, условием «опыта», так что погружающаяся в «мир» жизнь развивает мастерство (или молодцеватость) в своем отношении к инвестированным заботой объектам, поскольку легко разбирается с ними, меняет их, всегда находится в потоке, в делах, решениях и т. д. Виртуозность такой жизни, погруженной в дела и увлеченной ими, – и есть одна из форм падения.
Использование Хайдеггером теологического словаря и, соответственно, указание на то, что Хайдеггер, возможно, стремится лишь к секуляризации теологии, говорят о корреляции этого хода с всевозможными вариантами освобождения аутентичного «ядра» от плена теологии, которые восходят к Фейербаху. Соответственно, теология представляется традиционной «пустой оболочкой», которую необходимо сбросить или сорвать, чтобы обнаружить истинное содержание теологического (аутентичную позицию Dasein, «собственное» отношение к себе и другим, неотчужденные общественные отношения и т. п.), однако такая интенция неизменно осложняется неопределенностью статуса самого теологического или неопределенностью границы между ядром и оболочкой. Метафора, использованная прежде всего Альтюссером[21]21
Альтюссер Л. За Маркса. М.: Праксис, 2006. С. 131 и далее. Справедливо критикуя упрощающую логику метафоры ядра (зерна) и оболочки, Альтюссер, однако, сам использует «смешанную метафору» – «переворачивания» и одновременно «вылущивания». Если операция вылущивания требует снять не только первую оболочку, но и вторую, то есть собственно «кожу» (Там же. С. 134), становится ясно, что освежёванное ядро вряд ли сможет существовать без защитных оболочек. На помощь может прийти переворачивание, но не вполне ясно, почему выделение ядра начинается (или заканчивается?) переворачиванием, в какой последовательности следует обрабатывать мистифицированные сущности, чтобы добраться до их ядра и модифицировать его (перевернуть и снять кожу или наоборот?). В конечном счете Хайдеггер идет, возможно, дальше Альтюссера, показывая, откуда именно исходит импульс всех этих действий, как фактическая жизнь захватывает теологические понятия, увлекая их в движение переворачивания (например, в ложной аутентичности) и вылущивания (постепенного освобождения от их теологического блеска).
[Закрыть], сама по себе указывает на хорошо созревшую метафору, на четкую возможность отделения собственного смысла от метафорического, то есть собственного «ядра» теологического от теологии как метафоры, что, однако, как раз и составляет проблему, с которой сталкиваются соответствующие попытки – и, возможно, Хайдеггер. Неясно, насколько хорошо вызрела эта метафора– и вместе с ней плод теологического, насколько вообще такое вызревание предполагает четкое обособление ядра, а не, наоборот, его слипание с кожурой. Вопрос также, если оставаться в пространстве этой метафоры, в том, что даже хорошо очищенное от теологического/метафизического ядро остается все же ядром теологии, более того, оно является именно тем, что воспроизводит теологию, если его действительно можно освободить от оболочки как чего-то ненужного и лишь на время защищавшего это ядро, то есть если сама траектория обнаружения «собственного» эквивалентна различению ядра и оболочки. Ставка метафоры на то, чтобы, начав с теологии, перейти к ядру теологии, которое, однако, уже не будет теологией – и в определенном смысле это ставка любой метафоры, а не только этой конкретной (и в этом плане указанные теологически термины можно понимать как всего лишь метафоры). И хотя некоторые тексты Хайдеггера могут подтверждать то, что он в какой-то мере смыкается с движением в рамках этой методологической метафоры (например, в «Письме о гуманизме», где одному гуманизму противопоставляется другой, который уже не может так именоваться, не будучи связанным с понятием humanitas), более общая программа Хайдеггера расходится с подобной траекторией: скорее, использование теологического словаря следует понимать как последовательное сдирание одной оболочки за другой, за которой не остается никакого ядра, которое не цеплялось бы к такой оболочке. Последовательное слияние и расщепление оболочки и ядра указывает в конечном счете на имманентную логику фактической жизни и, в пределе, на позицию конечности, которая не может быть выписана в пространстве этой метафоры иначе как распад последней, как ядерная реакция: слипание, синтез предшествует расщеплению и наоборот.
Таким образом, теологический аппарат позволяет задать точку отступления, которая может выписываться вполне метафизически, в рамках идеалистической философии (жизнь теряет себя в мире, отстраняется от себя, объективируется в вещах и т. п.), однако все дело в том, чтобы это отступление совершалось еще и от самого этого аппарата, чем перформативно указывается на историческую новизну фактической жизни как таковой. Ставка и оригинальность Хайдеггера (как и отчасти Липпмана) в том, чтобы, сохранив словарь теологии и метафизики (включающий и простейшее различие субъекта (самости) и объекта, упорно просвечивающее в различии жизни и мира), отказаться от самих этих категорий, но сохранить их краску, акцент, тональность, которая используется для маркировки иного движения, не поддающегося теологической и метафизической реконструкции. Разумеется, такая операция не безобидна, поскольку она во многом задает как проект «Бытия и времени», так и его последующую корректировку, Kehre (симптоматично, что историки философии не смогли – как, видимо, и сам Хайдеггер – определиться, насколько это была корректировка, а насколько полный отказ). «Техническое» применение метафизики в условиях дрейфа оказывается в конечном счете невозможным: с одной стороны, оно представляется всего лишь приемом, нужным, чтобы запустить игру, с другой, оно же оказывается залогом возможности ставки, то есть не-нейтрального описания, равнозначного фундаментальной онтологии, но именно это различие – между хитростью нарративной организации и собственно философской ставкой – как раз и деструктурируется тем описанием, которое Хайдеггером представляется в качестве всего лишь пролога к фундаментальной онтологии (что является, опять же, возможным лишь в зоне, границы которой определяются концептом «технического приема»). Иными словами, фактическая жизнь не остается попросту «объектом» Хайдеггера, она заползает на область его решений, делая их столь же неразрешимыми, как позиции и характеристики, принадлежащие ей как «объекту» описания. Хайдеггер, его сценография и стратегия сами приходят в движение руинанции, бесконечного падения, которое никогда не достигает точки исчерпания, но и не может стабилизироваться в качестве свободного движения, автономии или самостоятельного закона. И даже это нельзя определить в качестве неудачи или, напротив, успеха Хайдеггера.
Базовое противоречие, которое первоначально запускает «дескриптивный» проект Хайдеггера, состоит уже в том, что нельзя одновременно утверждать изначальность бытия-в-мире и характеризовать описываемую форму такого бытия как форму падения. Либо мы остаемся в рамках метафизического (или «буржуазного», как Лукач будет позже выражаться о Хайдеггере) словаря, позволяющего описывать то, как свободная субъективность (жизнь) объективируется в мире, в нем теряясь, либо «бытие-в-мире» принимается за отправной момент описания, уже не предполагающий никакого падения, сдвига или обвала. Хайдеггер, однако, не делает ни того ни другого и в то же время желает сохранить и то и другое, получить лучшее от обоих миров, поэтому его движение – это перформативный сдвиг внутри словаря, задачей которого является, разумеется, выписывание такой аутентичной позиции, которая была бы возможна в рамках бытия-в-мире, которое, однако, фиксируется преимущественно как форма падения, то есть невозможность собственно аутентичной, собственной, позиции. Взяв в качестве образца аутентичности ее метафизическую форму, требуется найти аналог, на нее совершенно непохожий, в том описании, которое деструктурирует метафизические категории. Проблема, однако, в том, что на множестве этапов фактическая жизнь услужливо предлагает своего рода ложные аналоги аутентичности (то есть верного отношения ко времени и предметам, к себе и другим). Падение и рассеяние в мире не ограничиваются своего рода «деперсонализацией», напротив, персонализация – в форме «дистанцирования» (Abstand) и «изоляции» (Abriegelung) – производится внутри самого процесса падения, так что ложный субъект существует дважды – как наследие метафизики присутствия и как реальный субъект, образованный в движении фактической жизни, но, однако, как нельзя более далекий от искомой позиции аутентичности и самостоятельности. Ключевой момент, позволяющий сопоставить Хайдеггера с концепцией drift’а и модернистской/демократической темпоральности в целом, заключается в том, что «рассеяние» или «рассредоточение» (Zerstreuung) является следствием не просто наличия множества «вещей», в которые инвестируется забота, а множества возможностей, проб и ошибок, которые представляются бесконечными. Их модус темпоральности – это бесконечность (такая же, как бесконечность эволюции). Демократическая темпоральность, описываемая Токвилем, Липпманом и, в наши дни, Рансименом, означает специфическое сочетание залипания на определенных вещах или решениях, их превращения в панацеи или ставки с лихорадочным перебором решений, сменой, которая не позволяет остановиться на чем-то одном, закрепить решение в качестве решения. Причем эти модусы обращения со временем не чередуются (по образцу boom and bust), а синхронизируются. Точно так же динамика заботы определяется множеством проб/ошибок как темпоральной возможностью переходить от одного к другому, менять решения, пытаясь улучшить собственное положение. Динамика фактической жизни не ограничивается простой «объективацией» или самопониманием жизни/Dasein из «наличного», напротив, наиболее существенный момент ее заключается в дистанцировании от любого наличного окружения или решений, в переключении с одного на другое и в смене объектов, которая сама выполняется в своеобразной рефлексии жизни на себя в контексте падения или дрейфа. Продолжая пользоваться метафизическим словарем, можно было бы сказать, что в дистанции и невозможности удержать ни одно из решений, ни один из инвестированных заботой предметов жизнь производит неаутентичное подобие собственной аутентичности, то есть достигает «самости» в той форме, которая единственно возможна в условиях не-аутентичности. Жизнь, конечно, никогда не может полностью залипнуть в мире, но единственная доступная ей форма не-залипания – это бесконечная смена залипаний, позволяющая перебирать их в модусе рефлексивного сравнения.
«Забота» исходно является таким же смещенным, дрейфующим понятием, поскольку ее динамика требует отмены самой себя – ее целью является буквальное устранение себя, достижение без-заботности, что как раз и представляется Хайдеггеру элементарной предпосылкой падения, но именно на уровне дистанцирования и изоляции фактической жизни, бесконечной руинанции, она сближается с ведущими модернистскими концептами, такими как «интерес» или «полезность». Полезность и ценность могут появиться только в том случае, если забота приобретает возможность не залипать на одном предмете, а перескакивать на другой, тем самым рефлексируя себя. Речь идет исключительно о логической, категориальной рефлексии, а не самосознании и т. п.: забота наиболее успешно реализует свою динамику в том случае, если она знакома с собой, причем такое знакомство равнозначно способности осуществляться без оглядки на прямой объект инвестиций, с которым она вроде бы полностью слилась. В процессе падения ориентация на наличное – далеко не самое страшное, поскольку интерес, калькуляция, сама идея прогресса и т. п. – все это может дедуцироваться исключительно в динамике исчезающей заботы, производящей механизм собственного эффективного исполнения. В концепт заботы вписано отрицание, и именно оно позволяет заботе рефлексировать себя в эффективность (которую Липпман признавал еще одним универсальным ложным понятием). Сама возможность эффективного (то есть сравнения, калькуляции и т. п.) определяется самоустраняющейся заботой, которая выполняется в бесконечном падении проб и ошибок, все новых и новых возможностей, которые, однако, не сводятся к какому-то одному решению (так что, перебирая решения, невозможно найти способ выбора между ними). В таком случае такие чуждые Хайдеггеру, но при этом темпоральные понятия, как интерес, полезность или эволюция, оказываются производными от логики заботы как динамики самоустранения и самоуничтожения (цель заботы – не заботиться). Поскольку жизнь или Dasein не может «просто существовать», а забота уже определена нехваткой и дефицитом, единственный (разумеется, фиктивный) способ достижения гарантий, безопасности и без-заботности (как окончательного определения фактической жизни в ее падении) – перебор проб и ошибок или фактическая жизнь в режиме эволюции/прогрессизма, которая, как выясняется, совершенно не противоречит лихорадочной активности, поиску собственного места в жизни, «отличия», привилегий и т. п. Личности/маски (Larvanz) производятся внутри этого процесса поиска отличий, большей/меньшей пользы и гарантий, поскольку заботиться – значит уже задавать отличие в рамках совместного жизненного мира. Соответственно, «забота» оказывается лишь рамочным концептом для любой экономизации как таковой, что, в частности, позволило сблизить Хайдеггера с прагматизмом, представив его в качестве философа практики. Однако с тем же успехом можно сказать, что Хайдеггер (как и Липпман) – философ невозможности практики, показавший, что само это понятие уже захвачено дрейфом поиска отличия, надежности и гарантий, то есть дрейфом заботы, который не позволяет восстановить классические понятия благоразумия, практичности, рассудительности и т. п. И у Хайдеггера, и у Липпмана дрейф или «крен» характеризуются тем, что в нем нет аристотелевской «середины», которой было бы разумно придерживаться: в контексте падения фактической жизни невозможно остановиться на какой-то надежной или по крайней мере приемлемой (благородной) позиции, поскольку динамика дрейфа просто не позволяет ее выделить. И верность одному решению, и перебор решений в рамках практической логики выбора лучшего представляются одинаково неудержимыми, неутверждаемыми, постоянно осыпающимися стратегиями.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.