Текст книги "Путь к вершинам, или Джулиус"
Автор книги: Дафна Дюморье
Жанр: Зарубежная классика, Зарубежная литература
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 1 (всего у книги 18 страниц) [доступный отрывок для чтения: 6 страниц]
Дафна Дюморье
Путь к вершинам, или Джулиус
Daphne du Maurier
JULIUS
Copyright © Daphne du Maurier, 1933
This edition is published by arrangement with Curtis Brown UK and The Van Lear Agency LLC
All rights reserved
© Е. В. Матвеева, перевод, 2019
© Издание на русском языке, оформление
© ООО «Издательская Группа „Азбука-Аттикус“», 2019
© Издательство АЗБУКА®
* * *
Часть первая
Детство
(1860–1872)
Первым его побуждением было протянуть руки к небу. Белые облака казались такими близкими – бери и гладь эти создания, что так чудно́ скользят в синем просторе небес.
Они плыли прямо над головой, почти касаясь ресниц, – всего-то и надо ухватиться за лохматый край, и облака станут твоими, навеки будут принадлежать тебе. Какой-то голос нашептывал: мол, скорей хватай и тащи вниз. Он протянул к ним руки и позвал их, но облака не послушались. Они уплыли, равнодушные и бесстрастные, будто их и не было; ветер унес их вдаль, как клубы белого дыма, возникшие из ниоткуда и исчезнувшие в никуда, подобно тому, как растворяется в воздухе парок от дыхания.
Почему? Он не понимал. В его глазах отразилось капризное недоумение, личико сморщилось в извечной гримасе, которая бывает и у младенца, и у хмурого старичка, а откуда-то из глубин его существа вырвался протяжный горестный крик – отчаянный плач новорожденного, который сам не ведает, чего он хочет; старое как мир обращение земного к небесному: «Кто я? Откуда пришел? Куда иду?» Первый в жизни плач и последний в жизни стон. Вдох ребенка и вздох старика.
Белые облака исчезли, но тут же с самого края в узкий детский мирок вплыли новые; гримаска вновь сменилась выражением надежды – надо просто еще раз протянуть руки и позвать. Неудача ничему его не научила, в его взгляде читался все тот же вопрос. Едва родившись, он уже требовал ответа, который будет теперь искать до последнего мгновения жизни, подобной яркой искорке, взметнувшейся в холодный воздух.
Джулиус Леви родился в Пюто́, бывшем в ту пору маленьким городком, скорее даже деревней, на берегу Сены. Улица, на которой стоял дом Джулиуса – теперь там дымят высокими трубами огромные заводы, – во времена его детства звалась рю Жан-Жак. То была извилистая мощеная улочка, сбегающая далеко вниз по склону холма к большаку на Париж. Вдоль нее кривились, почти соприкасаясь друг с другом, серые унылые лачуги; в мрачные комнаты с трудом проникал свежий воздух.
В последнем доме, столь же скособоченном и пагубном для здоровья жильцов, как и все остальные, было две комнатушки и каморка размером едва ли больше шкафа. Этот дом принадлежал деду Джулиуса, Жану Блансару. В нем он жил со своей дочерью Луизой и зятем, Полем Леви. За домом простирался заросший бурьяном пустырь, куда жители квартала выливали помои и выбрасывали мусор. Его никогда не вывозили, по пустырю рыскали бродячие собаки и кошки – тощие, изможденные животные, которые охотились ночью и будили жителей пронзительными голодными воплями.
Днем на куче мусора играли ребятишки. Они катались с нее, копались в отбросах и нечистотах в поисках «сокровищ» и нередко натыкались на всякие съедобные остатки – пол-яблока, засохшую краюшку хлеба, сырную корку, – которые запихивали в рот, повизгивая от удовольствия, смакуя недозволенную пищу.
Научившись ходить, Джулиус тоже стал играть на этой куче. Кулачком он выбивал крышки из старых консервных банок, засовывал в них нос и слизывал с краев остатки содержимого, а потом, почесываясь, хитро косился по сторонам – нет ли рядом такого же маленького охотника до банок, который только и ждет, когда он, Джулиус, зазевается.
Постепенно, согласно естественному ходу событий, Джулиус из пугливого комка плоти и нервов превратился в маленького человечка со своими ощущениями и рассудком, умеющего пользоваться органами чувств и начинающего осознавать, что вокруг него родные лица, а лачуга, улица и сам Пюто – его дом.
Наступал час ужина, все усаживались за стол. Джулиус, с повязанной вокруг шеи салфеткой, распахивал черные глазки, когда мать ставила перед ним миску дымящегося супа. После Джулиус съедал несколько кусочков чесночной колбасы с дедовой вилки, кусочек сыра с материного пальца и, наконец, отпивал вина из стакана деда. Когда малыш, смешно качнув головой, закатывал глаза, старик хохотал так, что трясся весь стол. В понимании Джулиуса все это означало покой и изобилие – и то, что он сидит за столом, сытый и напоенный, и то, как, почти засыпая на своем стульчике, ощущает запах еды, питья, табака и, будто сквозь туман, слышит голоса матери и деда – людей, каждый из которых часть его самого и друг друга.
И вот, когда его голова уже клонилась на грудь и мать брала его на руки, чтобы отнести в постель, дверь снова открывалась и в дом входил отец – бледный, худой и молчаливый человек с такими же, как у Джулиуса, черными глазами и волосами и с длинным острым носом. Миру и покою в семье тут же наступал конец, мать и дед становились другими. Дед бранился и ворчал, вздергивая плечами, а мать принималась визгливо кричать, жалуясь на то на се; их голоса заполняли всю комнату, но звучали теперь совсем по-другому.
Отец, похожий на тощего волка, молчал, не обращая на них внимания. Он спокойно ел в углу, своей невозмутимостью приводя жену и тестя в ярость, после брал с полки флейту и какое-то время сидел, покачиваясь в кресле-качалке, – глаза закрыты, на лоб спадает прядь черных волос. Иногда он смотрел на плачущего от усталости Джулиуса в испачканном передничке и, обнажая зубы в странной улыбке, похожей на волчий оскал, бросал деду и матери:
– Хотите из него скотину тупую сделать, обжору, поросенка? Чтобы он как животное жил?
Они таращились на него, багровея от возмущения: дед от удивления едва не ронял трубку изо рта, мать, задрав подбородок, выковыривала булавкой от броши застрявший в зубах кусочек мяса.
– Чего суешься, куда не просят? – ругалась она. – Что, ему и поесть уже нельзя, бедняжке? Права, что ли, он такого не имеет? Кто за еду его платит? Скажешь, ты, что ли?
К ее голосу тут же присоединялся громогласный дедов, и на отца выливался поток грубых, язвительных насмешек:
– Сиди и помалкивай там в своем углу и отродье свое оставь в покое. Кто ж мы все, как не животные, а, дурачина? Сам-то не по-звериному, что ли, с его матерью лежал? И не оттого ли дитя народилось? Пусть научится и животу угождать, и не только ему, как его папаша в свое время.
Он разражался хохотом, вновь сотрясая стол, и заходился в кашле. Дочь хлопала его по спине, а он плевал в миску.
– Ну тебя, – махала рукой дочь, и грудь у нее колыхалась от смеха. – Старикан бесстыжий.
Они переглядывались – раскрасневшиеся великаны со светлыми волосами и голубыми глазами, до нелепости похожие друг на друга. Мать снова напихивала себе в рот чесночной колбасы, дед пил, причмокивая, – с мокрого подбородка на рубаху стекала тоненькая струйка вина.
– Жид, – ухмылялся старик, махая вилкой в сторону зятя. – Жид несчастный.
Поль Леви вытягивал ноги, снова закрывал глаза и, поднеся к губам флейту, извлекал из нее причудливый жалобный звук – тот прорезал воздух, будто крик, рожденный в лесной глуши. Джулиус, сидя на коленях у матери, полусонно таращился на отца – такого бледного и странного в свете свечи, – и ему казалось, что это его, Джулиуса, песня, его крик, которые вместе с отцовским лицом растворяются и исчезают, и сам Джулиус тоже. Музыка проникала в душу, баюкала, унося в дальние дали, что существуют лишь во сне, но исчезают с приходом дня, и он понимал, что это какое-то волшебство, понятное лишь ему и отцу. Потом Джулиуса, уже не видящего ничего вокруг, блуждающего где-то в заветном городе, переносили в постель, а когда он просыпался среди ночи, из каморки доносился оглушительный дедов храп, и никакого заветного города уже не было. Повернувшись на бок, Джулиус искал утешения у большой материнской груди – она была такой осязаемой и настоящей, в отличие от тихой музыки, растворившейся в воздухе; неподвижная, обмякшая фигура на другом краю кровати была уже не чародеем, который обращался к нему и понимал его, а всего лишь спящим отцом, горемычным евреем. Улыбнувшись, Джулиус сворачивался калачиком под боком у матери – ее привычное тепло нравилось ему больше, чем непонятный шепот из сна. Многое тогда озадачивало его детский ум, вот и отношения между этими двумя родными ему людьми казались чем-то непостижимым.
Понятнее всех был дед. Этот краснолицый широкоплечий великан присутствовал в каждом дне Джулиуса, и он был самым что ни на есть земным человеком. Он воплощал в себе торжество жизни и все разнообразие ее красок и удовольствий – еды, питья, смеха, пения. На фоне смутных образов, теснившихся в детском уме Джулиуса, он казался великолепной фигурой невообразимой величины. Даже когда его, пьяного до бесчувствия, укладывали на постель в каморке, умывали и раздевали, как гигантского ребенка, он нисколько не утрачивал своего величия. Подобравшись к кровати, Джулиус глядел на растянувшегося перед ним деда, навсегда запечатлевая в памяти его «портрет». То был не дед, а божество в заляпанной синей блузе и залатанных бархатных брюках; его огромная, крепкая ладонь розовела на белой простыне, как сочный кусок мяса, а от дыхания, вырывавшегося изо рта протяжными вздохами, пахло вином и хлебом.
Дед был богом, дед был самой жизнью.
Его храп тоже казался музыкой, но более явственной и привычной, чем жалобный стон флейты; зычный голос деда, его ругательства, смех, неуемное веселье, порожденное собственным словесным бесстыдством, были для Джулиуса что хлеб насущный. Мать тоже участвовала в этом празднике жизни. Ее смех, тепло ее тела, прикосновение рук доставляли удовольствие. Она наполняла мир красками и движениями, и все же что-то связывало ее с отцом, но что – Джулиус не понимал. Отец будто бы влек ее из мира, полного жизни, в свой заветный город – играл ей на флейте, и она послушно следовала за ним. Днем он был несчастным евреем, безродным – хуже дворняги, – ни на что не годным Полем Леви, который не мог заработать и су, жил за счет тестя, не имел родины и самим своим существованием оскорблял по-настоящему живых людей. Дед, Жан Блансар, жил, и мать, Луиза Блансар, жила, а отец, Поль Леви, не жил – он был евреем.
А вечером он брал в руки флейту. Мерцал огонь свечи, затихал смех, смолкали звон посуды, голоса, и наступала тишина.
Дед терял божественный ореол и становился Жаном Блансаром, старым дурнем, который клевал носом в своем углу, мать – растрепанной пышнотелой женщиной, а не властной хозяйкой дома, которая чуть что заходилась визгливой руганью. Отец же теперь был не евреем, Полем Леви, но тем, кто нашептывает таинственные слова, кудесником, который зовет за собой, бледным и недвижным ликом красоты, что страдает в ночи, духом, чьи невидимые руки открывают ворота в заветный город.
Эти образы никак не складывались у Джулиуса воедино: вот взгляд отца встречается со взглядом матери в странной ночной тиши, вот он, малыш Джулиус, лежит рядом с ними в постели, отец что-то тихо говорит, мать так же тихо отвечает – они словно два человека из какой-то другой жизни, а днем мать – правительница и госпожа – злится на худого и бледного горемыку-отца, который лишь молча пожимает плечами, склоняясь над книгой, беднягу, который не может постоять за себя, еврея днем и властителя мира ночью.
Джулиус стал бояться самого слова «еврей».
– Еврей, – фыркала мать, когда хотела его отругать. – Жиденок. Копия папаши. Ты не мой сын сегодня.
А когда дед был в дурном расположении духа, он хватал его за темный, гладкий локон, щипал за острый нос и хлопал по бледным щекам, чтоб разрумянились.
– Жид, – грохотал он при этом. – Вонючее еврейское отродье. Евреем зачат, от еврея рожден. Ты не Блансар никакой, ты Леви.
Заслужить звание настоящего Блансара было для мальчика пределом мечтаний, а посему он громко смеялся, подражая деду и матери, широко расставлял ноги, как дед, выпячивал грудь и, торжествующе глядя на отца, показывал ему нос и фыркал:
– Еврей. Ты еврей.
Дед подхватывал Джулиуса с пола, его широкие плечи вздымались от смеха. Он качал мальчика на ноге, а мать стояла рядом, уперев руки в бока. Рот ее был набит леденцами, которые она рассасывала, а потом давала ребенку. Тот кричал от восторга и отворачивался, чтобы не видеть странного бледного лица в углу. Отец ничего не говорил, только смотрел на него горящими черными глазами, отчего Джулиусу становилось стыдно.
Он хорохорился перед отцом, желая доказать, что он Блансар, а не Леви и не еврей, но детской своей душой понимал, что ничего у него не выйдет. Смеется и грубит он впустую, и ничего он не докажет; он сам, дед и мать – грубые, скотоподобные существа, и от стыда за поведение – свое и их – у него горели щеки, а победителем всякий раз выходил отец – отстраненный, молчаливый, презрительно раздувающий ноздри.
– Пусти, деда. Я устал. Не хочу больше, – капризничал Джулиус.
На душе у него было тяжело от стыда, в животе – от конфет. Его спускали на пол поиграть. Когда никто не смотрел, он подбирался к отцу, сидящему на лавке в углу, прижимался к его колену и ждал, что тот, как обычно, погладит его по голове. Обнимая отца за ногу, он глядел на него снизу вверх и терялся в странных глубинах темных глаз, уносясь в другой мир, куда путь Блансарам был заказан.
Временами такое настроение нападало на него без всякого повода, и тогда он сидел, упершись кулаком в подбородок и глядя куда-то перед собой.
– Чего замечтался, негодник? – сердилась мать.
– Иди сюда, поиграем, – звал дед.
Но они ничего не могли с ним поделать.
– Отстаньте, не хочу играть, – огрызался он, чувствуя свое превосходство, зная, что Блансары – обыкновенные люди, а он другой, выше их, он, как отец, смотрит на этот жалкий мир с презрением, он тот, у кого есть мечты, красота, волшебство, кто, очарованный тишиной, живет в заветном городе. Он – Леви, еврей.
После того как Джулиусу минуло четыре года, его представление о жизни стало с каждым днем усложняться. До сего времени она состояла из еды, питья, ругани, ласки, сна, но теперь ему открылся ее истинный смысл: каждый делает что-то, что можно купить и продать. Пять дней в неделю Блансары торговали на ярмарке[1]1
Знаменитая ярмарка в Нёйи. – Здесь и далее примеч. переводчика.
[Закрыть], и Джулиус усвоил, что благодаря этому у него есть одежда, еда и теплая постель. Теперь ярмарка занимала самое большое место в его мыслях, она была больше жалкой лачуги в Пюто; ярмарка означала саму жизнь, мир, «страну» за мостом. Пять раз в неделю Джулиус просыпался в полночь – отец натягивал брюки, а мать что-то говорила ему шепотом, заслоняя глаза Джулиуса от света свечи; потом на улице слышался цокот копыт, стук колес повозки по булыжной мостовой и тяжелая поступь деда. Тот ходил туда-сюда, чтобы согреться, свистом успокаивал лошадь, дышал на руки и покрикивал в закрытое окно:
– Ты идешь, Поль? Пес ленивый. Лежебока – оставь уже в покое жену.
Вскоре свечу задували, отец осторожно, чтобы не споткнуться, выходил из комнаты, через какое-то время повозка с грохотом катилась вниз по дороге, а дед щелкал кнутом, покрикивая на лошадь. Джулиус снова закрывал глаза и прижимался к матери, радуясь, что она осталась с ним. Он знал, что дед с отцом поехали в Ле-Аль[2]2
Старейший рынок Парижа, ведущий свою историю с начала XII века, красочно описанный в романе Эмиля Золя «Чрево Парижа».
[Закрыть] за товаром. Ле-Аль был загадочным местом, куда Джулиуса никогда не брали, и ночью он спросонья удивлялся отсутствию отца в постели и тишине в дедовой каморке.
– Где все, мама? – шептал он.
– В Ле-Аль уехали, малыш. Спи давай, – бормотала она сонно, прижимая его к себе.
Вставали до рассвета, когда небо было холодно-серым. Мать, не умывшись, торопливо одевалась, накручивала на палец светлые кудряшки, оправляла юбки и, накинув поверх шерстяного платья теплую шаль, засовывала ноги в войлочных тапочках в деревянные башмаки. Джулиусу на платьице надевали черное пальто, а сверху плотно обматывали шарфом до самого носа, чтобы в рот не попадал холодный воздух.
Остальной его наряд составляли черные башмаки и шерстяная шапочка, натянутая на уши. Если мать замечала на лице Джулиуса грязь, то оттирала ее наслюнявленным носовым платком. Одевшись, они выходили на улицу. Одной рукой Джулиус держался за руку матери, а в другой нес кусок хлеба, который ел на ходу. Голые ноги синели от холода, как и кончик носа, но под шарфом было тепло. Стуча деревянными башмаками по замерзшей грязи, мать и сын быстрым шагом спускались с холма и выходили к большаку; от дыхания в морозный воздух поднимался легкий пар. Они переходили мост над серой бездонной Сеной и, когда Джулиус уже еле переставлял ноги в больших тяжеленных башмаках, подходили к длинным торговым рядам на авеню Нёйи. Ряды ларьков тянулись вдоль тротуара, уходя в бесконечную даль. У края дороги стояли друг за дружкой подводы; лошади зарывались носами в мешки с сеном, торговцы снимали с повозок товары и, тяжело нагруженные, ковыляли к прилавкам.
Вскоре Джулиус с матерью подходили к ларьку Блансаров. Джулиус выпускал материнскую руку и бежал погладить ноги лошади, которая помахивала хвостом и мотала головой так, что звенели бубенцы на сбруе.
Потом из-за ларька выныривал дед – рот набит какой-то снедью, рукава блузы закатаны выше локтей.
– А, это ты, чертенок! – восклицал он и, подхватив внука на руки, поднимал его повыше, чтобы тот мог потрогать лошадиные уши.
Отец раскладывал товар – невзрачная фигура в белом переднике и черной шапочке, сидящей на самой макушке, двигалась вдоль прилавка. Мать почти сразу отталкивала его и принималась ловкими и умелыми движениями перекладывать все по-своему, одновременно браня мужа за неумелость:
– Да кто ж так еду продает? Болван какой, тварь жалкая. Всему-то тебя учить надо!
Она вопила, а отец уходил в другой конец прилавка, ничего не говоря, только ноздри его раздувались. Он брал возившегося под прилавком Джулиуса на руки, сажал его на высокую бочку и набрасывал ему на ноги пальто, потом, едва заметно улыбнувшись, проводил длинным худым пальцем по щеке сына.
Джулиус сидел выше всех, подобрав под себя ноги и похлопывая руками в варежках друг о друга, чтобы согреться. Скоро все товары разложат, и он будет голодными глазами разглядывать лежащие перед ним лакомства и вдыхать аппетитные ароматы, посылающие волну приятного предвкушения по всему телу. О, этот запах ярмарки! Все здесь было чудом, навсегда оставшимся в детской памяти. Вот гладкая горка сливочного масла, огромные ломти пахучего сыра грюйер с маленькими дырочками, покрытые красным воском головки голландского сыра, желтого на разрезе, сочный камамбер, мягкие сливочные сыры с выпячивающимися из тонкой обертки краями; корзина яиц – коричневых, белых, крапчатых. На соседнем прилавке красовались пучки ароматной зелени, кочаны цветной капусты, похожие на огромные цветы, плотные вилки́ белокочанной, брюссельская капуста, морковь, рыжая и шершавая, как руки деда; белые упругие стебли сельдерея, яркие и ароматные пучки лука-порея с зеленоватыми головками и мелкие бурые картофелины, пахнущие землей.
Напротив стоял ларек с уложенными плотно друг к другу колбасами: красно-коричневыми, серыми, черными; тонкими, закрученными в кольца колбасками, толстыми сардельками, рулетами толщиной с детскую руку и тонкими рулетиками – жирными, багровыми, сдобренными чесноком. Чуть поодаль на белом прилавке сверкала чешуей рыба со скользкими мокрыми плавниками и окровавленным ртом, пахнущая соленым морем. Еще дальше на железном крюке висела говяжья туша, источающая резкий запах сырого мяса, рядом лежали красно-бурая дряблая печень и бычья голова со странно раскрытым в мертвом оскале ртом. Откуда-то пахло шелками, шерстью, коврами, мехами. На фоне толпы ярким пятном выделялась маленькая девочка с букетиками мимозы и фиалок. Пыль мощеных улиц, бледное солнце, проглядывающее сквозь серые облака, холодный ветер, несмолкающий хор голосов – все это сливалось и смешивалось воедино, превращаясь в сумятицу звуков, запахов, красок. До восседающего на бочке Джулиуса долетали одновременно и запах сигаретного дыма, и аромат грюйерского сыра, и раскатистый смех деда, размахивающего руками, и пронзительный голос матери, заворачивающей фунт масла в белую бумагу.
Дед был прирожденным торговцем; он стоял у прилавка и вглядывался в лица обступивших его покупателей. Его голубые глаза при этом хитро поблескивали, губы растягивались в ухмылке, и вот уже какая-нибудь женщина оборачивалась и улыбалась ему в ответ. У него для каждого находилось словечко. Кому-то кивнет, с кем-то пошутит, кому-то что-то шепнет. Покупатели толпились у его прилавка, покупали то, что он советовал. Он мог в шутку потеребить край шали у старушки, а та кокетливо улыбалась ему беззубым ртом, или послать воздушный поцелуй темноглазой девушке, у которой из-под нижней юбки виднелись стройные лодыжки.
Мать тоже улыбалась покупателям. У нее были мелкие светлые кудряшки, крошечные серьги, ямочки на щеках, полная колыхающаяся грудь. Заметив, что какой-нибудь молодой человек в сдвинутом набок картузе ошивается рядом и не сводит с нее глаз, она с вызовом его спрашивала:
– Ну, берете что-нибудь?
День набирал силу, крики торговцев звучали все громче, людской гомон становился оглушительным, снедью пахло все сильнее. Народ теперь почти не приценивался, а покупал спешно и беспорядочно, одни покупатели вытесняли других – сумки распухали от свертков, руки рылись в кошельках в поисках монет. Джулиуса спустили с бочки, и теперь он играл под прилавком. Временами ему попадались обрезки сыра, и он тут же засовывал их себе в рот. Он, как собачонка, вынюхивал еду, шнырял глазами по сторонам, чутко прислушивался и подмечал, что время идет, цены снижаются, что дедов голос стал хриплым и натужным, а улыбки матери – натянутыми, что волосы ее растрепались, а когда она поднимает руки, чтобы поправить шпильки в волосах, то под мышками у нее темнеют мокрые пятна.
Мальчик замерз и устал, но едва ли страдал от голода, потому что нахватался обрезков и очистков. Теперь вся эта суета и шум безмерно его утомляли, утратившая новизну картинка больше не радовала, еда казалась неаппетитной и испорченной.
Дед с матерью – эти шумные крикливые Блансары – действовали ему на нервы. Он топал вглубь ларька, где отец пересчитывал деньги, и дергал его за штанину, просясь на руки. Тщательно завязав мешочек с монетами, отец относил Джулиуса в повозку, и тот засыпал на старом пальто, положив голову на ящик.
Просыпался он в полдень. В морозном воздухе странно и гулко раздавался звук церковного колокола, его звон подхватывали колокола в других церквях. Джулиус подползал к краю повозки и высовывался наружу.
От рынка через авеню тянулся ручеек последних покупателей – закутанные в шали, втянувшие головы в плечи, они казались черными жуками, разбегающимися по мощеной мостовой. Торговцы уносили остатки товара, разбирали прилавки, сворачивали навесы.
Куда-то, звонко щебеча, спешила стайка разрумянившихся мальчиков в пальто и картузах. Движение замыкал толстый угрюмый священник с выпирающим из-под рясы животом и шныряющими по сторонам маленькими глазками.
С неба падали мягкие белые снежинки. Они таяли на ладонях Джулиуса, а он подставлял им лицо, чтобы почувствовать на щеках мокрое и пушистое прикосновение. Небо полнилось снегом. Он падал из тяжелых облаков, похожий на клочки бумаги, в странной тишине покрывая улицу и неразобранные ларьки, заслоняя авеню, один конец которой вел к мосту, а другой – расширялся и уходил за холм к дальним воротам.
Джулиус смотрел, как падают снежинки, слушал мерный звон колокола; вереница мальчишек и священник окончательно исчезли на боковой улочке, лошадь нетерпеливо переминалась с ноги на ногу у края булыжной мостовой, мимо прогрохотала чья-то повозка. Джулиус все еще чувствовал запахи ярмарки, усталость прошла, но ей на смену пришел голод.
– Мама! – кричал Джулиус. – Мама, я домой хочу.
И вот – собрана последняя корзина, закрыт последний короб, все усаживаются в повозку, готовые к возвращению в Пюто. Джулиус восседает на ко́злах рядом с дедом, позабыв про голод, нетерпеливо стуча ногами по передку и выпрашивая кнут.
– Кнут, деда, кнут, деда! – кричит он.
Лошадь тяжело трогается с места, и повозка катится к мосту, туда, где сквозь падающий снег смутно виднеется лента Сены.
Когда Джулиус немного подрос, ему позволили торговать на рынке. Он был сметлив и умел убеждать покупателей.
Зорким взглядом он сразу же подмечал сомнение на лице проходящей мимо покупательницы и трогал ее за руку.
– Зачем идти дальше, мадам? У нас хороший товар – не прогадаете.
Женщина улыбалась, глядя на бойкого мальчугана.
– Слишком дорого. Мне такое масло не по карману, – качала она головой, плотнее запахиваясь в шаль.
Джулиус пожимал плечами и с презрением отворачивался.
– Все, что дешевле, – вообще не масло, а дрянь. Хотите отравиться – пожалуйста.
Женщина снова качала головой, с сожалением глядя на огромный кусок ярко-желтого масла.
– Даже нищий найдет двадцать сантимов детишкам на еду, – бормотал Джулиус, и женщина начинала выуживать из кошеля монеты.
– Ну ладно, ладно, давай фунт.
– Благодарю, мадам, благодарю.
Джулиус заворачивал масло, уже забыв о ней, и снова пытливо вглядывался в лица покупателей.
– Подходите, подходите! – кричал он. – Уснули все, что ли? Одного су жалко?
Стоявший за его спиной дед давился от смеха, а потом принимался ворчать:
– Теперь так и будет. Пожалей глотку, мой бедный мальчик. Никому с деньжатами расставаться неохота, все из-за этой войны чертовой.
– Но есть-то всем надо, война не война, а желудок еды требует, – нетерпеливо замечала мать.
Раскрасневшись, она стояла за прилавком, уперев руки в бока, – ее донимали жара, пыль и мухи.
Торговля шла плохо. Люди боялись тратить деньги, покупали по чуть-чуть и старались побольше сэкономить. И все из-за вшивых пруссаков. Никто не знал, когда кончится война и что вообще происходит. Во времена Республики[3]3
Речь идет о Франко-прусской войне (1870–1871), в ходе которой император Наполеон III попал в плен, в Париже произошел переворот и была провозглашена Третья республика.
[Закрыть] жилось чуть лучше, чем при императоре.
Продавцам на рынке хотелось только, чтобы цены стали прежними, качество и количество товаров были привычными, а самое главное – чтобы покупатель отбросил недоверие и увереннее раскрывал кошель.
– Да пусть все эти правительства к чертям катятся, – усмехался Жан Блансар. – Во всем они виноваты. Людям есть надо, чтобы жить, важнее этого нету ничего. Ну же, мадам и месье, подходите, кошельки опустошайте, брюхо набивайте. Грядут добрые времена. Ха! Смеетесь? Вот вы, прелестница в алой нижней юбке. Над чем смеетесь? Вам разве маслица не надобно хорошего, чтоб оставаться кругленькой да пухленькой? Надо? Так идите сюда, подешевле продам, больно уж улыбаетесь хорошо. Что? Не хотите? И сыра не надо? А чего вы хотите, душечка, цветочек мой? Ну, подите вон в овощной ряд, купите морковки. – Он стоял, скрестив руки на груди и гордо подняв голову, – вся его огромная фигура выражала уверенность и превосходство: у него и цены сходные, и товар – лучший на рынке. А те, кому что-то не нравится, пусть идут куда хотят и травят себя чем угодно. Все равно потом к нему вернутся. Вон как та крошка в красной юбке ему улыбается…
– Передумали, красавица? Сыр – это вам не морковка. Вот, берите полфунта. Чего вам еще показать? О, уж я-то знаю чего…
Девушка чуть ли не убегала, зардевшись, а он гоготал, подмигивая приятелю-мяснику из лавки напротив.
– Все они одинаковы, так ведь? Знаю я их. Эх, до чего торговля плоха нынче, что за жизнь пошла! Подходите, мадам и месье, подходите и поглядите. Ничего лучше не найдете. Что, рук у вас нет, что ли? Ртов нет?
Джулиус поглядел на деда и улыбнулся. Какой же он сильный и важный! Возвышается над всеми. Да все остальные продавцы на рынке в сравнении с ним жалкие карлики, а от него так и веет силой и здоровьем. Седые волосы, голубые глаза, румяное лицо… Не верится, что ему уже шестьдесят пять. Сидящий в углу ларька худой и поникший отец с ним уж точно не сравнится. Джулиус выпятил живот и скрестил руки на груди. Он же Блансар, ну и что, что ему всего десять лет.
– Подходите, подходите! За погляд денег не берут. А вы, месье, чего голодными глазами на корзину с яйцами смотрите? Вас что, паралич разбил, что вы даже руку в карман сунуть не можете? Яйца только что из-под кур, пятнадцать су десяток… Да, мадемуазель, это самое лучшее масло во всем Париже. Зачем мне вас грабить и обманывать? Попробуйте, мадемуазель, это масло сбито специально для молодых девушек, таких как вы, – свежее, вкусное… Нет, я не нахальный и не маленький – я хорошо в товарах разбираюсь… Возьмете фунт? Благодарю, мадемуазель. – Джулиус вскидывал подбородок, как дед, и подмигивал сыну мясника.
Ему нравилось, что вокруг смеются, хлопают его по плечу и говорят, что он тот еще плутишка.
«Я – Блансар. Я – Блансар».
Ему нравились и запахи ярмарки, и вид прилавков, и знакомые крики. Вот сыр, лук, морковь, колбасы, печень, мясистые перезрелые сливы; платок синего шелка, пестрый ковер, звякающая нить зеленого стекляруса, белая пыль булыжной мостовой, грохочущая мимо повозка. Ветер гонит по улице клок соломы вперемешку с обрывками бумаги, слышен чей-то смех, мимо проходит, покачивая бедрами, полногрудая женщина, рабочие в синих комбинезонах и клацающих сабо улыбаются темнокожей девушке с золотыми сережками. Голубое небо, белые облака…
«Я счастлив. Счастлив!» – думал Джулиус, накрывая ладонями горстку монеток, таких круглых, маленьких и звонких – его собственных.
«Всегда ли будет так? Будет ли в жизни что-то другое? Состарюсь ли я когда-нибудь?»
Он закрывал глаза – так полнее дышалось, лучше чувствовались запахи и твердые края монеток.
«Что приятнее на ощупь? – думал он. – Твердые звонкие монеты или теплая шерстка моей кошки? Кто нравится мне больше всех? Чего я хочу больше всего на свете? Зачем я вообще родился?»
В его фантазии грубо вторгался дедов голос:
– Чего замечтался, лодырь этакий? Кто не работает, тот не ест. А тот, кто не ест, не вырастет большим и сильным. Ты же хочешь стать настоящим мужчиной?
Джулиус вновь вставал за прилавок, высматривал, взвешивал, заворачивал…
Так прошло много дней, похожих друг на друга, а потом наступило утро, которое, впервые в жизни Джулиуса, началось по-другому. В семь утра дед с отцом вернулись домой, а не поехали сразу на ярмарку. На узкой улочке раздался стук копыт, к дому подкатила порожняя повозка. Уже одевшаяся мать бросила застегивать крючок на нижней юбке и высунулась в окно. Джулиус встал рядом с ней.
– Что такое? – изумилась мать. – Вы почему здесь… – Она осеклась, потому что Поль Леви безучастно пожал плечами, а Жан Блансар, раскрыв рот, по-детски удивленно смотрел на нее большими голубыми глазами.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?