282 000 книг, 71 000 авторов


Электронная библиотека » Дафна Дюморье » » онлайн чтение - страница 2


  • Текст добавлен: 13 июня 2019, 14:40


Текущая страница: 2 (всего у книги 18 страниц) [доступный отрывок для чтения: 5 страниц]

Шрифт:
- 100% +

– Нас не пустили, – развел он руками. – Кругом солдаты, одни солдаты. В Ле-Але охрана, никого внутрь не пускают – солдаты со штыками стоят. В Нёйи, Курбевуа и Булони[4]4
  Предместья Парижа.


[Закрыть]
 – да во всех деревнях – все от пруссаков бегут, дома побросали. Солдаты ничего не говорят. Знаем только, что заставы под охраной, а скоро все ворота в Париже закроют. Никого не впустят и не выпустят. Кругом солдаты, повсюду. Никто не знает, что творится и чем все закончится. – Он разразился проклятиями в адрес правительства, солдат и жителей Парижа в целом. – Что ж они нас в покое никак не оставят?! – вопрошал он. – На что мы им сдались? Нам-то какое дело до этих чертовых войн? Как жить-то теперь? Что же будет с нами? С Джулиусом что будет?

Мать все так же стояла у окна, нахмуренная, озадаченная. Она смотрела то на мужа, то на отца, нервно сплетая и расплетая пальцы.

– Не понимаю, – сказала она. – Зачем суетиться и бежать куда-то? Мне пекарша вчера сказала, что пруссаков прогонят. Не понимаю.

Отец слез с повозки и, не обращая внимания на многословную ругань старика, подошел к окну и положил руку на плечо матери.

– Не бойся, – сказал он. – Не будем бояться, что толку. Жена пекаря солгала. Париж со всех сторон закрывают – пруссаки идут на Версаль.

Он говорил спокойно, с расстановкой, не повышая голоса, но Джулиусу было ясно: эти слова он не забудет никогда, они останутся с ним навеки, застынут в его сознании огромными ледяными буквами. «Пруссаки идут на Версаль». И даже когда голос отца затих и они с матерью просто стояли и растерянно смотрели друг на друга, Джулиусу казалось, что он видит, как, растянувшись длинной шеренгой, к Пюто подходят враги в остроконечных шлемах и серых мундирах; звуки тяжелых шагов впечатываются в камни мостовой, сталь штыков сверкает на солнце. А народ уже собирался кучками на перекрестках и крылечках домов, люди бегали туда-сюда, зовя друг друга, в воздухе звенел детский плач.

Где-то далеко слева, за фортом Мон-Валерьен[5]5
  Форт Мон-Валерьен, построенный в середине XIX века во времена правления короля Луи-Филиппа, служил одним из главных звеньев в укреплении Парижа.


[Закрыть]
, за Медонским лесом, идет враг, гулкой поступью сотрясая землю; откуда-то из-за холмов доносится приглушенный грохот канонады, похожий на раскаты грома в летний день. Вскоре начнется осада Парижа.

С каждым днем деревни пустели, люди целыми семьями уезжали в Париж. По мосту тянулась нескончаемая вереница повозок, не смолкал грохот колес по булыжной мостовой.

– Вчера пекарь отправил жену и сыновей в Бельвиль[6]6
  Квартал на востоке французской столицы.


[Закрыть]
к своей кузине, – сказала мать. – Говорит, в предместьях оставаться опасно.

– Сегодня угольщик заколотил свой дом, – добавил отец. – Нашел кого-то, кто приютит его семью в Отёй[7]7
  Деревня, вошедшая в состав Парижа в 1860 году.


[Закрыть]
. За крепостными стенами спокойнее будет.

– Прачка из дома на углу завтра уезжает, – сообщил Джулиус. – Сын ее сказал утром. К родне на Монмартр едут. А собаку тут оставят с голоду подыхать. Кто ее кормить будет? Можно я, дедушка?

В это мгновение душу каждого терзали одни и те же вопросы: «А как же мы? Когда нам ехать? И куда?»

Жан Блансар смотрел, как односельчане толпой спускаются к Сене, идут по мосту, неся на плечах узлы со скарбом, ведя за руку детей.

– Бегите, бегите, болваны трусливые! – кричал он. – Прячьтесь в своем Париже. Я родился в Пюто, и отец мой родился в Пюто, и всем вшивым пруссакам, вместе взятым, не прогнать меня из родного дома.

И так он долго стоял и смотрел им вслед: руки скрещены на груди, картуз сдвинут на затылок, во рту сигарета.

Неожиданно из форта Мон-Валерьен раздавался пушечный залп, точно где-то рокотал гром. Дед вынимал сигарету изо рта и ухмылялся, тыча пальцем в сторону холмов.

– Слышишь? – спрашивал он. – Там, в крепости, им покажут. Уж они этих варваров прогонят, к дьяволу. Мы им покажем, да? Пусть приходят хоть все сразу, пруссаки вонючие.

Вот уж нет, никто не заставит его уехать. Он останется в Пюто, пока земля под ногами не начнет взрываться. Его слепое упрямство передалось дочери. Она не станет бросать свой дом и нажитое добро, она из Блансаров, она не боится!

– У меня есть ружье, – говорил дед. – Дядьки моего, что при Аустерлице сражался. За ружье возьмусь, если пруссаки сюда заявятся. Мой дом они не получат, ни кирпичика, ни камешка им от него не достанется.

Джулиус помогал деду чистить ружье, натирал ствол промасленной ветошью, а сам думал: «А вдруг пруссаки наши деньги заберут? Надо бы в мешки спрятать да закопать».

Ежедневные поездки в Ле-Аль и ярмарка в Нёйи остались в прошлом. Блансары жили тем, что продавали овощи с огорода немногим оставшимся жителям Пюто и окрестных деревень. Был только октябрь, а еды уже не хватало; пренебрегая опасностью наткнуться на прусских солдат, Жан Блансар каждое утро колесил на повозке по деревням и торговался с крестьянами, живущими в хибарках на жалких клочках земли, за переросшие кочаны капусты, семенной картофель, палых лошадей или старых овец.

Джулиус ставил силки на птиц, удил рыбу.

Все шло к тому, что скоро придется искать мясо не на продажу, а чтобы прокормиться самим.

В любой день пруссакам могло взбрести в голову начать штурм Парижа, и тогда по пути на мост Нёйи они маршем пройдут через Пюто, сжигая и круша все на своем пути.

– Нас тоже убьют? – спрашивал Джулиус. – Хоть мы и не солдаты и воевать не можем?

Ему не отвечали. Никто не знал ни как долго можно оставаться в Пюто, ни что принесет вечер.

В один из дней Джулиус с дедом ехали в повозке по большаку. Оставив позади Пюто и Курбевуа, они направились в лежащий за холмом Нантер. Колеса то и дело проваливались в ухабы, повсюду были лужи и грязь; в бледном небе светило размытое солнце, в лужах отражался кусочек небесной сини и лохматое облако.

– Но-о! Но-о! Красавица моя! – покрикивал дед, щелкая кнутом; лошадь прядала ушами и принюхивалась.

Стояла студеная осенняя пора. Джулиус дышал на руки, чтобы согреться.

– В Нантере мяса добудем, – сказал дед. – Там у одного парочка крепких мулов была. Мяса много получится, в крепости за них хорошую цену дадут.

– А может, он не захочет их резать, – возразил Джулиус. – Кто станет убивать животных, которые служили ему верой и правдой?

– Время сантиментов прошло, мой мальчик, – сказал дед. – Как только деньги увидит, так сразу всю живность свою порешит. Я лучше его торгуюсь. Он крестьянин, не знает ничего. А я мясо втрое дороже продам.

Повозка катилась по лужам, разбрызгивая грязь. Солнце проглянуло сквозь серые тучи и осветило седую дедову голову. Он улыбнулся, щелкнул кнутом и запел, раскачиваясь из стороны в сторону:

 
Bismarck, si tu continues,
De tous tes Prussiens il n’est restera quère;
Bismarck, si tu continues,
De tous tes Prussiens il n’est restera plus[8]8
  Бисмарк, ну-ка поспешай, / И солдат ты растеряй; / Бисмарк, ну-ка поспешай, / Всех солдат ты растеряй.


[Закрыть]
.
 

Дед упивался солнцем, утренней свежестью и морозным воздухом.

– Вот закончится война, уж мы развлечемся, да, Джулиус? Скоро вырастешь, в долю тебя возьму на рынке. Станешь большим и сильным, настоящим Блансаром. А я уж стариком буду, но все равно много чему тебя научу. Вот уж повеселимся, да? Всех обдурим.

– Да, дорогой дедушка.

– Ты уж меня не забывай, когда я немощным стану. Будешь ведь мне рассказывать, что тебя злит, что радует, и когда захочется бежать и кричать, и с девушками когда гулять начнешь?

– Да.

– Хорошее утречко сегодня, Джулиус. Солнце и морозец. Дыши полной грудью, мальчик мой. Отец вот твой странный тип. Сидит со своими мыслями да музыкой, ему наплевать на все это. А ты научись жизнь всем телом чувствовать, малыш: и смеяться, и петь, и сытно есть, и брать все, что пожелаешь. Да не раздумывай лишку.

– Я не знаю, чего хочу, дедушка.

– Да пока-то не знаешь, откуда тебе знать, малец ты еще. Подрастешь, вот уж тогда!.. Знаешь, чего скажу? Жизнь – это большая игра. Никому не давай себя обдурить. Всегда выходи победителем, всегда!

– Выгода задаром, выгода задаром, – пропел Джулиус.

– Ладно, ладно, смейся над стариком, птенец несмышленый. В один прекрасный день глянешь на небо, расправив плечи, надуешь кого-нибудь на сотню су, деньги в карман – а сам к какой-нибудь красотке. Такова жизнь, Джулиус… И скажешь себе: «Дед Блансар знал меня, он бы понял».

– Правда, что ли, я так сделаю? – рассмеялся мальчик.

Дед снова щелкнул кнутом и, вскинув голову, запел:

 
С’est là qu’est l’plan de Trochu,
Plan, plan, plan, plan, plan,
Mon Dieu! Quel beau plan!
C’est là qu’est l’plan de Trochu:
Grâce a lui rien n’est perdu![9]9
  Популярная в то время в Париже сатирическая песенка, сочиненная журналистами газеты «Le Grelot»: «Так вот каков он, план Трошю, / План, план, план, план, план, / Ну до чего же он хорош! / Так вот каков он, план Трошю: / С ним ни за что не пропадешь!» План генерала Трошю, который в то время возглавлял правительство Франции, состоял не в чем ином, как в капитуляции Парижа и Франции; народ прозвал кабинет министров во главе с Трошю «правительством национальной измены».


[Закрыть]

 

– Сможешь ли ты в шестьдесят пять лет сказать, как и Жан Блансар, что хорошо пожил? Где ты окажешься, сынок, с твоими черными глазками и еврейским личиком? Чего достигнешь?

– Дай кнут. Я тоже хочу щелкнуть.

Джулиус дернул поводья, лошадь затрусила вверх по склону, а дед откинулся на спинку козел, сложив руки на груди и покуривая трубку.

Они уже спустились с холма и свернули налево к Нантеру, но тут далеко впереди показалось облачко белой пыли, взбитой множеством копыт или ног. Одна повозка так бы не напылила. А еще слышался далекий гул голосов – навстречу им двигалась масса странных чужих людей. Лицо деда побагровело, глаза сузились, он тихонько выругался.

– Что это там? – спросил Джулиус, но тут же все понял и, не дожидаясь ответа, вернул поводья деду.

Дед развернул повозку в сторону Пюто.

– Если нас заметили…

Не договорив, он стеганул кнутом, на этот раз не по воздуху, а по крупу лошади.

Повозка понеслась по ухабам, седоков швыряло из стороны в сторону. Старая лошадь мчалась галопом, прижав уши. Джулиус непрестанно оглядывался.

– Они нас догоняют, дедушка!

Облако пыли приближалось, уже стало видно конных солдат во главе с командиром, который отдавал какие-то приказы и махал рукой.

Жан Блансар усмехнулся.

– Ну же, давай, красавица! – крикнул он лошади и всучил поводья Джулиусу. – Держись середины дороги и не оглядывайся.

Мальчик повиновался.

– А ты что будешь делать?

– Пальну по ним.

Дед достал из повозки старое ружье.

Грохот копыт приближался, слышались громкие возгласы, топот множества ног, кто-то прокричал: «Halte, halte!»[10]10
  «Стой, стой!» (нем.)


[Закрыть]

– Гони, дружок, гони шибче дьявола! – рассмеялся дед.

Потом вскинул старый мушкет на плечо и выстрелил.

Звук выстрела напугал лошадь. Не чувствуя слабых детских рук на поводьях, она закусила удила и рванулась вперед.

Повозка тяжело дрогнула и накренилась в одну сторону, потом в другую, увлекаемая вперед обезумевшим от страха животным.

– Не смотри на меня, дурачок, правь посередине! – Дед снова вскинул ружье и выстрелил. – Ага, подстрелил гада вонючего, подстрелил! – вскричал он.

И тут вдруг откуда-то сзади раздался еще выстрел. Грохот копыт приближался. Джулиус обернулся на деда – у того текла кровь из глаза.

Мороз пробежал по спине Джулиуса.

– Тебя ранили, – прошептал он и зарыдал.

– Домой гони, дуралей, в Пюто, – произнес дед.

Раздался новый выстрел, и кровь залила ему все лицо, пачкая блузу. Это был уже не дед, а кто-то совсем не похожий на человека, весь из разорванной плоти и струящейся крови. Он выпрямился в повозке во весь рост и потряс кулаком в воздухе. Потом поднял старое ружье, снова выстрелил и, откинув голову, закричал громовым голосом:

– Ну же, давайте, попробуйте мне кишки выпустить, пруссаки вшивые!

Ружье выпало у деда из рук, он упал ничком в придорожную канаву и умер.

А маленький еврейский мальчик, побелев от ужаса, припал к поводьям, пытаясь сладить с обезумевшей лошадью. Его швыряло из стороны в сторону в вихляющейся повозке, и он не видел ничего, кроме пыли и летящих из-под копыт камней. Косые струи неожиданно начавшегося дождя хлестали его по щекам, по глазам, смывая кровь с рукава. Он не слышал ничего, кроме собственного голоса, отчаянно звенящего в морозном воздухе:

– Пруссаки идут… пруссаки… пруссаки!

И вдруг – отец смотрит ему в глаза и что-то ласково шепчет; мать, с падающими на лоб волосами, трясет его за плечо и повторяет:

– Где дед? Скажи, где дед?

А он, перепуганный, непонимающий, отталкивает их от себя, тычет пальцем в сторону холма, бормоча что-то нечленораздельное. Потом бежит в угол, хватает свою кошку, гладит ее, зарывается лицом в ее шерстку.

Зачем они его все время спрашивают? Почему не оставят в покое? Он устал, устал, устал… Мать дает ему корочку хлеба, и он жадно впивается в нее зубами, тихо плача. Разве они не понимают, что дедушка умер и пруссаки идут? Что еще он может сказать?

Мать закатывала вещи в одеяло, диким взглядом озирая комнату. Непривычно растерянная, она хваталась то за одну, то за другую бесполезную вещь: дедовы домашние туфли, сковородку, коврик с пола, подушку с кровати.

«Пруссаки идут… Пруссаки идут…»

Отец связал одежду в узел, нашел спички и маленький мешок картошки. Все это он погрузил на повозку, уже так забитую вещами, что осталось совсем немного места для них самих. Джулиус смотрел на все это из угла. Он знал, что они уезжают из-за пруссаков, а если бы уехали раньше, дед бы не умер.

– Куда мы, папа?

– По мосту в Париж.

– Но все ворота закрыты.

– Нас пустят.

– Где же мы будем жить?

– Найдем.

Джулиус огляделся. Больше он не увидит эту комнату: пол, покрытый слоем грязи, стол в пятнах вина, пролитого дедом, старые сабо, скупо тлеющий в очаге огонь.

– Когда мы вернемся?

Ему никто не ответил. Родители вышли на улицу, где другие люди тоже тащили узлы с вещами и грузили их в повозки.

«Пруссаки идут… пруссаки идут…»

Пол в спальне остался невыметенным, матрас сбился набок. Отец вынес его и уложил на повозку. В тазу под умывальником осталась грязная вода. Теперь ее никто никогда не выльет, и она так и простоит до конца войны? В камине серая зола, на столе миска застывшей похлебки.

– Ты чего все оглядываешься, Джулиус? Что ты там увидел? Некогда…

Он не хотел уезжать из Пюто. Это его дом, его комната. Закоптелые стены, грязный пол, скрипучая кровать со смятыми простынями, тикающие часы, резкий и такой знакомый запах прокисшей похлебки. Ничего другого Джулиус в жизни не знал.

– Кошку с собой нельзя, оставь ее, найдет чем прокормиться. – Над ним склонилось мамино испуганное лицо; она тянула его за руку.

– Нет, нет, моя маленькая Мимитта, миленькая моя. Не оставлю ее пруссакам, они ее обижать станут. – Джулиус прижал кошку к груди и оттолкнул мать.

– Да не тронут они ее, глупыш, зачем им животное? Кто-нибудь возьмет ее к себе, молока даст. – Мамин голос стал сердитым и нетерпеливым.

В голове у всех было только одно – поскорее уехать, бежать.

«Пруссаки идут… пруссаки идут».

Какая-то старушка погладила кошку по голове, склонилась к Джулиусу:

– Я остаюсь, малыш. Дай мне кошку, я за ней присмотрю, ей хорошо со мной будет. Не плачь, бедняжечка.

Но Джулиус покачал головой и вытер глаза рукавом пальто.

– Нет. Это моя кошка. Только моя и ничьей не будет.

Они уже садились в повозку; снизу на них глазели люди, лица их расплывались, кривились, казались белыми масками: девочка в косынке, старик с длинной бородой…

Джулиус с родителями покидали Пюто по грязной кривой улочке, ведущей к мосту; какой-то человек с узлом на плече брел за повозкой, кто-то бежал впереди, палкой погоняя тяжело груженного мешками и подушками осла.

Из форта Мон-Валерьен раздались пушечные выстрелы, похожие на глухой раскат грома.

«Пруссаки идут – пруссаки идут…»

Где-то в канаве по дороге в Нантер лежал мертвый дед.

У моста Нёйи они оглянулись на дорогу, уходящую на вершину холма. Некогда, некогда. Вперед, вперед, к пустынной авеню Нёйи под грохот колес, топот ног.

Когда съезжали с моста, Джулиус тронул отца за руку.

– Моя кошка умрет от голода в Париже? – спросил он.

– Не знаю, – ответил отец. – Не знаю ни кто нас приютит, ни куда мы пойдем. Кошки не любят новые места. Надо было оставить ее. Она бы прокормилась. Кто-нибудь позаботился бы о ней.

– Нет, – прошептал Джулиус. – Нет, никогда, только я ее хозяин. Свое я никому не отдам. Папа, ты же понимаешь? Скажи, что да. – Он посмотрел на отца, на его худое бледное лицо, острый нос, дрожащие от холода и дождя плечи.

– Да, – сказал Поль Леви. – Понимаю.

Он остановил повозку, и Джулиус слез на землю.

Мимо, склонившись под тяжестью тюков, прошли люди, прогрохотала по камням повозка, потом еще одна…

– Чего ждете? Пруссаки идут – пруссаки идут…

Джулиус нашел в канаве камень, завернул его в платок и привязал к кошкиной шее. Зверек замурлыкал, выгнув спину, и тронул лицо мальчика лапой. Джулиус зарылся лицом в кошкину шерстку, закрыл глаза. Потом подбежал к ограде, размахнулся и бросил кошку в реку.

– Бедная маленькая Мимитта, несчастное животное! – в ужасе закричала мать, вцепившись в край повозки. – Да как ты мог? Бессердечный ребенок! Кто-нибудь бы ее накормил и приютил.

Джулиус ничего не ответил. Молча влез в повозку, сел рядом с отцом и ни разу не оглянулся. Капли дождя вперемешку со слезами текли на рукав, размывая пятно от дедовой крови. Джулиусом овладело полное безразличие. Он не обращал внимания ни на бредущих по авеню людей, ни на гул голосов, казавшийся отзвуком крика «Пруссаки идут… пруссаки идут!».

Черные глаза горели на его бледном лице, он сидел молча, гордо выпрямившись, скрестив руки на груди – он Леви, еврей.

Впереди показались ворота Майо[11]11
  Ворота Майо, наряду с еще десятью воротами, располагались в крепостной стене, которой был окружен Булонский лес.


[Закрыть]
и заставы Парижа.


Поль Леви из Пюто, его жена и сын стали беженцами. Они поселились в комнатушке на седьмом этаже старого дома на рю де Пти-Шанс. Ведомый каким-то внутренним чувством, Поль Леви привез семью в квартал рядом с Ле-Алем. Деревенский житель, бедный торговец на рынке, он не знал других мест в Париже. Убогий чердак пришлось делить с мадам Трипé – беззубой, выжившей из ума старухой, бормочущей что-то в углу, и ее сыном Жаком – двадцатидвухлетним детиной, подмастерьем в мясной лавке. Он был красив грубой, дерзкой красотой; его рыжая шевелюра всегда стояла торчком.

Мать и Жак Трипе сразу же повздорили. Она вопила, что в комнате слишком мало места, а он склабился, осыпая ее малопонятными ругательствами и посылая к дьяволу.

Отец ничего не говорил, просто лежал на привезенном из Пюто матрасе. Он постелил его в углу, положил сверху подушку с одеялами, а еще одно одеяло прикрепил к стенам, отгородив получившуюся постель.

Очаг мать делила с полоумной мадам Трипе. Есть приходилось всем вместе, хорошо еще, что ширма из одеяла давала хоть какое-то уединение.

Дров не хватало, топить приходилось по чуть-чуть. Мать истерично вопила, едва не бросаясь на мужа с кулаками:

– Руки и ноги окоченели уже и у меня, и у ребенка! Хочешь, чтоб мы в ледышки превратились?

Она дрожала, поглядывая на трещину в окне.

Кто-то заткнул окно ветошью, но ветер все равно задувал в комнату, а во время дождя вода текла по стене и собиралась в лужицу на полу.

Джулиус дышал на пальцы и хлопал себя по бокам. Черт, как же холодно на этих кривых парижских улочках, гораздо холоднее, чем в Пюто. А еще голодно. Джулиус теперь все время хотел есть. Он тосковал по аппетитным запахам ярмарки, вспоминал, как дед с улыбкой отламывал ему кусок сыра. В комнатушке на рю де Пти-Шанс воняло постелью мадам Трипе, рыжей шевелюрой Жака, его пропахшими пóтом ботинками, которые он никогда не снимал. Воздух был спертым, затхлым, а еще стылым из-за трещины в окне.

– Мы тут надолго, папа? Когда можно будет домой?

– Не могу ничего обещать, Джулиус. Когда осада закончится, и война тоже. Никто не знает.

Как почти все мужчины в Париже, Поль Леви записался в Национальную гвардию. Он носил форму, ходил на строевые учения, маршировал; его посылали на укрепления в любое время дня и ночи и платили полтора франка в день за службу. Он почти не бывал на рю де Пти-Шанс, возвращался поздно ночью, продрогший, усталый, и ложился на матрас прямо в форме, забрызганной грязью.

Утром мать закутывалась в шаль, для тепла набивала башмаки бумагой и занимала очередь в мясную лавку. В очереди приходилось стоять по два-три часа. Дверь охраняли солдаты. Со свинцово-серого неба падал снег, покрывая мощеные улицы. Рядом с очередью сидела на корточках худая – кожа да кости – маленькая девочка, похныкивая от холода. Простояв три часа в очереди, окончательно закоченев и едва не теряя сознание, мать получала мясной паек – тридцать граммов конины на душу – и под снегом брела домой по лабиринту улочек. Ей вслед свистели пьяные гвардейцы. Они стояли у стены, позевывая от скуки. Гвардейцы все время были пьяные. На что еще потратить полтора франка, как не на выпивку? Да и других занятий в осажденном городе не было.

Пруссаки не начинали штурм – засели в ожидании на холмах.

– Мама, я есть хочу, дай еще кусочек, ну хоть маленький.

– Нет, дорогой мой, на вечер ничего не останется, снова ведь проголодаешься.

В комнату, пошатываясь и дыша перегаром, ввалился Жак Трипе.

– Послушайте, мадам Леви, за что вы меня так невзлюбили? Я ж вам ничего плохого не делаю, а?

– Да ну вас! Некогда глупости выслушивать.

– Готов поспорить, вы горячая штучка, когда не сердитесь, а? Какие глаза, какая стать!

– Может, отстанете? Нечего на меня перегаром дышать и руки свои тянуть, молодой человек. Когда женщине холодно и голодно, ей не до мужчин.

– Да вы дьяволица настоящая, играете со мной, дразните. Вон, сами-то улыбаетесь. Послушайте, я хороший способ знаю согреться – хотите, покажу?

– Нет, болван, щенок. Оставь меня в покое.

Джулиус грыз ногти. В животе у него было пусто.

– Мама, дай мне су, я хлеба куплю.

– У меня нет денег, отца жди.

– На, молодой человек, на тебе су. Беги-ка на улицу, может, и найдешь чего. Иди, а мы с мамой твоей потолкуем.

И Джулиус выходил из дома. Теперь он большую часть времени проводил на улице, подальше от этой унылой комнаты, старухиных стонов, от Жака Трипе, докучающего матери. Потихоньку Джулиус осваивал квартал. По узким улочкам Ле-Аля он переходил на все более широкие и добирался до площади Шатле, а оттуда – к мосту на остров Сите́. Там он бродил по набережным, вглядываясь во все отверстия и щели, ощупывая сточные трубы; его мозг напряженно трудился. Как-то раз в мусорной куче ему попалась засохшая корка хлеба. Он запихал ее в трубу, а сам спрятался рядом с булыжником в руке. Минут через двадцать в трубе блеснули две точки глаз. Какое-то время крыса принюхивалась, потом высунулась и принялась за корку. Джулиус медленно занес над ней камень и резким ударом размозжил ей голову. При виде мертвого зверька его худенькое заострившееся лицо озарила странная улыбка, он торжествующе потер руки. Если бы дед не гнил сейчас в канаве, а был бы тут с ним, вот бы он посмеялся.

– Выгода задаром, – произнес Джулиус. – Выгода задаром.

К вечеру он тем же способом убил шесть крыс. Уже темнело, над Сеной поднимался туман. Дома казались унылыми серыми громадами, на улицах почти не было света. Люди, опустив головы, торопились в свои холодные жилища. Все магазины и даже церкви стояли закрытые. По улицам не ездили ни экипажи, ни повозки – всех лошадей пустили на мясо. Только один-два полупустых омнибуса уныло тащились по тихим, темным улицам, выполняя свой обычный маршрут.

Джулиус размахивал связкой крыс и напевал песенку. Топая посильнее, чтобы согреться, он прошагал всю улицу Сент-Антуан до площади Бастилии. Он знал, что бедный рабочий люд из его квартала сейчас стоит в очереди за тридцатью граммами конины. Люди устали, замерзли, животы у всех подвело от голода. Джулиус пробрался сквозь толпу и поднял крыс повыше.

– Сорок су за крысу, месье, мадам, сорок су за крысу!


В Рождество старуха Трипе преставилась. Больше двух недель она угасала от дизентерии, вызванной голодом и холодом. Никто не сожалел о ее смерти. Ее стоны раздражали, а грязь и вонь в комнате стали невыносимыми. Жак Трипе купил для матери деревянный гроб, однако желание обогреться пересилило, и старуху похоронили в общей могиле.

Наконец-то в комнате стало тепло. Семейство Леви и Жак тянули руки к яркому огню и охали от удовольствия, упиваясь непривычной роскошью. Даже отец выпил вина, которого всем налил скорбящий сын. Джулиус удивился, увидев порозовевшие щеки у всегда такого бледного отца, который и сам был похож на скелет в гвардейской форме. Отец играл на флейте, закрыв глаза; прядь черных волос падала ему на лицо. Мелодия таяла в воздухе, а он чему-то улыбался.

Разморенная вином мать тоже закрыла глаза. Она тяжело дышала, приоткрыв чувственные губы и прислонившись к плечу Жака Трипе. Теперь они были друзьями. Живя в одной комнате, долго не повраждуешь. С жаром таращась на нее глупыми зелеными глазами, Жак Трипе слушал ее дыхание и водил рукой по ноге под юбками. «Болван рыжий», – подумал Джулиус.

Он зевнул, потянулся и, придвинувшись поближе к матери, от которой шло такое приятное тепло, положил голову ей на колени. Она улыбнулась во сне и вздохнула. Жак Трипе продолжал ее поглаживать, краем глаза наблюдая за неподвижно лежащим Полем Леви. Тот спал, спрятав лицо в ладонях, едва заметно дыша, блуждая в своем заветном городе.

Дни тянулись бесконечной, унылой чередой. По утрам в январе было так холодно, что стоять в очереди стало пыткой.

По-прежнему грохотали пушки, на беззащитных горожан сыпались снаряды; попытки гарнизона прорвать осаду продолжались, но ни к чему не приводили – солдаты возвращались израненные, окровавленные, утратившие веру и отвагу. Строго отмеряемые пайки были почти несъедобны, как и жесткая конина и черный хлеб; вскоре в городе не осталось даже крыс.

Это было начало конца. В умах поселилась мысль о неизбежной и полной капитуляции. Поль Леви стоял на часах на улице Отёй, сжав штык и низко опустив голову. Он не спал уже сутки, и единственной его мыслью, единственным желанием было лечь куда угодно, хоть в канаву, и уснуть. Ноги его в промокших ботинках заледенели так, что он их не чувствовал, пальцы на руках казались чужими – просто кости, покрытые посиневшей кожей. Поль Леви больше не был чародеем, что вызывал к жизни музыку и предавался мечтам, у него не осталось ни чувств, ни воли, не было даже сил поднять голову, хотя над ним то и дело со свистом пролетали прусские снаряды. Ему хотелось спать и отогреться рядом с женой, чтобы она обняла его, а он бы склонил голову ей на грудь. Он хотел уснуть и забыться.

В комнатушке на рю де Пти-Шанс Луиза Блансар готовила ужин. Она четыре часа простояла у мясной лавки, а когда подошла ее очередь, дверь захлопнулись у нее перед носом, и часовой с лицом, похожим на застывшую маску, сказал, что пайки закончились.

– Но у нас дома нет ничего съестного, – молила она, хватая его за руку. – Что мы будем есть? У меня ребенок голодный.

– Сожалею, – ответил солдат, отталкивая ее. – Я тут не виноват.

Накинув на голову шаль, она поднялась в холодную комнату на седьмом этаже. Огонь в камине не горел; по стене у окна стекали капли воды. В старой бутылке одиноко тлел огарок.

Жак Трипе сидел на коленях возле камина, пытаясь разжечь огонь из трех веток.

– У крестьянина взял, который за воротами промышляет, – пояснил он. – Сырые, тепла особо не будет. Еда есть?

– Лавку закрыли, – ответила мать. – Винный суп придется варить, надо же чем-то желудок наполнить.

Исхудавший Джулиус зыркнул на нее из угла.

– Не люблю винный суп, – сердито выпалил он. – У меня от него живот болит. Он теперь все время болит.

– Больше нет ничего, – ответила мать. – Придется есть суп. Он же вкусный и согревает.

Мальчик заплакал, украдкой смахивая катившиеся по щекам слезы. Плакать было стыдно. Он не знал, что это были слезы изнеможения. Джулиус сунул пальцы в рот. Вот ногти – те вкусные.

– Супа поешь, лучше станет, – пообещала мать.

Жаку наконец удалось разжечь огонь. Мать поставила на ветки кастрюлю и принялась медленно помешивать водянистую массу.

Джулиус осилил только полмиски. У него закружилась голова и заболел живот.

– От дедушкиного вина было хорошо, – заныл он. – Почему от этого так плохо?

– Потому что в животе пусто, – рассмеялся Жак Трипе. – Вино в голову ударяет. Но это и хорошо, так голода не помнишь.

Он и мать съели по две миски и не отказались бы от добавки. Они улыбались друг другу. Жак Трипе все время смеялся. Он тяжело дышал, будто ему жарко, и даже расстегнул блузу.

– Ты ж знаешь, чего я хочу, – сказал он матери. – И ты тоже хочешь. Уж я вижу, не отвергай меня.

Мать скорчила ему гримасу:

– А что, если отвергну? Ты всего лишь большой приставучий мальчишка.

Он погрозил ей пальцем, глупо улыбаясь.

– А в прошлый раз ты так не считала, – заметил он. – И меня по-другому называла. Тебе понравилось, я знаю.

– Закрой свой глупый рот, – ответила мать.

Джулиус потер рукой живот.

– Иди погуляй. От свежего воздуха полегчает, – сказала мать.

Джулиус вышел из комнаты. У лестницы он снова тихонько заплакал. Не смог удержаться. Этот ужасный винный суп. Вскоре стало легче, но голова еще болела. На улице стоял колючий холод. Может, если идти быстро, голова пройдет? Джулиус двинулся вперед по лабиринту улочек, не задумываясь, куда идет. Ну и холод! Он потопал на месте, покусывая пальцы. Нет, ходьба не согревала. Зайти бы куда-нибудь в тепло. Вскоре он дошел до какой-то площади, со всех сторон окруженной домами. Тут было довольно тихо, в лицо не била ледяная крупа. Какой-то человек стучал в дверь одного из домов. Дверь отворилась, человек зашел внутрь. Потом к двери подошли еще двое, их тоже впустили. Следом появился белобородый старик, за ним мужчина помоложе, потом еще один. Женщина с ребенком на руках. Джулиуса это озадачило.

«Неужели они все там живут? – подумал он. – Может, там еду раздают?»

Он подошел и постучал. Дверь приоткрылась – из проема на него смотрело бледное лицо мужчины с темными глазами и длинной, до груди, черной бородой. Глаза его улыбались. Дверь полностью открылась, и Джулиус вошел в коридор с каменным полом. На макушке у бородача была странная шапочка.

– Служба как раз начинается, – сказал он. – Вон в ту дальнюю дверь заходи, там синагога.

Джулиус послушался, ему было любопытно, что здесь происходит. Он толкнул дверь и вошел в церковь. По крайней мере, сначала он подумал, что это обычная церковь, но вскоре почувствовал, что атмосфера здесь какая-то другая, более дружелюбная и почти семейная, словно это – место встречи давних друзей.

По залу тянулись ряды скамей, как в обычной церкви; там и тут стояли и сидели мужчины. Они жали друг другу руки, улыбались, разговаривали вполголоса. Лица их были ему странно знакомы, как будто он всех давным-давно знал. Они тоже ему улыбались, они всё понимали. Сначала ему показалось, что женщин в зале нет, но потом он огляделся и увидел, что они сидят поодаль, будто не ровня мужчинам.

Джулиус одобрительно улыбнулся. Да-да, правильно, так и должно быть. Конечно не ровня.

Он прислонился к скамье, пытаясь разобрать доносившиеся до него обрывки фраз. Двое мужчин говорили на каком-то языке, не похожем на французский, но отчего-то знакомом. Он понимал слова, они были частью его самого, имели какое-то отношение к его жизни.

В храме было тихо и просто. Ни разноцветных скульптур святых, ни распятия, ни особого убранства. Все стены одного цвета, крыша в виде купола, сверху две галереи. На месте алтаря – черные дверцы[12]12
  Имеется в виду синагогальный ковчег («Арон а-Кодеш») – хранилище для свитков Торы.


[Закрыть]
, а перед ними – подсвечник на семь свечей.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 | Следующая
  • 4.4 Оценок: 5


Популярные книги за неделю


Рекомендации