Электронная библиотека » Даниил Мордовцев » » онлайн чтение - страница 8


  • Текст добавлен: 12 ноября 2013, 17:08


Автор книги: Даниил Мордовцев


Жанр: Литература 19 века, Классика


сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 8 (всего у книги 13 страниц)

Шрифт:
- 100% +

– Так это, дедушка, с неба падают оленцы маленьки?

– С тучею спадают, милая.

– Как же это?

– Не вем... Божие то произволение... И кровавый дождь бывает – ино и то произволение Божие, и означает кроволитье, рать, огнь и мечь.

– А ноне не было кровавого дождя, дедушка?

– Не слыхал, милая.

Девушка задумалась. Исачко опять завладел киноварью и хотел было тоже писать что-то в летописи, но Остромира отстранила его руку с пером...

– И давно, дедушка, ты пишешь летопись?

– Давно, дитятко, третий десяток уже тружусь во славу Божию. Умру я, грешный, а мое худое писание будут читать людие новугородстии...

Он взглянул в оконце кельи, оттенил глаза ладонью, поправил на голове скуфейку.

– А вон и они, спаси их Господи.

– Кто?.. Баба моя?

– И Марфа-посадница, и Настасья.

Исачко стрелой вылетел из кельи.

XI. ГЛАЗА БЕЗ ЛИЦА

Но недолго пришлось на этот раз богомолкам оставаться в монастыре. Не удалось и Исачке повозиться с интересною киноварью и перепачкать себе лицо, руки и новенькую шелковую сорочечку. Не привелось и Остромире в сотый раз переспросить дедушку Нафанаила о том, как преподобный Варлаам основывал здесь Хутынскую обитель[66]66
  Значит, еще до 1206 г., когда он умер. Варлаамиев Спасо-Преображенский монастырь под Новгородом не случайно избрал для своего посещения Иоанн III... После того как в 1407 г. здесь, по преданию, получил исцеление сын Дмитрия Донского Константин, особое почитание преподобного Варлаама стало традицией московских государей, а затем российских императоров: еще и в 19 в. с торжественной службы в монастыре 6 ноября (день памяти Варлаама) Их величествам отправляли просфору и освященную воду.


[Закрыть]
, как он жил в тесной келейке и воевал с бесами, как неугомонные бесы чинили преподобному всевозможные пакости, как они являлись к нему во образе зверей невиданных и чудищ неизглаголанных, и иногда даже во образе таких востроглазых бесенят, как сама Остромирушка; как преподобный всех их в конце осрамил и загнал в болото, откуда они и доселе выходят, и людей, особенно рыбаков, по ночам смущают, как преподобный Варлаам воскресил одного утопленника, или как он, на приглашение новгородского владыки побывать у него в городе, отвечал, что приедет к нему в санях на первой неделе Петрова поста, и как действительно в июне выпал снег и Варлаам приехал в Новгород на санях...

По монастырю прошла весть, что отправившиеся против москвичей рати воротились. Весть эту принесли рыбаки, привезшие в монастырь с Ильмени рыбу.

Богомолки поспешили на берег – подробнее расспросить об этой радостной вести. Остромира земли под собой не чуяла от счастья... Вот она вернется сейчас в Новгород, увидит своего ненаглядного суженого, черноглазого Павшеньку – каким-то он стал теперь витязем, как он поглядит на нее из-под своего блестящего шелома, как глаза их встретятся, как она замрет на месте от стыда и счастья, как вечером она выбежит к нему под «топольцы», как он опять обнимет ее и будет целовать ее глаза и косу – ах, срам какой! – и как она сама его – фу, срамница! – будет целовать и в губы, и в шелковые усы, и в мягкую, как ее коса, бороду – ах, стыд какой, матушки! – ах, как все-таки хорошо, хоть и стыдно, целоваться... Ай-ай! Она так и дрожала вся, выбежав на берег и прислушиваясь к говору рыбаков...

– Ловим мы, ан глядь – билеют парусы...

– Видимо-невидимо насаду!..

– И Москву, сказывают, погромили начисто – у-у!

– До ноги, слышь, всех кособрюхих уложили...

– А полону-то, полону – и-и! – и не приведи!

– И самого московского поди изымали...

– Князя Ивана чу?

– Ивана, князя великово!

– Где изымать!.. Наш Гюрята, сказывают, на ево как ринется, а ен возьми да и оборотись куликом... да скок в Ильмен – и поплыл, долгоносый...

– Н-ну! Сказывай сказки!

– Не сказки... А Гюрята-те соколом перекинься, да за им...

– Что ты! Ври больше!

– Не вру, лопни глаза-утроба... А ен, чу, князь-то московской, себе на уме – окунем перекинься...

– Окунем?

– Окунем. А Гюрята-то парень не промах – щукой перекинулся...

– Щукой! Ах, чтоб ево!

– Щукой, паря, да за им, да за им...

– Ну и что ж?.. Переял?.. А?

– Что!.. А ты не суйся под язык!

– Я не суюсь – не оса...

Посадница поняла, что тут что-то да не так, коли рассказчик ударился в сочинительство об окуне да о щуке.

– Да кто видел самое рать-ту, братцы? – допытывалась она. – Кто верх одержал в бою?

– В бою?.. Да мы-ста, боярыня, наши-ста робята...

– А кто сказывал подлинно?

– Пидбляне сами видали.

– Не сами, а робятки их сказывали, что насады пловут.

– Видимо-невидимо насадов... Уйма!

Марфа на рыбаков рукой махнула...


Надо было скорей ехать в Новгород, тем более что в этот самый момент издали послышался звон вечевого колокола... Рыбаки посымали шапки и крестились.

– Вон, братцы, чу! Заговорил родной...

– Эхма! Разнесли Москву!

Марфа приказала отчаливать от берега...

Остромира и Исачко сидели сияющие, блаженные: она видела себя под «топольцами» с своим суженым, а он воображал себя с огромным московским пряником в руках – «сам батя привез».

А колокол все кричал – тревожнее и тревожнее...

– Прибавь ходу, ребятушки. Глыбче весла, – говорила посадница.

– Ну-ко разом... Ну-ко ухнем, братцы!

– У-ух – у-ух – у-ух!

Весла глубоко бороздили Волхов, насад вздрагивал и резал острым килем воду, оставляя за собой длинную полосу.


Вечевая площадь запружена колышущимися массами... Слышны вопли... У Марфы похолодели руки, оборвалось сердце, потемнело в глазах...

С трудом, цепляясь за народ, она протискивалась в середину, к вечевому помосту... До слуха ее со всех сторон, словно жужжащие шмели, долетали бессмысленные, страшные слова, клочки говора, непонятные и в то же время страшно ясные своим ужасом полуречи и, как шмель, впивались в ее сердце:

– У Коростыня... на берегу... изменою...

– Владычень стяг не дошел... наши не устояли...

– Которы потонули, котороньки-светы в полон взяты.

– И Гюрята убит... Наши кончане все полегли костьми...

– Пропал Великий Новгород!.. Пропали наши головы!

– А все идол Марфища!.. На поток ее, идола окаянного!

– На поток!.. Разнесем Марфины животы!..

У края вечевого помоста стоял посадник, белый, как его борода... Он что-то говорил, кричал, но голоса его не слышно было в буре народных голосов, проклятий и воплей... В окне вечевой колокольни торчала седая голова вечевого звонаря с жалким, испуганным лицом: «Вона в чьей кровушке бродил ворон – и теперь поди в ей бродит, окаянный»...

Вдруг сзади послышались новые крики, вопли, стенания... Женские голоса перекрикивали всех – они выли в истошный голос, выли до неба, раздирали душу...

Марфа-посадница, которая, отыскав в толпе своего сына Димитрия, еще бледного, но уже оправившегося от ударов рогатин и сулиц у Коростыня, обнимала и целовала его, услыхав эти вопли, опустила руки и смотрела на толпу испуганными глазами... Посадник, стоя на помосте впереди концовых старост и тысячских, старался через головы толпы рассмотреть, что там еще случилось... Какая новая беда?.. Не Москва ли обступила Новгород?

Толпа хлынула в разные стороны, и глазам всех представилось страшное, непонятное, непостижимое зрелище... «Что это? Кто? Что у них на лицах?..»

Вопли и стоны все усиливались. Стонал весь Новгород.

– Злодеи! Душегубы! Матушка Софья святая! – кричал с колокольни вечный звонарь и рвал свои жидкие, седые волосы. – О, злодеи адовы!..

К вечевому помосту приближались какие-то страшные люди... Да, это люди. Но лиц их не видать... Видна запекшаяся черная кровь... Иные лица обернуты кровавыми тряпками... На иных видны только глаза. О! Какие глаза!.. На других белеют зубы, ничем не прикрытые – без губ, без усов... Все это обрезано – и губы и носы. Видны только глаза и белые зубы, да тряпки, да черная кровь... Все в пыли, худые, страшные, без доспехов, босые, полунагие...

Это были новгородцы, отпущенные москвичами из плена после дьвольской операции... Они добрались-таки до родного, вольного города, но не все, далеко не все...

Остромира, безмолвная и бледная, дрожа как осиновый лист и держась за мать, искала кого-то растерянными глазами в этой толпе страшных пришельцев. Но как узнать того, кого она искала?.. Где его лицо, где его ласковая, игривая улыбка?

Но она узнала его – не его, нет, его не было, – она узнала его глаза, одни глаза... А под глазами не было его лица – не было его... Это не он – нет, и глаза не его...Это не он – это чужой кто-то...

И он узнал ее. Его глаза увидели ее и сказали это – глаза сказали – страшно говорят глаза без лица! Страшные глаза, ужасные... Ох как они говорят, как смотрят на нее страшно...

И зубы белые под черной пропастью, где прежде был нос, зубы осклабились на нее.

«Не Павша... не он... Страшный, ох! Страшный!..»

Она подняла глаза к небу, только бы не глядеть на него, не видеть страшных глаз и белых, ничем не покрытых зубов.

Она увидела вечевую колокольню... колокольня шатается... Кто-то рвет там на себе волосы... Каркает и кружится ворон... кружится колокольня, шатается, небо кружится и шатается... И колокольня, и небо, и солнце – упали...

XII. ПЕРЕВЕТНИЦА

Прошло около трех недель после битвы у Коростыня и после того, как отважнейшие из новгородцев, в пылу этой битвы врезавшись в ряды москвичей, частью пали там же на берегу Ильменя под ударами московских мечей и сулиц, частью попались в плен и воротились в Новгород злодейски обезображенные.

Над Ильменем не то ночь, не то прозрачные сумерки. Нет, это ночь. Где-то петухи поют...

– Третьи алекторы поют – утро скоро.

– Каки, баушка, алехторы?

– Кочета... по церковному алекторы.

– Я, баушка, питушка слышу.

– Ну, ин питушок... А ты-ко греби гуще.

– И то, баунька, густо гребу.

– Догоняй ночь-ту, ишь уходит... Третьи алекторы... Должно, в Коростыне... Догоняй, догоняй ноченьку-ту.

– Ее, баунька, теперь не догнать. Скорее день нагоним, солнушко.

– Ну-ну, греби, близко берег.

– Точно... берег... Ух! Страшно. Мы с Гориславонькой видели их живыми еще.

Лодка пристала к берегу. Из нее вышла старуха, стала глядеть...

Желтело и белело вокруг... Кое-где при слабом мерцании зари – шевелилось... И слышался хруст... Это лисицы догрызали новгородские кости.

– Го-го-го-го! Ту-ту-ту-ту! – глухо прокричала старуха.

Тени около костей бросились врассыпную, не произведя ни малейшего шуму – точно в самом деле это были тени, а не живые существа...

– Фу-фу-фу-фу! Новгородским духом завоняло.

Лодка, в которой оставался гребец, отплыла от берега.

– Куда ты, Петра?

– Страшно там, баушка, и дышать трудно. Я, баунька, на воде побуду.

– Обглодала новогородски косточки Марфа.

Из-за пригорка выросли две человеческие фигуры с сулицами и рогатинами.

– Кто идет?

– Кто идет – тот и идет.

– Кто ты? Сказывай.

– Я – сказываю!

– Имя сказывай... Кто костям покою не дает?

– Лиса, да ворон, да серый волк.

– А ты сама кто? Не то рогатиной... Кто ты?

– Я – баба-яга, костяна нога.

– Чур! Чур! Чур! С нами хрест святой... – С рогатинами и су лицами – попятились...

– Не чурайтесь, добры молодцы. Третьи петухи пропели...

Пришедшие остановились в нерешительности. В самом деле: после третьих петухов нечистой силы не должно быть.

– Кто ж ты будешь?

– Про то я скажу вашему старшому.

– А кто наш старшой?..

– Князь Данило, княж Димитриев сын, Холмской.

– Ведите меня к нему.

– За коим делом?

– Это дело не ваше и не мое... Вы сторожа московская?

– Сторожа... А ты сама откуду?

– Из воды да из земли... Так идите ж со мной, добры молодцы, – не бойтесь меня.

Ратные двинулись вперед, но запнулись за что-то и остановились. На обглоданном зверьем и обклеванном птицами скелете что-то блеснуло...

– Чур мое! Чур пополам! – разом вскричали оба ратника, бросаясь к скелету и схватывая что-то блестящее. – Чур мое! Я первым увидал!

– Врешь! Я первый...

– А! Подрались вороны из-за кости... У! Улю-люлю!.. Ату ево! Ату! – засмеялась старуха тихим старческим смехом.

Гривна, висевшая на скелете, не снималась: шейные жилы оставались целы.

– Ишь, черт, держит. Не прощает...

– А вот я ево топором.

И топор отделил череп от скелета. Гривна снялась с мертвеца.

– Наше счастье... Что ж, давай дуваниться пополам...

– Нет, на рогатине прометнем – кому...

– На рогатине так на рогатине...

Один ратник взял правой рукой конец рогатины и, держа ее торчмя, протянул к другому: «Перехватывай»... Второй также перехватил древко рогатины как раз у самой руки первого, вплотную. Затем опять таким же образом перехватил первый, потом опять второй, и они чередовались перехватами до тех пор, пока рогатины, у ее острого, с железным острием конца, не осталось на один перехват. Этот последний перехват выпадал на долю ратника. Он крепко захватил рукою острие рогатины...

– Удержишь? Нуко-сь...

– Удержу-ста. Видывали – не впервой.

– Ту, а через голову перекинешь?

– Перекину-ста... Лови за хвост свою рогатину!

– Добро, кидай... Уухх!

Но рогатина, у которой древко было очень тяжелое, а острие тонкое, при размахе, при усилии перекинуть ее через голову, выскользнула из руки ратника и ударила его по лбу...

– Ах, дьявол!

– Что! Угораздило? Вот тебе и гривна.

– Незадача добру молодцу – не вывезла кривая, – улыбнулась старуха.

Это был народный способ гаданья или жеребьевки: кому при перехватах рукой палки, или рогатины, или даже длинной соломинки или камышинки, – кому выпадал последний перехват в подобной жеребьевке, тот выигрывал. Но только если этот последний перехват приходился на такой остаток перехватываемого предмета, что тот, кто обхватил рукой этот остаток, в состоянии будет удержать одной рукой всю палку или рогатину, и не только удержать за этот остаток, но даже перекинуть через голову.

Второй ратник не мог этого сделать и терял право на находку. Но он не хотел расстаться с такой дорогой вещью, как гривна, и начал спорить, требуя дувана...

– Ну, полно-ка! – перебила их старуха. – Ведите меня к князь Даниле. Он вас рассудит, а то к тиуну[67]67
  Тиун – судья и управитель в боярской усадьбе или сельский судья.


[Закрыть]
ступайте.

– Что нам тивун! Наплевать-ста. Мы на походе...

– Так идите к князю... Скоро солнушко выглянет... Мое дело нудное – не терпит – великое дело... Прощайте, косточки, почивайте до страшной трубы...

И старуха, сопровождаемая ратниками, пошла по направлению к Коростыню, бормоча про себя:

– Много, много костей... А еще больше будет скоро.

С возвышения открылась равнина, кое-где поросшая мелким лесом и, словно белыми концами, усеянная большими и малыми шатрами. По сторонам паслись табуны коней, виднелись везде группы сидевших кругами, лежавших на земле и бродивших людей. Дымились костры, посылая к утреннему небу беловатые клубы дыма, который, подымаясь выше и рассеиваясь в воздухе, все делался розовее и розовее по мере того, как розовела восточная окраина неба.

Скоро стали попадаться ратники, кто с оружием, кто с уздой в руках, кто с вязанкою свежей травы или хвороста. Слышалось ржание лошадей, доносились возгласы и смех.

Чем ближе к шатрам и кострам, тем больше встречных.

– Где, братцы, запонали ведьму? – слышались оклики.

– Али она, ведунья, ратных коней доила?

– Баба-яга – костяная нога в ступе прилетела, метлой погоняла.

– А где метла?

– Да вон у тебя на подбородке, рыжая... Ха-ха-ха!

– Подавись ты яйцом на Пасху, дьявол!

Подошли к большому полосатому шатру – полоса белая, полоса зеленая, полоса красная, наверху золоченое яблоко. У входа стоят с алебардами.

– К воеводе? Али языка привели?

– Должно, языка... К воеводе доложитца сказывает...

– На духу, значит?

– На духу как есть...

– Пущать никово не указано.

В этот момент пола шатра отпахнулась и оттуда вышел низенький человечек в боярском кафтане с золотыми шнурками. Рыжая бородка, рыжеватая, с пробором, голова. В лице и в глазах что-то сухое, постное, черствое...

Часовые подобрались, сверкнули алебардами и глазами, придав своим лицам выражение собаки на стойке.

Черствые глаза глянули на старуху. Они встретились с такими же черствыми, холодными глазами последней и словно застыли...

– Тебе ково, баушка?

– Воеводу – князь Данилу.

– Я князь Данило Холмской... А ты кто?

– Я ворона из Новагорода.

– А почто прилетела, старая карга?

– К худу каркать...

– Ну, старая, мне с тобой не в засидки играть... Сказывай дело – а то на осину!

– Я осины не боюсь, пока жива.

Старуха порылась у себя за пазухой и вынула оттуда что-то завернутое в тряпочку. Развернув тряпку, она показала воеводе что-то блестящее. Тот отшатнулся, словно его обожгло...

– Знаешь это? – спросила старуха.

– Знаю... Так ты?.. Постой, не сказывай здесь, – заторопился воевода. – Иди за мной.

И он, распахнув полы шатра, вошел в него. Старуха последовала за ним.

– Ну и бес баба! – невольно прошептал часовой, все еще сохраняя положение собаки на стойке. – Самово воеводу испарила. Ну!

XIII. ШЕЛОНСКАЯ БИТВА

В тот же день после таинственного посещения загадочной старухой князя Холмского московское войско, стоявшее у Коростыня, снялось с поля и потянулось на запад, к реке Шелони.

Впереди главной рати во все концы рассыпались небольшие загоны касимовских и мещерских татар в качестве разведчиков и, словно собаки-ищейки, обнюхивали, казалось, самый воздух, чтобы разведать, не пахнет ли где поблизости новгородскими ратями. Хищники по инстинкту, воспитанные на исторических традициях отцов и дедов, которые с своими баскаками, темниками и пардусниками[68]68
  То есть ловчими, ведающими охотой с прирученными гепардами (пардус – гепард, барс).


[Закрыть]
более двух столетий волками рыскали по русской земле, собирая черный бор и всякую дань, татары умели выслеживать свою добычу и нападать на нее врасплох в такой именно момент, когда нападение всего менее ожидалось. Если им нужно было словить «языка», то они так ловко издали закидывали волосяной аркан на шею жертвы, что та не успевала даже пикнуть, как ей забивали рот «кляпом», связывали по рукам и по ногам, прикручивали к «торокам» или перекидывали через спину лошади, как переметную суму, и исчезали с ней.

Пока главные московские силы двигались к Шелони, татарские загоны уже успели, незаметно ни для кого, пробраться к этой реке и нашли именно то, чего желали. Новгородские рати, развевая в воздухе знаменами с изображением на цветных и золотых полотнах Богоматери и угодников, двигались левым берегом Шелони по направлению к Пскову, который они хотели прежде всего наказать и разгромить за отложение от воли своего «старшего брата» – Новгорода Великого, и за союз с окаянного Москвою. Это было конное новгородское войско. Пехота же плыла в насадах по самой Шелони и далеко отстала от конницы.

Татары заметили это и тотчас сообщили Холмскому. Сухое лицо князя передернулось нехорошею улыбкой, жесткие глаза просветлели.

– А много их, изменников? – спросил он касимовского царя. – И конники и пешие?

– И лошадям минога, и лоткам минога!

– Добро... Похваляю тебя за службу, царь Демьян Касимович.

– Рады постарались, воевода... А какой халат на них – всо залатой, всо залатой! У-у!

– И то добро: посдираете халаты те с них.

– Поздирай, бесперемэн поздирай...

К вечеру 13 июля, в субботу, москвичи, приблизившись к Шелони, могли уже ясно различать, как по ту сторону, низменным берегом, двигались новгородские конные рати, блестя на солнце золотом знамен и сталью доспехов и шеломов. Скоро оба войска так сблизились, что могли уже различать лица неприятелей, масть их коней и цвета платья, слышать голоса и бряцанье доспехов.

Более молодые и здоровые из новгородцев подъезжали к берегу, грозили москвичам оружием, бросали через реку крепкие слова и похвалки. Москвичи отвечали еще крепче, «московскою речью», крепкою, как сыромятный ремень, и узловатою, как кнут московский, – этого словестного «матерного товару» у Москвы всегда было довольно, так что и татары научились у них сему многопредложному красноречию с перцем. Одного не могли снести москвичи: новгородцы «лаяли, износя хульные словеса на самого великаго князя»!..

– Ах вы, бабники окаянные! – отвечали они. – Марфуткиным хвостом треплетесь.

– У, московски медведи! Решетом месяц ловили, кнутом на обухе рожь молотили.

– На Марфуткиной косе бы вам повеситься, окаянные!

Между тем подоспела ночь, и хотя заря не сходила с неба до утра, однако около полуночи сделалось настолько темно, что ни москвичи не могли видеть движения новгородского войска за рекой, ни новгородцы, остановившиеся на ночлег, не могли заметить, что не все московское войско расположилось на ночевку. Если бы взоры новгородцев могли проникнуть хотя за версту вверх по Шелони, то они увидели бы, что там, за леском, в ложбине, берег реки покрыло какими-то темными массами, что массы эти тихо, беззвучно окутывали берег какою-то живою опушкою. Если бы они могли различить это в полусумерках северной июльской ночи, то, вероятно, различили бы и то, как эти темные массы так же тихо и беззвучно сползали с берега к самой Шелони, как от них темнела и пенилась вода в реке, как что-то иногда фыркало в воде, как эти темные тени все более и более затемняли собою поверхность реки, медленно подвигаясь к левому берегу, как эти тени выползали из воды и встряхивались, все более и более покрывая собою уже не правый, а левый берег Шелони. Они увидели бы, что на их берегу что-то вырастало точно лес, и живой лес этот двигался все далее, оставляя за собой Шелонь и расположенное на другом берегу московское войско. Если бы они могли прислушаться, припав ухом к земле, то, быть может, услыхали бы, что земля не спит, а что с нею что-то делается... Не то вода где-то под землею шумит, не то Ильмень с ветром разговорился, и его глухой говор сообщался берегам, а берега передавали этот говор Шелони, и она доносила его до ратного, крепко спящего новгородского поля. В тишине ночной они, быть может, уловили бы какие-то непонятные, шепотом кем-то произносимые слова: «Алла», «ляиль-Алла», «расулы». Точно шепталась осина с березой, точно береговая осока с камышом осторожно перешептывалась – и потом все смолкло, только иногда робко просвистывала ночная птичка пастушок, да иногда глухо выстанывала в камышах бессонная выпь-птица, да тяжело дышал иной конь, вытянувшись на росистой траве и засыпая чутким, коротким сном...

Только один человек в новгородском стане все это слышал и догадывался, с кем это земля глухо разговаривала ночною порою. Недалеко от потухающего костра он лежал на земле, завернувшись в охабень и опершись затылком на кожаную подушку брошенного на землю седла. На лицо его падал слабый красноватый свет от костра и, казалось, золотил его бороду и голову с густыми волосами. Он лежал с открытыми глазами и глядел задумчиво на небо и на бледные, мигающие звезды.

Это был Упадыш. Ему не спалось, но много думалось. Он думал о Новгороде, о последних событиях, о неведомой, грядущей судьбе своего родного города, и более – о своей собственной судьбе.

Горькая была его судьбина. Сирота, без роду и племени, чужой выкормыш, он всем вышел – и умом, и красотой, и молодецкой повадкой, только не выпало на его долю счастья в жизни. Что бы он ни делал, как ни были заметны его подвиги и личная храбрость во время неладов со соседями – он оставался в тени, как сирота, не могший выставить в своем прошедшем ни «почестнаго роду», ни отеческого имени... «Упадыш-безродник» – вот и вся его слава. Он умел говорить – и на вече его любили слушать, особенно «худые мужики-вечники», как он громил «житых людей» и их неправды. Посадники и тысяцкие обходили Упадыша, предпочитая ему какогонибудь губошлепа, Марфина сынка, Федюшку гугнявого... Везде ему была незадача.

Спознался Упадыш во время весенних игрищ на берегу Волхова, в одну из «радуниц» или в Ярилин праздник, когда, по старине, парни обыкновенно «умыкали девиц у воды» – спознался Упадыш с боярской дочерью, полюбил ее, душу всю в нее вложил, полюбил пуще Новгорода, пуще славы молодецкой, пуще будущей жизни; и она полюбила его... Совыкались целое лето, сходились в ее саду по ночам в тени черемух... Что было тут счастья, тайного, никому не ведомого!.. И все прахом пошло... Силком отдали Грушу за Марфина сына, за Димитрия, и стала сохнуть Груша, и стала таять по Упадыше... И на сынка своего, на Исачку, прижитого от немилого мужа, она глядеть не хотела; утопиться думала, так на мосту перехватили, как она собиралась броситься в Волхов.

А Упадыш с горя ушел в ушкуйники, подобрав себе партию отчаянных голов... Девять лет ушкуйничал – и по морю громил бусы-корабли[69]69
  Буса – одна из разновидностей парусных судов на русском Севере.


[Закрыть]
, и по Двине гулял, и по Волге вплоть до Астрахани, а все не размыкал тоски.

Воротился... Опять виделся с Грушей тайком... Годы не отняли у них того, что дала им когда-то «радуница» – пуще окрепло... А Новгород по-прежнему не любит Упадыша... Обозлился, окаменел Упадыш!

Нет, не окаменел – к Новгороду только окаменело его сердце.

Не окаменел... Он чует, как бьется под охабнем его сердце... И тогда так же смотрели на него – нет, на них– так же смотрели эти звезды, когда, на «радуницу», десять лет назад, они сидели под ракитовым кустом на берегу Волхова, недалеко от старых каменоломен...

Там теперь эта кудесница и ее белоголовая Горислава. Бедная... А кудесница все сделала, что обещала... Недаром придвинулись московские рати, недаром ночью земля глухо с кем-то разговаривала – вон там, выше, за леском...

Здесь и Димитрий, муж Груши, оправился после Коростыня... Оправится ли на Шелони?..

Как стонет выпь!.. Чего она по ночам стонет?

Куда же девались звезды? Ни одной не осталось на небе – и небо стало каким-то темным, темным...

Неужели это такие птицы большие летят по небу?.. Все небо покрыли и летят так низко-низко, что, казалось, от махания их крыльев волосы у него на голове шевелятся.

Что это?.. Какие большие головы у этих птиц...

Вот одна надлетела над самый костер, взмахнула крыльями, костер вспыхнул от веяния крыльев и осветил голову птицы... Это человеческая голова, только без носа и губ... Видны только глаза и белые зубы, и глаза эти смотрят на него, Упадыша...

Все летят, все машут крыльями эти птицы с человеческими головами, а костер разгорается все больше и больше...

Как страшно глядят на него эти глаза, а головы кивают с укоризною: «О, Упадыш! Упадыш! Лучше бы тебе не быть в утробе матери, чем быть предателем Великого Новгорода».

Это не выпь стонет – это стонут головы на птичьих крыльях: «О, Упадыш, Упадыш!..»

Кто-то тихо поет... Это ее голос... Какой грустный напев...

 
Почто ты, калина, не так-такова,
Как весеннею ночкой была?..
 

Да, тою весеннею ночкой, на «радуницу», давно, давно... Все прошло – одна память осталась...

«О, Упадыш, Упадыш!» – это, кажется, вздыхает сама земля, не то воздух: «Лучше бы тебе не быть в утробе матери, не родиться на свет божий...»

Во сне ли, наяву ль – видит он: кто-то ходит по полю, меж сонными... Чего ищет эта темная фигура, нагибаясь над спящими новгородцами?.. Одних она крестит, мимо других так проходит... Вот она все ближе и ближе подходит к костру... Костер освещает темную чернеческую монатью и сухое, бледное лицо... Это Зосима словецкий... Он глядит на него, Упадыша, и с укором качает головой... «О, Упадыш, Упадыш!..»

А над головой его, казалось, все небо двигалось к западу, и восточная половина его становилась все светлее и светлее...

Вдруг раздался удар вечевого колокола. Упадыш вздрогнул и – проснулся. Костер давно потух, на востоке занималось утро, алело небо и небольшие легкие облачка...

Упадыш приподнялся. Все еще спало кругом, но за Шелонью, в московском войске, виднелось уже движение.

Упадышу вдруг страшно стало. Ночные грезы и ужасы не выходили из головы... «О, Упадыш! Упадыш!»

Что там делается?.. Московское войско построилось уже в ряды... Впереди виднеются воеводы... Все на конях – на коне и князь Данило Холмский... Он что-то говорит... Если бы Упадыш мог слышать через реку, он услыхал бы следующее.

– Братие! – обращал Холмский к воеводам свои черствые глаза. – Мера нам топерь, братие, послужить великому князю, своему государю, и биться за осудареву правду. Бог и Пречистая Богородица ведают, что правда нашего государя перед нами...

– Положим наши головы за осудареву правду! Ляжем костьми за великаго князя, осударя нашего! – разом воскликнули воеводы, расправляя бороды и звеня доспехами.

Холмский снял шлем с головы, на которой густо засело серебро седины меж золота рыжих волос. Он глянул на большой стяг с изображением воскресшего Спасителя... Все московские ряды обнажили свои головы и тоже воззарились на главный стяг...

– Господи, Исусе Христе! – скрипучим, но здоровым голосом выкрикнул Холмский, так что голос этот прошел по рядам. – Боже, пособи кроткому Давиду победить иноплеменника Голиафа[70]70
  В библейской мифологии Голиаф – великан фелистимлянин, убитый в единоборстве пастухом Давидом, ставшим потом царем Давидом.


[Закрыть]
и Гедеону. Пособи, Господи, и нам, недостойным рабам твоим, над сими новыми отступниками и изменниками, восхотевшими покорить православную веру хрестьянскую и приложить к латынской ереси, и поработить латыньскому королю и митрополиту, поминать имена врагов твоих, Господи, в твоей соборной церкви!

Он размашисто перекрестился, колотя пальцами в стальные латы и в наплечники. Невообразимый гул, скрип, звяк и какой-то стон был ответом на речь главного воеводы: это молилась бранная Москва, широко размахивая в воздухе руками, стуча и гремя шеломами и доспехами... Это был шепот смерти, которая веяла в воздухе невидимыми крыльями, навевала холод на душу, проходила морозом по спине... Заскрипели знамена при движении древков – и потом как бы все замерло...


И за Шелонью все пришло в движение. Строились ряды, слышались возгласы, ржанье коней, бранные окрики, которые доносились до москвичей:

– Вперед, молодчая братия!

– Вы вперед, старшии! Вам место впереди – как в церкви, так и тутай!

– Вы легче нас, молодчии... Идите!

– Легче! То-то легче! Мы испротерялись доспихом и коньми... Мы голые! Так ступайте вперед вы, богаты и нарядны! Вам честь и мисто!

Упадыш стоял в отряде Димитрия Борецкого и прислушивался к этим возгласам. Горькая улыбка скользила по его бледному лицу...

– Господо и братие! – покрывал всех металлический голос вождя новгородцев, князя Шуйского-Гребенки, который скакал между рядами с обнаженным мечом. – Постоим за святую Софию и за волю новгородскую... А оже кто тыл покажет, богатый и старший, ино того дом и животы отдам молодчим на поток и разграбление... Вперед! Пейте, братие, кровавое пиво московское!

– Раньше бы было думать о «молодчих»... – горько усмехнулся на эти слова Упадыш. – Нами, молодчими, а не старшими держалась воля новгородская. Нами она и кончитца...

Пробежал ветерок по новгородским знаменам, и они заскрипели у огорлий древков... «О, Упадыш, Упадыш!» – слышалось ему в этих звуках...

Вдруг московский берег Шелони закричал тысячами голосов.

– Москва! Москва! Москва! – гремел в утреннем воздухе московский боевой клич – «ясак».

– Господо и братие! – звучали в этом кличе голоса воевод. – Лутче нам здесь положить головы свои за государя своего, великаго князя, не чем со срамом возвращаться.

– В воду, братцы! В Шелонь!.. Го-го-го-го, – стонали москвичи. И ринулись вперед.

Как в котле, закипела вода в новгородской реке от множества ринувшихся на нее московских коней... Казалось, Шелонь остановилась... Слышен был невообразимый шум и плеск воды, ревели голоса всадников, фыркали кони... Не стало реки перед новгородцами – вместо реки двигались на их берег массы лошадиных тел, морд, фыркающие ноздри, сверкающие мечи и шеломы и дико ревущие глотки: «Москва! Москва!..»


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации