Текст книги "Бузина, или Сто рассказов про деревню"
Автор книги: Дарья Гребенщикова
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 8 (всего у книги 31 страниц) [доступный отрывок для чтения: 10 страниц]
Баба Стеша
Баба Стеша давно различала мир по запаху, не надеясь на глаза, которые стали обманывать её уже давно. С этим обманом Стеша, сначала ворча, боролась, донимала сестру, живущую в городе, и та присылала ей с шофером рейсового автобуса очки, купленные на рынке. Но, то ли очки показывали по-разному, как часы в Стешиной избе, то ли советских очков больше не было, но уж никак и сквозь самые дорогие, за триста рублей, не яснелось. Так, что крупное – печь, скажем, или кровать, те стояли на месте ровно и пристойно, а вот всякая мелочь, вроде чашек, ножниц да пузырьков с таблетками – все бежало врассыпную, все пряталось и пропадало. Свет теперь шел сквозь окна одинаковый, что утром, что вечером, а ярчайшая лампа, вкрученная в плафон, казалась белесым пятном. Фельдшер все уговаривала бабу Стешу отправиться в город на глазную операцию, но бабка, зажмуриваясь, представляла себе холодный и длинный нож, которым неприятный мужик в окропленном кровью халате будет резать ей глаза, служившие столько десятилетий верой и правдой, что мотала головой – не, доча! Это, поди и каких денег стоит! Мне на жизнь Бог глаз дал и хватит! Это мне знак, что уж пора матицу подымать, ложиться да внутрь себя глянуть. А там намешано порядочно! Еще была у бабы забота – кошка Белка, старая, вся в колтунах от бесконечной любви, но характера доброго и мышеловка знатная. Куда я как кошку-т дену? – спрашивала сама себя баба Стеша, это ведь такого ума кошка, что на измену лягеть и уйдет, а еще к кому пойдет неизвестно что будут за люди. Мир существовал зыбко, не дробясь, как прежде, на отдельные предметы, а как бы осияя каждый приглушенным радужным кругом. Это было красиво, но не полезно. Пролитое молоко, надеванные кое-как юбки, чуни с левой ноги, перекочевавшие на правую – все это баба Стеша выносила с гордостью. Но как-то пропала телеграмма от дочки, почтовый перевод от неё же, да еще выпала с печи головешка, чуть не спалившая избу, и баба Стеша решилась. Уж как сестра утешала её, горемычную, что никуда ее кошка не денется, потому как кошки не деваются никуда, и что избу заложат прочно, и замков навешают по всем дверям – Стеша плакала скупыми слезинками, и все трясла мелко головой, наперед горюя.
Города баба Стеша и не рассмотрела. Вёз её сестрин муж, зять, стало быть, и еще громкую музыку в машине включал, вроде как развлекая родню. У Стеши и уши заложило, и в носу спеклось от вони бензина да выхлопа, все у неё кружилось и плыло, и тоска брала за горло длинными и тонкими пальцами, похожими на щупальца водорослей в пруду. За деньги теперь любой каприз, – услышала баба Стеша голос в вышине, перекрестилась, подумала, как это, что и Господь теперь её прибрал без Причастия, и уснула. Очнулась живая, в палате, где всяких было разновозрастных старух да молодух напихано, и нащупала рукою, что левый глаз у нее – под повязкой. Чисто я как Кутузов фельдмаршал, подумала баба Стеша и снова уснула. От яркости зрения, полученного после операции, бабушка пришла в такой ужас, что все прикрывала ладошкою зрячий теперь глаз, и приоткрывала тихонько, отгибая по пальчику. Новый мир ей не понравился. Вся скудость больничного бытия, драный местами линолеум, скучные бабки, сусликами сидящие на кроватях в разношенных тапках – все это было куда как хуже радужных кругов. Но было уплачено, и уж на второй глаз баба Стеша решилась легко, особенно после беседы с батюшкой, которого она теперь разглядела во всем великолепии. Батюшка оказался вовсе не древним старцем, как пишут на иконах Пророков, а молодым даже мальчишкою, но с бородой. Он и благословил Стешу, и исповедал, и допустил к Причастию, и наказал молиться Лонгину сотнику да Божией Матери Казанской. После всех больничных мытарств зять привез Стешу назад, в деревню, и первой, кого обоими исцеленными теперь глазами увидала Стеша, была кошка, ждущая ее на крыльце. До чего же ты, Белка, колтухами-то обросла? сказала недовольно бабка и поспешила отмыкать замки – чтобы уж наверняка найти ножни и состричь Белкино безобразие…
х х х
Ныло вчера небо, будто мучимое зубною болью, и все куталось в серые, шерстяные облака, пушистые и пыльные, как старый платок, и крапало легкими слезками, не в силах напоить, а только – смочить землю. Озеро на закате было, как раскрытая раковина, перламутром играло, дробило серый небесный цвет, отражая то склонившиеся над водой листья трифоли, то сухую ветку, то промельк чаячьего крыла. В ночь не вышла луна, и было прохладно и темно, и только вскипевшие белым яблони были видны в саду. Утром, будто вырвали больной зуб, и вспыхнуло солнце, начавшее оглаживать все своими теплыми, золотыми лучиками. И тут же выпорхнули бабочки, желтые и белые, неяркие, но все равно – одушевляющие сад. Пролетели шмели, закричали в высоком небе ласточки, а яблони, изнемогающие от цветения, сбрасывают лепестки в бочку с дождевой водой да в траву, где еще кивают головки одуванчиков, яркие, как яичный желток. Старая, корявая яблоня цветет розовым, даже пунцовым, хотя давно нет на ней яблок, но все же и она старается дать радость – хотя бы и так… уходит, тает май, готовый уступить свое место июню, и душная сирень, распустившаяся вокруг брошенных изб, зовет проходящего мимо – придите, вспомните о тех, кто жил здесь до вас… и они были, и кто-то маленький, доверчивый и глупый, искал среди этих цветов свой, в пять лепестков.
Измена
– Мам, – Оксана сняла крышку и заглянула в пустой рукомойник, – а мне Вовка изменяет…
– С чего взяла? – Катерина Григорьевна мелко шинкует капусту на щи, – опять Светка разнесла? Так у ней не язык, а ботало коровье, я тебе сколько говорила, гони её в шею, сплетню такую! – Мать привычным жестом обтерла руки о подол юбки, – ей завидно, вот и хочет вас развести, а ты ей все выкладываешь, куда пошел, чего сказал! Ты её еще в кровать промеж вас уложи, чтобы уж ей наверняка знать!
– А с кем мне, кроме Светки, – Оксана льёт из ведра воду, – кто оставши в деревне? С тобой, что ли, в клуб ходить, скажешь, тоже…
– А хоть и со мной, – Катерина собирает половики – трясти, – мать те враг? Мать те жизнь дала, а у тебя токо Светка свет в окне! – Собрав половики, Катерина выносит их на двор, развешивает на провисших после дождя веревках и делает вид, что собирается их выбивать, а сама, подобрав юбку, неловко перелазит через редкий забор. Показав кулак зашедшемуся в лае дворовому псу, толкает дверь, крашеную в голубой цвет и, погремев для убедительности вёдрами, брошенными в беспорядке в сенях, заходит в залу. Дочкина подружка Светка, крашеная брюнетка с подведенными глазами, валяется на диване, лузгает семечки и пялится в экран телевизора. Катерина выдергивает провод, телевизор обиженно умолкает, а сама она выговаривает Светке:
– Кто тебя за язык тянет, а?
– А что – о – о – о? – Светка не меняет позы, щурится, – вы про что, тёть Кать?
– Сама знаш, про что!
– А если про то, что я знаю, так вся деревня знает еще когда! Вы чего спохватились-то? Зятёк ваш всех девок наших попортил, за соседних взялся, да еще с райцентра, думаю, прихватил, – Светка оттягивает лямки сарафана, – вы бы его навязали у дома, и то больше пользы было бы…
Катерина Григорьевна, подскочив к Светке, вцепляется ей в волосы и треплет, как в детстве, – еще слово скажешь, сучка, я про тя тоже знаю, где сказать, чего разнести, а у Оксанки моей мальцев двое и третий на подходе, только мявкни, утоплю! – Катерина утирает своим же подолом заревевшую от обиды Светку, и, погрозив ей напоследок кулаком, тихо закрывает дверь. Дома, забыв про половики, она подсаживается к прилегшей на кровать дочке, гладит её, подтыкает подушку, и бормочет успокаивающе – врёт все Светка твоя, врёт, глаза завидущие… такого зятя поискать, и добрый, и работящий, и смотри, сколько денег домой несет, и какой к мальцам добрый… спи, спи, доча… кто эту лахудру твою, Светку, замуж возьмёт? Никто… а ты гони её, гони, доча … – в наступившей тишине слышно, как подъезжает к дому машина, как ненавистный зять Витёк обивает сапоги от грязи, и Катерина, потрепав Оксану по плечу, встает ему навстречу – кормить обедом.
х х х
Изошел день снегом, будто мучился, мучился, и отплакал, отстрадался. Завалило всё чищенное за выходные дни, присыпало там, где подтаяло, и опять красота – всё бело, всё чисто. А день с утра солнцем подарил, да каким! Март, да нешуточно – припекло так, что проснулся дед, дремлющий после обеда, и заёрзала очнувшаяся муха по газете, укрывавшей его лицо, и деду показалось, что-то кто огромный и важный ходит по строчкам, указывая, что читать.
Небо высинело, да не блёкло, а яркой синью, аж зарозовели голые ветки берез, а вода из подтаявших шапок на крышах побежала ровнехонько, нанизываясь на гигантские сосульки. К вечеру на темнеющем ситце неба показался невесомый полумесяц, тонкий, будто траченный небесной молью, а к ночи вдруг засияло, залило все лунным светом – с такой-то скибочки, с такой-то крохи! И вновь празднично, как в Рождественскую ночь, вновь тени фиолетовы, а на поле лежит, играет каменьями, дрожит восторгом – новое снежное покрывало. И студёно стало, и подернулась звёздами ледка водица в ведре, забытом у колодца, и заскулил соседский пес, чуя луну, запросился на волю – в ближнюю деревню, где уже с утра собрались, почуяв весну, его злейшие враги. Пискнула мышь, торопящаяся к хлеву за зерном, лениво потянулся кот, спящий на теплой лежанке, закукарекал спросонья петух, и заголосили, подхватили его клич соседские петухи, и разбудили бабу, решившую, что в курятник залезла лиса.
А потом тренькнула, обломившись, сосулька, раскатилась по насту, да и стихло всё.
Баня
Баню готовили с вечера пятницы. Если был черёд отца гоняться в поле с общим стадом, приходилось ждать до вечерней дойки. Пока мать доила, отец степенно ел щи, разминал вилкой ранний картофель, и непременно выпивал стакан водки, залпом. Покурив на крылечке, хлопал по спине мать, пробегавшую закладывать на ночь хлев, подтягивал штаны и шел носить воду. Семья была большой, дед с бабкой, мать с отцом, мы с братишкой, да старая тётка, воды носили много – в молочные бидоны, в чаны, и в котел, вмазанный в печь.
Наносив воды, отец садился с дедом гонять чаи, мама с бабкою, замученные за день скотиной и огородом, валились спать, и только мы возились на сенниках, брошенных на пол.
Ранним утром дед, выпустив корову в стадо, задав поросятам и курам, шёл растапливать печь. Присев на низкую скамейку, закладывал березовые поленца вперемешку с осинкой, поджигал берестяной локон и курил, щурясь на первый едкий дымок. Щелчком отправив окурок в печь, закрывал дверцу, принюхивался к воздуху в бане, поглядывал, не прогнила ли где половица, чисто ли выскоблены лавки, сметал голиком паутину, заглядывал под полки, проверял каменку – нет ли «грествы» от разрушенных камней. Закончив осмотр, выходил, привычно нагибаясь пониже, но все равно, попадал головой в низкую притолоку, и шёл на утренний двор, охая, потирая шишку. Над трубой появлялся сизоватый вначале дымок, обтекал крышу, стлался к земле – вставал туман.
Днём мама собирала в узлы нехитрое ношеное бельишко, замачивала в тазах на заднем дворе, бабушка строгала ножом коричневые куски вонючего хозяйственного мыла, размачивала стружки в плошке, а мы, дети, выдували огромные пузыри через ломкие соломины – пузыри плыли, радужные всполохи играли в них, а язык щипало…
Дед срезал в ближайшем перелеске веники, укладывая березовые ветки, мешая их с дубовыми и рябиновыми – горькими, дымными на вкус. Готовый веник обвязывали понизу бечевкой, а «хвост» подрубали – уголком, или скобочкой. Дед был человеком обстоятельным, а баню ценил особо – в войну спасала, и в самую тяжелую страдную пору, и в зиму, и в лето, и врачевала – все болезни… Настои травяные готовил сам, даже бабку не подпускал. Шёл на луг, на болото, перетирал меж сухих, непослушных уже пальцев травки, подносил к носу, пробовал на язык. Что-то отбрасывал, что-то добавлял, корешки откусывал ножнями – «порядок должон быть!» Томил траву в чугунке, в бане, отчего по парной плыл банный дух, в котором мешалась и мята, и хвоя, и ромашка, и таволга, и шиповник, и липа. В отдельном чугуне запаривал листья и колючки репья, добавлял к ним хмелевые шишки, да блеклую травку, растущую на пожарищах – остудник.
Перед баней мать с теткой мыли избу, а мужики убирали хлев и двор. Отец чистил коровник, поддевая на вилы грязную солому, выталкивал её в крохотное оконце. Дед, стоя на куче, принимал и бросал дальше. Под ногами копошились вечные куры, выклевывая зерно и червяков. Петух, с огромными шпорами на длинных желтых ногах, победно кукарекал, и бежал, шатко переваливаясь, с длинным червяком в клюве. Чистили лошадь, выведя из стойла, скребком, а гриву и хвост расчесывали и подстригали, для красоты. Лошадь фыркала, теплым лбом бодалась с дедом, который, хлопая ее по бокам, поддразнивал – застоялась, голубушка? Ниче-ниче, скоро покос-сенокос, не ленись! Нат-ка, сахарку – и подавал сахар на ладони. Дымка сахар брала губами, мягкими, плюшевыми, а потом кланялась смешно, и скалила огромные желтые зубы. Дед развешивал упряжь для просушки под наветку, успевал и бороны осмотреть, и плуг, и косилку.
Двор мели чисто, в метлу, посыпали свежим песком, и сразу становилось нарядно и празднично. Перед порогом отец бросал охапку свежескошенной травы, и мы, жалея «цветики», обходили её – сбоку. Мать, выбив половички, вешала их на плетень, и сразу становилось празднично. Дома пахло влажным деревом и подвядшей травой. Бабушка самовар ставила загодя, и к запаху чистоты примешивался дымок, горьковатый от шишек. Постельное было поменяно, а, на кроватях родителей, и деда с бабой почти до полу свисали белоснежные подзоры, вышитые еще прабабкой. На стол, по случаю наступающего воскресенья, стелили скатерть, цветную, с бахромой. Она тоже была накрахмалена и углы ее топорщились. Меняли к Праздникам и полотенца над кивотом, и чистили лампадку перед образами, снимая пальцами нагар с фитилька.
Дед сам проверял, как прогревается баня, подбрасывал дров, сливал крутой кипяток в отдельно стоящий бидон, обернутый яркой тряпкой, чтобы не пожглись, не обварились – поди, разбери, где что, когда такой пар!
Первыми в баню шли мужчины – дед с отцом и мой брат. Взяв аккуратно сложенное матерью исподнее, отец благодарил её, расцеловав в обе щёки. Дед бабку не хвалил, проявлял строгость. Меня отсылали в погреб, за квасом, и я шла, прижимая к себе глиняный кувшин, и боролась с искушением – отпить из него. Бабушка сама ставила мужичкам и давленую бруснику с мёдом, и калиновую воду, и махонькие маковые сушки – в предбанник, на полку.
В предбаннике раздевались, не спеша. Дед загодя поддавал на каменку, проветривал, еще поддавал. Он любил пар тяжелый, крутой, густой, пьянящий. Сняв белье, снимали и нательные кресты – иначе никак в парной не высидишь! От жара надевали колпаки, наподобие шляпных – а кто и голову тряпицей повязывал. Входили, перекрестясь, аж крякая, глотнув горячего и влажного парку. По первости сидели на нижнем полке, совсем у пола, ухали, дышали, сплевывали в ладонь – на пол не положено было, забирались повыше, тут уж и жар, тут не до болтовни. Дед на полках запрещал трепу давать да песни орать – не положено, да и все!
Окатившись ледяной водой, выходили в предбанник, пили квас, калиновую воду, грызли сушки. Переглянувшись, ныряли по второй! Тут уж в ход шли веники – веник клали на каменку, и поддавали с ковша травным отваром. Дед был мастером – парил и приезжих гостей, умел как-то особо разгонять пар, так, что и веником тела не касался, а человека всего обдавало волнами горячего воздуха. Отец парился попроще, больше для «баловства» – пританцовывая, бегал с веником, от которого шел такой ароматный пар, что хотелось замереть и дышать тихонько, за братцем. Эй, эй, – слышал братец голос отца, – малец! ты че, сомлевши? Дед, гля-ко, не угоревши? Дед хлопал братца по щекам, кивал отцу, тот выносил брата из бани, укладывал на траву, прыскал изо рта водой – живой… перебрал парку-то… попей, попей, ничаво, ничаво, пообвыкнешься… приговаривал отец, нежно гладя братца по макушке.
Отец мылся долго, со вкусом, взбивая в пену мочалкой мыло в шайке, а брат хлопал ладошкой по пене, за что получал от деда несильный хлопок пониже спины. Дед мылся истово – тер себя лыковой мочалкой, кряхтел, намыливал бороду, фыркал, прочищал уши указательными пальцами – получал наслаждение от тепла и скрипящего от чистоты тела. Ноги дед парил в особой, своей шайке, которую прятал «от баловства» под полки.
Мочалкой растирали спины друг дружке, тут уж веселье начиналось, и гомонили, и шутили, пока дед не выгонял всех, и не проветривал баню «перед бабами», чтобы, стало быть, «мужеский дух изошёл»!
Когда мылась вся семья, да еще и гости, дед, выходя из парной, ставил под полки шайку с кипятком, клал обмылок и новый веник, приговаривая – «это тебе банный, за теплую баенку», после чего обдавал кипятком все скамьи. Отец мыл шайки, а братец вешал мочалки на гвоздки – каждого свой.
В предбаннике отдыхали недолго, на распаренное тело исподнее надевалось с натугой, – помогали друг дружке, оправляли веревочки с крестиками, расчесывались гребешком. Дед сначала раскладывал «бороду» – пропуская меж пальцев, почесывая подбородок, а уж потом и гребешком разделял на две стороны. Отец брился у мутного осколочка зеркальца, подпирая щеку изнутри языком, а братишка, разомлевший, засыпал тут же, на скамье.
Мама, не заметив за домашней беготней, что мужички уже с «лёгким паром», вела в баню меня, сестренку, и тётушку, которая жила у нас «сто лет». Никто не помнил, как она и появилась у нас. Мама говорила, она «из бывших», еще «при царе» родилась. Шли мы тоже чинно, гуськом, здоровались-раскланивались, шутя, с вышедшими из бани мужчинами, желали им «с лёгким паром»! Дед шёл красный, распаренный, весь промытый до каждой клеточки, отец вдыхал воздух чистыми после бани лёгкими, щурился на солнце и предвкушал стопочку – пока бабы в бане…
Мама была любительница парной, но не любила дедова «сена», потому брала с собой хлебный квас – на каменку. Она и веник любила жесткий, дубовый, «не протяжный», как берёза, а схожий с лопатой – им нагонять пар лучше. Маму помню хохотушкой, шутницей, она и в бане веселилась, и, споро натирая меня мочалкой, вечно напевала что-то. Тётушка, сухонькая, молчаливая, в предбаннике снимала платочек, распускала свой пучочек, вынимала накладку, и, держа во рту шпильки, все укладывала стопочкою. Бельишко у неё было ветхое, штопаное, латаное – «стыдное», как говорила бабушка. Она и на полки не ложилась, «брезговат», как говорила бабушка, даже на скамеечку свою подстилала тряпицы, и мылась как-то бочком, тенью почти бестелесною – невидимой за паром.
Я честно ревела от мыла, разъедающего глаза, мама окатывала меня из ковша, приговаривая – «как с гуся вода, так с Дуньки худоба» – и тёрла мне пяточки серой шершавой пемзой. Когда мыла мне ножки – большим пальцем надавливала на ступню – чтоб «плоско не ходила». От мыла щипало ранки, ссадинки, и я ковыряла ногтем присохшую корку на разбитой коленке, пока не обдирала её вновь…
В бане уже пахнет кисло – это мама развела уксус, ополаскивать волосы после мытья, чтобы были шелковистыми, и расчесывались легко – это значит, скоро на свободу! На улицу!
Мама промокает меня полотенцем, надевает чистый халатик, а на голову навязывает платочек, заложив уголки у висков. Я жадно глотаю клюквенный морс, и, конечно, пачкаю чистое… Мама не сердится, ей некогда – отправив меня с тетушкой, она ждет бабушку – та моется уж «по прохладке» совсем, пока мама делает «постирушки». Бабушка всегда ворчит, ей и воды «мало оставивши», и «мыло смыливши» и всю голову ей заглумил дед, и дышать нечем. Мама молчит, но смотрит незаметно за ней – чтоб не оскользнулась, и водички подает, и даже веничком так – для виду – в воздухе помавывает. Мама выносит из бани корыто с отжатым бельем, и вывешивает его на веревки, скрепляя смешными деревянными прищепками, похожими на кремлевские зубцы с картинки.
Дома свежо, тётушка всегда букетик ставит на стол – «какого рожна еще цветы, вона, кругом всё цветёт», – ворчит бабушка и убирает его на подоконник. Самовар еще горячий, дед уже четвёртый стакан выдул, сидит потный, довольный, утирает лысину чистой тряпицей. Отец уже и стопочку принял, и чайку попил, и читает газету… Братец, так и не проснувшись, сопит, свернувшись калачиком. Бабушка выставила кусковой сахар «на пригляд» и клубничное варенье – «для радости», тетушка пьет взвар из прошлогодних яблок, а я, маленькая, дую на блюдечко с чаем – гоняю «волны»…
Хорошо…
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?