Текст книги "Бузина, или Сто рассказов про деревню"
Автор книги: Дарья Гребенщикова
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 9 (всего у книги 31 страниц)
Никола Вешний
Жил на дальнем от нашей деревни хуторе дед, по прозвищу – Колька Болдырь. Кто так его прозвал, не знаю. Роста был огромного, плечистый, сутулился всегда. Кулачищи огромные – с мяч. Силищи был неимоверной. И все у него было такое, исполинское – изба, баня, сараи – как будто не на обычного человека сделано, а на великана. Один жил. Поговаривали, что жену первую забил до смерти, вторая сбежала, да, видать, тоже подпортил ей сильно здоровье – померла в городе. Так и жил бобылем. Бабы его боялись, даже в грибы-ягоды мимо его хутора не ходили. Работал на лесе, валил один, без вальщика даже, а на это мало кто решается, пойдет ель назад, всё. Хорошо, если без пилы останешься! И чикировщика не брал, сам тросами деревья увязывал, бешеный был в работе. Ну, а как лес в 90-е, продали, пошел Болдырь наниматься с лошадью – кому под картошку, кому под овёс – вспахать, кому мешки из магазина подвезти, кому навоз на огород – работы полно, успевай поворачиваться. Все было б ничего, но уж больно характером он был поганый, как начнет за работу расчет требовать, всегда орет, накинь, обманываешь, сговаривались дороже! А куда там бабке перечить? Ме-ме, бе-бе, и отдаст последнее, и заречется впредь дела с ним не иметь, а как? Куда ты трактор на 10 соток загонишь, или на покос дальний? Плакали, да платили. Поговаривали, правда, что убивец он, случалось такое, девяностые годы тёмные, кто начинал правды искать, пропадали, невесть куда, а к Болдырю, на хутор, наезжали те, в пиджаках, да с цепями на шее. Подрабатывал Болдырь и тем, что срубы делал. Тут не соврать – работал хорошо, рубил «в обло с присеком», и красиво рубил! Сам собой топор в руках его гулял! И не жердинки какие брал, а уж бревна такие, что в десять венцов изба вставала. Мужиков нанимал на помощь, платил скудно, а если выпьют – гнал в шею. Бывает, придет, бедолага, руки трясутся, Болдырь вынесет бутылку, стакан нальет – тот руки тянет, мол, дай полечиться, а Болдырь – р-раз, и на землю. Сильно руки распускал – в спор с ним мало кто решился бы. Но и озоровать никто не смел – боялись. Но, если мужик или баба могли и деру дать, и на рожон не лезть, то лошаденке Болдыревой худо приходилось. Выйдет он по осени, зябь поднимать, так намучает лошадь, что у той аж из-под чересседельника пот кровавый! И то, почвы у нас какие, глина одна, гужи рвало, оглобли лопались, а уж что существу живому да покорному чужой воле? А вот, как-то по поздней весне, ровно 22 мая, вышел Колька Болдырь на поле – под картошку разъезжать. Последнее поле, так уж вышло – запоздала баба. Солнышко жаркое, жавороночек в выси поет, благодать такая – сердце не нарадуется. Болдырь пиджак скинул, рубашку на животе узлом затянул, и пошел борозды наезжать. Лошадёнка у него смирная, но до того устала, что спотыкается, и криво борозду ведёт, да какие силы-то, одр, а не лошадь. Болдырь обозлился, кнут достал, огрел бедолагу, она ушки прижала, ржёт тихонько, а сбивается однова! Нукает он её, плуг выворачивает, на обратный ход, а та встала, и стоит. Замахнулся Болдырь, да как пройдет кнутом по спине, аж рубец багровый вспух, кровь выступила, а лошадёнка голову повернула к нему, смотрит, а из глаз слёзы бегут. А тот, вместо того, чтобы пожалеть, еще в худший раж пришел, бросил плуг, и давай стегать её. Матом орёт, и бьёт, та спинкой вздрагивает, аж приседает от страха. А тут раз – от ракитничка ближнего, по травке, идет дедушка такой. Простенького вида, дедок, да дедок, – седенький, борода белая, а сам, вроде, как в исподнем, рубаха холщовая да порты. И – босой. Подходит к Кольке Болдырю, и говорит ему строго – ты, что же это, мил человек, над скотинкой так издеваешься? Она тебе Божие создание, такое, как и ты! А ты руку на неё поднял, нехорошо! А ну, брось кнут! И прощения у неё проси, сегодня её, лошадиный праздник, как есть, и есть. Ну, Болдыря испугай, поди! Он тому дедушке матерно, мол, да кто ты такой, твоё какое дело? А ну, проваливай, подобру-поздорову, а то и тебе быть битым! А вот лошадёнка, то, интересно – вдруг вроде как сама собой распряглась, да к тому дедку, тычется в него мордой, ржет тихохонько, а он из кармана сахарку ей – на ладони, а она вроде как на ухо ему что говорит, а тот – слушает, да головой кивает, ай, ай, нехорошо как, да что ты говоришь! Болдырь и сам обомлел, что это лошадь так себя повела, размахнулся опять, только кнутовище в руке вспотело, и – всё. Руку поднял, а двинуть рукой – не может. Хочет дернуться – а стоит, в землю врастает. А старичок тот под уздцы лошадёнку, да на травку повёл, ветку сорвал, провел по спине – и вмиг раны затянулись, только светлые рубцы остались. Лошадёнка ржет, радуется, переднюю ногу вытянула – кланяется. Дедушка тот погладил её, потрепал по гривке, а Болдырю кулак показал – так и стой, пока не вразумишься! Не дозволю больше тебе никого обидеть! Еще раз рот свой откроешь, слово поганое сказать, будешь до века молчать. Только руку на кого поднимаешь – иссохнет рука твоя. И исчез. Потом уж, бабка хватилась, что долго Болдыря нет, нашла Кольку-то. Так и стоял, онемевший, руку поднял с кнутом. Решили, что удар у него, привезли домой. А лошадёнка стоит, счастливая прям, а в гриву цветочки немудреные вплетены. На другой день заговорил, но уж тихий был до самого конца жизни, и не то, что на лошадь, на кота – не цыкнул. А бабки говорят, сам святитель Николай к нему тогда явился, во вразумление. То доподлинно неизвестно, и нет тому свидетелей, а вот ведь…
х х х
В пору осеннего листопада, когда светлеет небо, и лес становится прозрачен, нет ничего лучше похода на ближнее болото. Перейдя через дорогу, разрезающую деревню пополам, выходишь на поле, на котором уже давно не пасутся коровы, и только рассыпающаяся проволока, обвивающая змеей ноги, напоминает о прошлом. Луговая трава сменилась люпином, пошел захватывать землю папоротник, да осинник придвинулся вплотную к брошенным картофельным полям. Нога иной раз споткнется о сгнивший угол хлева, раздавит бутылочное стекло или провалится в неглубокую ямку. Где-то высоко, в голубеющем небе слышны крики – летят на запад с востока гуси, машут плавно крыльями, держат строй. Такая торжественность в этом прощании, такой гордый и смелый ежегодный подвиг исхода в иные края… только бы не было охотников, говорю я сама себе, потому что представляю явственно, как летят эти сильные птицы, вожаки, гусыни и молодняк, летят, повинуясь голосу своего племени, а какой-то… ради забавы, ради прихоти – убьет метким выстрелом птицу, да будет хвастать перед всеми окровавленной тушкой, и хвалить собаку, принесшую дичь. Обидная судьба – уберечься от зверя, преодолеть столько километров пути – и быть убитым просто так! А мы держим путь к болоту, где бобры еще вчера починили разрушенную нами плотину и подрубленные ими осинки белеют спилами, как колья. Пёс мой тут же переправляется на другой берег ручья, кот взлетает на старую ель и сидит, застыв, как сфинкс. Опускается вечер, поднимается туман, летит запоздавшая сойка, и багровые ягоды боярышника становятся в наступающей темноте коричневыми, цвета засохшей крови. Чокнет желудь, сорвавшийся с дубовой ветки, и останется лежать, прикрытый листьями, чтобы прорасти по весне новым, молодым деревом…
Дед Шурка Андреев
Дед Шурка Андреев жизнью доволен. Во-первых, жив, во-вторых, и, в-третьих – опять же жив. А, раз такое дело, то ничего и не страшно. Бабка у него, что характерно, тоже – Шурка. Но всем недовольна, в противуположность деду. Летом оно неопасно по причине просторов, а зимой бабка деда пилит и пилит, хоть уши заложи, хоть чугун на голову надень. Аккурат перед Новым годом к ним внук заехал по пути на отдых в египетской пустыне и навез деду всякого барахла, в городе ненужного. Не на помойку же? Там такого добра навалом, а деду с бабкой – как раз в самый раз. Ну, бабке кастрюля глянулась. С экраном. Кнопки жми, будет тебе каша либо суп. Не забудь только продукты туда бросить. Чайник внук оторвал от сердца – страшной прозрачности, как графин, и цветные огни как на ёлке. Андреевы первое время и телевизор забросили – все в чайник глядели, как красиво. Дед внука просил, какого инструменту по надобности в хозяйстве, так получил лобзик, шуруповерт и болгарку. Дед изумился и неделю жужжал в чулане, пока бабка не национализировала инструмент – дескать, шуму много и свету жрёт, счётчик верещит. Обещалась летом выдать. Под расписку. Внук еще много чего в красивых коробках навёз, сложил, и до разъяснения инструкций велел руками не цапать. Дед взмолился, ты бы мне чего в уши привез медицинского заткнуть! Бабка как чисто в мозгу сидит – слушать её сил нет, а внук – раз! и вешает деду на шею круглую коробку на ремнях. Вроде, как из-под селёдки, но поменьше. Раз – в уши кнопки, раз – кружок серебряный в коробку, на кнопку надавил – и полилась песня в уши. Певец Михаил Круг. Девочка пай, рядом жиган, во, как! Народные песни, про жизнь в любви, про зону и про вообще. Дед аж всплакнул. Главное, бабы не слыхать! Сидит он, бороду щиплет, Шурка круги нарезает, видно, что кочергой по чугункам стучит – а не слышно! Техника прогресса! Внук таких кругляшков накидал – живи, дед, да радуйся. И улетел в свой Египет. Тут сразу зима началась и провода порвало. Сидят в своей местной тьме египетской, бабка пилит и пилит. Дед в сенцы, коробочку нащупал, кругляш вложил, и… и ничего. Потряс – ничего. Тишина есть, а в тишине бабка Шура слышна. Так и маялся, даже ночью вставал, давил на кнопки – тишина. А че? Импортная вещь, чудо разума. А внук как прилетел, опять через бабку с дедом. Привез им полотенце махровое с видом верблюда и мыла в баню, если ходить. Дед и поплачь – не уважил, мол, шарманка сдохла! Внук ту коробочку взял, крышку откинул и давай хохотать, чуть загар с него не упал пустынный. Ты, – говорит, а сам от смеха давится, – ты чё, дед? На кой хрен ты вместо диска для музыки диск от болгарки поставил? Ты чё, металл хотел услышать? Или трубу резать? А деду обидно стало, промашка вышла в темноте сеней, с кем не бывает? Хотел напомнить внуку, как тот соляркой лошадь хотел заправить, но сдержался… зато теперь внук обещался еще и телефон привезти, что не на почту ходишь, а сидишь в избе. Даже, говорит, Африку в телефон слыхать…
Блины
Бабушка уже старенькая-старенькая, ей годков, как Ленке, но в дюжину раз больше! Ленке на будущий год в школу, тогда и посчитает. А пока Ленке дают дело – бабушка бьет яйца в миску, одно за другим – Ленка смотрит, как наплывают друг на дружку веселые прозрачные кружки с солнечной середкой. Скорлупки летят в плетушку – сохнуть. Их потом дед потолчет в ступке и отдаст назад, курам.
– Деда, – Ленка глядит, как дед закладывает в печь дрова, – а зачем курочкам отдавать скорлупки? Это же их одёжки?
– Ну, да.
– А зачем они одёжки едят? Ты же свой тулуп не ешь?
– Давай, вопрошайка, – бабушка дает Ленке мутовку, – крути – верти, а то ишь, озаботилась чем!
Ленка ставит мутовку в миску и начинает вращать в ладошках. Яйца взбиваются, пена стоит шапочкой, и Ленка потихоньку пробует пальчиком. Вкусно!
Бабушка уже налила молока в кадушку, дед достает из чулана мешок с мукой, и бабушка трясет ситом, стучит им о ладонь, будто бьет в бубен. Мука поднимается невесомым белым облачком и оседает на клеенку стола, отчего цветы на ней будто присыпает снегом.
Когда опора сотворена, бабушка отбирает у Ленки мутовку и сама взбивает тесто, подливая подсолнечного маслица, присыпая гречневой мучицы, добавляя то соли, то сахара, и все капает на тарелку, глядя, как растекается будущий блин. Пока опара бродит, прикрытая стираным полотенцем, бабушка начинает готовить «закрутки» для блинков. В ход идут и соленые грибки, мелко порубленные с лучком, и магазинная селедочка, и щучья икра, и припущенные в масле мелкие плотвички. Снятая еще вчера сметана затвердела и не течет, даже если банку перевернуть кверху дном. В плошечке – растопленное маслице, а золотистые рыжики – это уж деду. Под «рюмашку» слезинки народной.
Дед уже водит носом, уже потирает ладони, и бабушка отсылает его – вынести помои и включить фонарь на столбе. Дед подмигивает внучке, нарочито втягивает голову в плечи и еле плетется для виду – рассмешить Ленку, любимицу.
А уж в избе жар! На двух сковородах чугунных, протертых половинкой картошки с постным маслом, шипят, коричневея снизу, блины. Сверху блины – как кружевной платок. Бабушка ловко хватает сковородником тяжелую сковороду, плещет половником, и вот уж течет тесто вниз, послушное, образуя ровный круг. По краям – затеки, они тоже подрумянятся – и будут припеки для блинов с «таком». Ленка потихоньку тащит горяченный блин, дует на пальчики, ест, жмурясь от счастья, и щеки ее становятся масляными и румяными – как блины.
Под тихий свет лампы дед, баба да Ленка пируют до тех пор, пока у Ленки не начинают слипаться глазки. Дед перекладывает её на кровать, но Ленка, проснувшись, требует «сказочку». Бабушка, сама сморённая готовкой, печным жаром, сомлевшая от сытости, придвигает табуретку и заводит прерванное вчера:
– «Вот, оно, как… лятели-лятели гуси-лебяди, перо и обронивши. Перо оземь мяконько, и легло. И на порог к бабе с дедом. Вот. А у них сыночек токо один был, пошел на Змея Горыныча, да и сгинул. Такой был ладненькай, такой беленькай, щёчки румяные… вот, горе, какое». Ленка опять засыпает, ей жарко, шерстяные носки кусают ножки, мягко дышит под ней перинка, и все кажется, что это не всполохи света по стенам, а птицы огромные, как ястребы, которых Ленка видала над двором, расправили свои крылья. И крылья те все больше, все отчетливее видны перья, сизые, а с испода светлые, крапчатые, и свет белый крылья закрыли, и темно, и страшно, а бабушка, отхлебнув из бутыли клюквенного морса, все тянет, – «а пёрышко и на крылечко, и обернулось красной девицей. А у девицы коса до полу, и такой сарафан, весь заморскими цветами расшитай. И она легонько стук-постук в избу – баушка, деда, примите меня, сиротку. Ну, тем, какая радость! Уже не знают, где посадить, куда уложить. Такая красота, что ты. Токо у ей одно непонятно – вроде как руки, а на их перья растут. Так, оно не мешает ложку-т держать, а перед людями неловко … – Ленка почти спит, уткнувшись носом в огромную, с пол-кровати, подушку, одетую в вышитую мережкой наволочку, но опять просыпается, – ба? А чего она – птица была? Не, – бабушка укрывает внучкины ножки платком, – она навроде птичьей королевишны была… и вот, молвит бабе с дедом – ты, бабенька, и ты, дедонька, не смущайтесь – я как на улицу либо в церкву буду ходить, перья мои как невидимы будут, токо перышко, с которого я выродивши, храните пуще ока свово. Ай, – бабушка встает и, сложенная в пояснице, бредет на кухню, – все, конец на сёдни тебе. Посуды до леса! Завтра доскажу, спи, детынька, спи, завтра новый день будет… Ленка уже спит всерьёз, уткнувшись в коврик с лебедями, и только от её дыхания поднимается и опадает на подушку серенькое пёрышко, вылезшее случайно – из подушки.
Дед Костя Шаньгин
Осень в том году наступила рано. Дед Костя Шаньгин, вёрткий старичок, сохранивший пышную шевелюру цвета табачного пепла и неожиданно к тому рыжую бороду, сидел у верстака в сарае, на высоком табурете, смотрел через тусклое стекло на низкое небо, и жевал мундштук папиросы. Два кобеля, Женька и Генька, блаженствовали у жаркой железной печурки, сваренной дедом в колхозные годы. Генька, поскуливая, молотил хвостом по полу, поднимая столб золотистой пыли, а Женька, напротив, сопел солидно, как и полагается старому, битому жизнью кобелю, и нос его, порванный в недавней драке, даже во сне улавливал дух чесночной колбасы, висящей в авоське за окном. Дед Костя принимался уж в который раз ладить себе домовину, по-городскому, гроб, место последнего упокоения и так, сказать, ладью Харона. Первые два, сделанные еще из хорошей, дорогой сосны, откупил зачем-то москвич в голодные 90-е, и дед недоумевал, как так, не зная «параметру» брать, а как не войдет, но москвич, сытый и бритый наголо детина в кровавого цвета пиджаке, ломал толстыми пальцами хрустящие американские деньги, засовывал в карман дедова «спинжака», крякал довольно, а потом пил с дедом, плакал и каялся, называя Костю – батей. Те зеленые странные деньги так и остались лежать в дедовой «захорьковке», глубоко внутри избы, в металлической кофейной жестянке, вместе с медалью за доблестный труд и золотым бабкиным зубом. Третья домовина ушла к соседу, утопшему в самый жаркий июль, какой можно было себе вообразить. Зареванная вдова стояла перед дедом, теребила края кофты, и все говорила монотонно, выручи, Костя, а, выручи, куда в район, беда, Костя, выручи… Дед невесело думал, что он так и не сладит себе достойное пристанище, если народ будет так стремительно уходить из этого лучшего мира, и стал строить следующую домовину тайно. Но в деревне все известно, мышь не шмыгнет без ведома соседа, потому шли к деду на поклон, заискивали, угрожали, умоляли – и дед сдавался. Приезжали городские, хлопали дверьми черных высоких автомобилей, предлагали солидных денег, обещали оформить без проволочек какое-то «ип», но дед мотал головой да отнекивался. Схлынули 90-е, власть поставила везде свои узаконенные конторы, в которых сели те, кто и ездил на тех больших чёрных машинах, и дышать стало просто, только вздорожал пиломатериал, и просто так уж было не купить ничего – и обрезная доска шла в такую цену, что дед только и дергал себя за огненную бороду. Шаньгин модных электроинструментов не признавал, любовно подтачивал ножи ручных рубанков, делая им смотр перед работой. Так и стояли они на полке – грубый, как шероховатое слово шерхебель, длинный, как поезд, фуганок, зубастый зензубель для выборки четвертей да качающийся горбач – с выгнутой, как качели, подошвой. По стенам шли шеренги стамесок, с яркими когда-то ручками, кусачие рашпили, изящные дамские надфили, и даже дедова гордость – набор резцов по дереву, подаренный дачником. В идеальном порядке жили топоры разных мастей и веса, от махонького, легонького, до колуна, а отдельно дед держал собственноручно выструганные им ясеневые топорища. Клацали зубами клещи, крутилась ручка коловорота, а старые, еще кованые гвозди ждали, когда их распрямят для дела. Все богатство, весь ум труда человеческого – все было собрано Шаньгиным. Дед сам разводил ножовки, мурлыкая одну и ту же песню про кавалериста Щорса, и напильничек ловко обходил железные зубья, заостряя их для работы. После смерти бабки, ткнувшейся лицом в сырое картофельное поле еще двенадцать лет назад, Шаньгин так и не женился, хоть и подсылали к нему баб, и ладил свою одинокую жизнь с умом, пил только по субботам свою послебанную чекушку, приучился обходиться нехитрыми постирушками, пенсию тратил вполсилы, пробавлялся рыбалкой да огородом, ходил на охоту с Генькой и Женькой, но больше так, для куражу собачьего, чем для себя. Только вот – домовину сделать никак ему не удавалось. Дед поболтал ногами, потерял чуню, полез под верстак, разбудил спящих Геньку с Женькой, и, поглаживая вечно ноющий бок, выудил из ведра со ржавой водой початую чекушку, и, просунув руку в фортку, потянул к себе авоську с колбасой и вареной картошкой. Так и сели чаевничать, разговоры разговаривать – дед Шаньгин, да два его брата – старый Женька, да молодой Генька, впрочем, оба трехцветные да преданные деду Шаньгину – до гроба.
х х х
Бывают такие дни, как сегодня – бывают… вот, и ждёшь, и все глаза проглядела – нет, не едет долгожданный гость, не пылит дорожка, не слышно колесного скрипа да посвиста кнута возницы, так и уйдешь, укутаешь плечи в теплый полушалок, да и сядешь за маленький столик – пасьянс раскладывать, на суженого, на милого… а нет-нет, да и посмотришь в окно – а там уже темно, и ветер играет ставнями, и только чудится кто-то, огромный и недобрый…
А утром – и не ждала, и спала – стук – постук в окошко! Открывай, хорошая моя, я вернулся! Да с поцелуями, да с подарками, да с рассказами о дальней стороне диковинной…
Так и сегодня денёк – вот, не надеялась – а проснулась – солнце! Да какое! Медвяное, легонькой дымкой занавешено, а ласковое-то, а теплое – не жгучее… а тут и травку покосили, и поплыл запах, который ни с чем на свете не сравнить! И сразу все и поменялось – и дом стал красивый, и собачка веселая, и георгины вдруг расцвели – от белого, до пунцового! А помидорки-то вмиг покраснели от радости, запросились в баночки да в бочоночки… огурчики налились, к засолу приготовились… курочки пообсохли, перышки расправили, яйца несут – остановится не могут!
Так и провел день со мной гость дорогой – Солнышко красное, и порадовало меня перед разлукой долгою… задернула я занавесочки, а оно помахало мне:
– Ну, до завтра, девица?
– А придешь ли, солнышко?
– А как встречать будешь, – ответило и спать улеглось в перины пуховые, облачка ночные и еще звездочек по небу рассыпало, чтобы ночью светло было…
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.