Текст книги "Как-то лошадь входит в бар"
Автор книги: Давид Гроссман
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 5 (всего у книги 15 страниц) [доступный отрывок для чтения: 5 страниц]
– Минутку, погодите, тихо! Остановите все! Начинаем сначала! Весь вечер – с самого начала! Все было ошибкой! Вычеркните, забудьте. И это не потому, что вы не поняли, вы – умнички, на все сто! Это просто я не понял, какой же великий шанс выпал мне, о, боже!
Он обеими руками обхватывает голову:
– Вы не можете даже поверить, что здесь будет нынешним вечером, Нетания! О, Нетания, город алмазов, вы – счастливейшая публика, супер-дупер. И этим вечером явлено вам будет чудо, а́хла сиху́к![62]62
А́хла сиху́к: а́хла (арабск.) – великолепно, превосходно; сиху́к (ивр.) – от сихе́к ота́ – «преуспел, победил». Пример сочетания в сленге арабского и иврита: «великолепнейший успех».
[Закрыть]
Он обращается к публике, но глаза его прикованы к моим глазам, пытаются сказать что-то чрезвычайно важное, нечто сложное, чего нельзя высказать только взглядом.
– Я, искренне ваш, решил, после глубоких размышлений, посоветовавшись с «Гато Негро», которое наш хозяин смешивает с водопроводной водой из крана во дворе; сахте́н[63]63
Сахте́н – возглас поощрения: «Молодец! Давай!» (сленг, арабск.).
[Закрыть] тебе, Иоав бен Халав[64]64
Иоав бен Халав (букв. «Иоав – сын молока», ивр.) – супергерой, персонаж серии рекламных комиксов 60-х годов XX века, получающий свою суперсилу из молока. Считается первым израильским супергероем.
[Закрыть]… короче, я решил… Что же я решил… Давайте поглядим… Слова путаются… Ах да… Я решил: в качестве личной благодарности за то, что вы пришли сюда, чтобы устроить мне день рождения, хотя маленькая птичка мне нашептала – и шептала, между прочим, только потому, что охрипла, птичий грипп, знаете ли, – и, возможно, поэтому вы не запомнили, что сегодня мой день рожд…
Он мелет слова. Отвлекает наше внимание, а тем временем обдумывает мелькнувшую у него сложную идею, планирует следующий шаг.
– Но вот вы тем не менее пришли, и этот ваш благородный жест – все вы массово явились отпраздновать со мной – привел меня к спонтанному решению: преподнести вам этим вечером маленький сувенир, что-то от всего сердца. Вот такой я парень. Щедрость – мое второе имя, «Дов Натания[65]65
Название города «Нетания» (прежде всего – в русском произношении) в устах ивритоязычных израильтян звучит как «Ната́ния». Город назван в честь Натана Штрауса, американского бизнесмена и филантропа, жертвовавшего огромные суммы евреям Эрец-Исраэль. Натан, Натания, Натанияху – библейские имена, их значение – «дать», «отдавать»: их смысл: «Бог дал».
[Закрыть] Гринштейн» – так будет написано на моем памятнике. А немного ниже: «ЗДЕСЬ ПОХОРОНЕН ВЕЛИКИЙ ПОТЕНЦИАЛ», а еще ниже: «СУБАРУ– 98 ТЕМ, КТО РЕШАЕТ БЫСТРО». Но между нами, братья мои, что́ я могу дать вам из того, чем сам обладаю? Деньги? Как мы уже выяснили, их у меня нет. Ни медного гроша, чтобы прикрыть задницу, да и с задницей у меня трудности. А еще у меня есть пятеро детей, но ни одного из них у меня нет, и самое большое достижение моей жизни в том, что я преуспел в создании для себя большой, спаянной семьи, но вся она – против меня. Короче, Нетания, вы это уже поняли, ничегошеньки у меня нет. Но тем не менее я собираюсь дать вам что-то, чего я никогда еще никому не давал. Нечто чистое, как стеклышко. История из жизни. Да, это самые лучшие истории. Хочу рассказать, очень хочу… что случилось, шестой столик? Чего ты паникуешь, мужик? Это только история, тебе даже не придется напрягать мозговые придатки, ты даже не почувствуешь, что они у тебя есть. Все только слова. Ветер и перезвон колокольчиков. В одно ухо входит, в другое – выходит.
И он снова на меня смотрит. Его глаза сверлят меня с настойчивостью и мольбой.
– Я хочу, чтобы ты меня увидел, – сказал он во время нашей ночной телефонной беседы, после того как я уже искренне извинился перед ним за нападки. – Ты должен только сидеть там полтора часа, максимум – два, все зависит от того, как сложится вечер. Организуем тебе боковой столик, чтобы никто тебя не беспокоил. Напитки, еда, если захочешь – закажем такси, все за мой счет, и я еще заплачу тебе за работу столько, сколько скажешь.
– Минутку, я еще не понял, что это за работа.
– Я же тебе сказал. Если захочешь, ты можешь записывать меня на магнитофон, фотографировать на телефон, мне это не мешает. Главное, чтобы ты меня увидел.
– А что будет потом?
– Потом, если тебе захочется, позвони и расскажи, что́ ты видел.
– Скажи, – спросил я, – зачем тебе все это?
Он думал, возможно, целых секунд тридцать.
– Ни для чего. Для себя. Не знаю. Послушай, я знаю, свалился на тебя как гром среди ясного неба, но вдруг я почувствовал: вот оно. Пришло его время.
– Позволь мне понять, – рассмеялся я, – ты хочешь, чтобы я высказал свои критические замечания по поводу твоего представления? Или просто хочешь знать, как ты выглядишь? И для того, и для другого я не самая подходящая кандидатура.
– Нет, конечно же, нет… С чего ты взял?
Он ухмыльнулся:
– Поверь мне, что я отлично знаю, как я выгляжу.
Он глубоко вздохнул и быстро выпалил, словно перед этим долго репетировал текст:
– Я хотел бы услышать, если ты согласишься, услышать от такого человека, как ты, Авишай, от того, кто обучен этому… Я имею в виду того, кто всю свою жизнь наблюдает за людьми, за секунду постигая их сущность, от самых корней их…
– Эй, эй, – перебил я, – ты немного увлекся.
– Нет, нет, я не просто так появился… Я знаю, что говорю. По газетам я следил за твоими судебными процессами. Пресса цитировала и вынесенные тобой вердикты, и то, что ты говорил об обвиняемых, об адвокатах. И каждое твое слово – что нож острый. Однако в последнее время ты как-то исчез из моего поля зрения, но я помню, у тебя было несколько громких дел, что вся страна… И поверь мне, Авишай, ваша честь, даже не знаю, как тебя называть, но у меня в таких делах глаз наметан. Иногда это было почти как читать книгу.
Его наивность меня забавляла. Возможно, даже более того. Я думал о тех приговорах, которые написал, шлифуя и оттачивая каждую фразу, время от времени включая в них – разумеется, с соблюдением пропорций и без всякого высокомерия – яркие метафоры и цитаты из стихотворений Фернандо Пессоа[66]66
Фернандо Пессоа (1888–1935) – португальский поэт, мыслитель, эссеист.
[Закрыть], Константиноса Кавафиса[67]67
Константинос Кавафис (1863–1933) – поэт, считающийся лучшим из всех писавших на новогреческом языке.
[Закрыть] или Натана Заха[68]68
Натан Зах (р. 1930) – известнейший израильский поэт, переводчик, литературовед, лауреат Премии Израиля и многих других литературных премий.
[Закрыть], а порой и емкий поэтический образ, придуманный мной самим. Внезапно я преисполнился гордостью за них, за мои написанные вердикты, за скромные, увы, позабытые мои творения.
И вдруг промелькнула картина: примерно пять лет назад Тамара сидит на стуле в кухне, поджав под себя одну ногу, рядом с ней на столе чашка – с горячей водой и мятой, остро отточенный карандаш барабанит по зубам, и этот звук сводит меня с ума, а она проходится по моим страничкам «частым гребешком от вшей для сентиментальных прилагательных, чересчур резких образов и прочих излишеств, которым подвержена ваша честь» (сам я в гостиной хожу из угла в угол, жду приговора).
– Значит, это все, чего ты от меня хочешь?
Я рассмеялся. Мне требовался глубокий вздох.
– Тебе нужен частный приговор? Скромная приватизация судебной системы? Судья является на дом с частным визитом? Совсем неплохо…
– Приговор? – Он поразился. – Почему приговор?
– Ах, нет? Я думал, что ты, возможно, хочешь что-то мне рассказать, чтобы я мог…
– Но с чего вдруг «приговор»?
Из телефонной трубки до меня долетел холодный, резкий ветер. Он проглотил слюну:
– Только приди на мое представление, посмотри на меня немного, а потом скажи мне – без всякой жалости, это самое важное – две-три фразы, как ты умеешь, не зря ведь я тебя выбрал…
И он снова ухмыльнулся, но в голосе я уже услышал неуверенность.
Я совершенно не сомневался, что это еще не все. Что-то за всем этим здесь прячется, возможно, даже и от него самого. Я задавал еще вопросы, пытался зайти и с той стороны, и с этой, заостряя и оттачивая до предела своих возможностей, но ничего не помогало. Он никак не мог ясно и понятно объяснить свои намерения, кроме смутного стремления, чтобы я «его увидел». Наша беседа пошла по второму кругу. Я чувствовал, что с каждой минутой рушится его наивная ребяческая надежда, будто между нами не было сорока с лишним лет полного разрыва.
– Предположим, – пробормотал он, когда я уже решил сформулировать свой отказ, – предположим, ты посидишь там и посмотришь на меня час, полтора, не более, я уже тебе говорил, все зависит от того, как пойдет, а потом позвонишь мне или пошлешь письмо по почте, будет очень приятно получить письмо от кого-то, а не от службы судебных приставов, взыскивающей долги, всего одну страничку, даже нескольких строк будет достаточно, возможно, даже одной фразы. Ты ведь можешь одной фразой прикончить человека…
– Но для чего? Зачем?
Он снова смущенно хихикнул:
– Полагаю, мне хотелось бы от тебя услышать, что у меня есть кое-что из того… Оставь, не стоит.
– И все-таки?
– Так сказать, что́ воспринимают те, кто видит меня? Что́ люди знают, когда смотрят на меня… те вещи, что от меня исходят. Ты меня понял?
Я сказал, что нет. Собака подняла голову, посмотрела на меня, унюхав ложь.
– Ладно, – вздохнул он, – отправим тебя спать. По-видимому, не подействует.
– Погоди, – сказал я, – продолжай.
– Это все, – ответил он, – у меня больше ничего нет…
И именно тогда что-то в нем прорвалось, забило фонтаном:
– Скажем, я иду по улице, а мне навстречу некто, он со мной не знаком, обо мне ничего не знает. Первый взгляд – бум! Что он воспринимает? Что у него «записывается» обо мне? Не знаю, объясняю ли я самого себя…
Я встал. Принялся ходить с телефоном по кухне взад и вперед.
– Но ведь я тебя уже видел когда-то, – напомнил я.
– Прошло много лет, – мгновенно ответил он, – я не я, ты не ты.
Я вспомнил: глаза у него голубые, большие – относительно лица, вместе с выступающими губами придававшие ему облик странного птенца с заостренными чертами. Лихорадочно пульсирующая частичка жизни…
– Это нечто, – произнес он тихо, – что вырывается из человека наружу, и он им никак не управляет? И, возможно, такое есть только у одного человека во всем мире?
Излучение, исходящее от личности, подумал я. Внутреннее свечение. Или внутренняя тьма. Тайна, трепет уникальности. Все, что простирается по ту сторону слов, описывающих человека, исказившееся и извратившееся из-за всего, что с ним случилось. Именно это я буду видеть в каждом человеке, стоящем передо мной, будь то обвиняемый или свидетель, – так я искренне поклялся себе много лет назад, когда только начинал карьеру судьи. Поклялся, что никогда не буду безразличным к человеку. И это будет отправной точкой моего суждения о нем.
– Я уже почти три года не судья, – вдруг что-то толкнуло меня сказать ему. – Три года, как я, что называется, в отставке.
– Уже? Что же случилось?
Минуту я серьезно взвешивал: стоит ли рассказывать всю правду.
– Подал в отставку, – сообщил я ему. – Досрочно вышел на пенсию.
– Так что же ты теперь делаешь?
– Ничего особенного. Сижу дома. Работаю в саду. Читаю.
Он молчал. Я почувствовал, что он осторожничает, и это мне нравилось.
– Случилось так, – к собственному удивлению, произнес я, – что мои вердикты становились чересчур уж язвительными, не соответствуя вкусам системы.
– Ага, – коротко бросил он.
– Агрессивными, – ухмыльнулся я с издевкой. – Верховный суд оптом менял их на противоположные.
И я рассказал, что несколько раз взрывался из-за свидетелей, нагло и беспардонно лгавших суду, и из-за обвиняемых, творивших со своими жертвами жуткие, омерзительные вещи, резко выговаривал адвокатам, продолжавшим надругательство над пострадавшими и во время допроса свидетелей со стороны защиты.
– Моей ошибкой было, – продолжал я так, словно обычно мы беседуем каждый день, – когда я сказал одному адвокату из системы и со связями, что в моих глазах он просто изверг рода человеческого. И этим, по сути, вынес себе приговор.
– Я этого не знал, – сказал он, – в последнее время не очень-то следил за новостями.
– Подобные вещи, – заметил я, – делаются у нас тихо и быстро. Три-четыре месяца от силы – и все закончено. Вот видишь, – рассмеялся я, – оказывается, мельницы справедливости мелют быстро.
Он промолчал. Я был немного разочарован тем, что мне не удалось рассмешить стендапера.
– Каждый раз, когда мне встречалось твое имя, – сказал он, – я вспоминал, какими мы были, мне было интересно, что с тобой, где ты и вообще помнишь ли меня. И я видел, как ты взбираешься вверх по лестнице, и – чистая правда! – всегда желал тебе самого лучшего, от всего сердца.
Собака издала легкий, почти человеческий вздох. Ни за что не соглашусь, чтобы ее усыпили. Так много Тамары – запах, голос, прикосновение, облик – все еще заключено в ней.
Между нами вновь воцарилось молчание, но теперь оно было иным. Я думал: что́ люди видят во мне в самую первую минуту? Можно ли все еще увидеть во мне того, кем я был до недавнего времени? Оставила ли на мне печать большая любовь, которую я познал? Родинку как знак рождения заново?
Я очень давно не забирался в эти дебри, и собственные мысли сбивали меня с толку, ворошили во мне разное. Меня все еще не оставляло чувство, что я совершаю ошибку, но во имя перемены к лучшему, возможно, ошибку правильную, которая мне подходит.
Я сказал:
– Если я это все-таки сделаю, а я все еще не уверен, что сделаю, то знай, что я вовсе не собираюсь быть к тебе снисходительным.
Он рассмеялся:
– Ты забыл, что это было мое условие, а не твое.
Я заметил, что его идея слегка напоминает мне ситуацию, когда некто нанимает киллера для самого себя.
Он снова рассмеялся:
– Я знал, что ты самый подходящий. Только помни: один выстрел прямо в сердце.
Я тоже рассмеялся, и во мне поднялся почти забытый теплый пар из нашего прошлого, и мы расстались с какой-то новой легкостью и даже с пробудившейся дружеской приязнью. И только тогда, возможно, из-за сказанного в конце беседы, меня сразил неожиданный удар: я вспомнил, что случилось и с ним, и со мной, когда мы вместе были в Беер-Оре, в учебном лагере Гадны́[69]69
Гадна́ (аббревиатура от «гдуде́й но́ар», «молодежные отряды») – израильская молодежная организация, которая готовит подростков 13–18 лет к военной службе. Первые отряды были созданы в 1940 году.
[Закрыть]. На несколько секунд я просто застыл от ужаса: как же я мог забыть об этом?
А он мне и не напомнил, даже словом не обмолвился.
– Но вам придется вооружиться терпением, братья мои, потому что это история, которую я, клянусь Господом, никогда не рассказывал на своих выступлениях. Не рассказывал ни на одном выступлении вообще, ни одному человеку в частности, но нынешним вечером это со мной случится…
И чем шире становится его улыбка, тем все больше и больше мрачнеет лицо. Он смотрит на меня, беспомощно пожимает плечами, весь он – словно перед гигантским прыжком, сулящим опасность, который ему придется совершить, ибо иного выбора у него не остается.
– Итак, вот вам мой сказ, новый-хреновый, прямо из упаковки, еще даже не уложился у меня во рту, и этим вечером, дамы и господа, вы будете моими подопытными кроликами. Люблю вас пламенно, Нетания!
Опять взрывы смеха, неизбежные аплодисменты, переходящие в овацию. Он снова делает глоток из термоса, выступающий кадык поднимается и опускается, и каждый сидящий в зале замечает отчаянную жажду, а он сам чувствует, что его жгучая жажда бросается в глаза. Кадык прекращает движения. Глаза поверх термоса устремлены прямо на публику. В растерянности – несколько неожиданной у него и даже трогательной – он возвышает голос до крика:
– Короче, Нетания, заброшенный проект! Вы со мной? Не испугались? Саба́ба, прекрасно, но необходимо, чтобы вы были со мной сейчас, чтобы вы обняли меня, будто я ваш давно потерянный брат. И ты тоже, госпожа медиум. Нынче вечером ты меня удивила, признаюсь, ты явилась ко мне из тех мест, которые я вообще… где давно уже не ступала нога белого человека…
Он подворачивает штанину, чуть ли не до колена обнажает икру правой ноги – она худющая и с проплешинами, обтянута пергаментной кожей, – разглядывает:
– Ну ладно, ни одна нога желтоватого человека. Но тем не менее я очень рад, что ты пришла, госпожа медиум. Мне неведомо, что́ привело тебя сюда именно сегодня, но, послушай, возможно, у тебя возникнет и профессиональный интерес к моему рассказу, связанному… как бы это сказать… с привидением, с духом, призраком. Возможно, ты даже сможешь связаться с ним прямо отсюда, но предупреждаю: связь только за счет вызывающего! Нет, на полном серьезе, эта история – не простой случай, скажу я вам. Дело об убийстве, так сказать, только не совсем ясно, чье убийство, и можно ли вообще назвать это убийством, и кто там убит на всю жизнь.
И он со сцены озаряет всех широкой, от уха до уха, клоунской улыбкой:
– А теперь, братья и сестры, примите безумную и смешную до слез историю о моих первых похоронах…
Он приплясывает вокруг кресла и боксирует с пустотой, бьет, ловко уклоняется нырком и снова бьет в пустоту. «Порхать, как бабочка, – на канторский мотив распевает он девиз Кассиуса Клея[70]70
Кассиус Клей (1942–2016) – американский боксер-профессионал, один из самых известных представителей мирового бокса XX века. В 1964 году вступил в негритянскую организацию «Нация ислама» и принял имя Мохаммед Али.
[Закрыть], – и жалить, как пчела».
Раздаются смешки, легкое покашливание, многие усаживаются поудобнее в предвкушении удовольствия. Но только я опять неспокоен. Очень неспокоен. Мой столик отделяют от выхода лишь пять шагов.
– Мо-и пер-р-р-вые по-о-хоро-ны!
Он провозглашает это снова, но на сей раз – трубным голосом шталмейстера в цирке. Долговязая дама с соломенными волосами, сидящая за столиком в конце зала, разражается хриплым стаккато смеха, и, издав зловещий звук, останавливает ее с сцены, пронзая взглядом:
– Йа́, А́лла[71]71
Йа́, А́лла – обращение к человеку, выражающее недовольство; возглас восторга, восхищения или потрясения (от арабск. «О, боже!»). Популярный разговорный оборот.
[Закрыть], вашу… Слушай, Южная Нетания! Вам говорят: «Похороны» – и вы тут же начинаете смеяться? Это у вас инстинкт такой?
Публика отвечает смехом, но он даже не улыбается. Наматывает круги по сцене и разговаривает с самим собой, жестикулируя:
– Что за проблемы у этих людей? Какой нормальный человек смеется над такими вещами? Но ты же сам видел. Прямо наповал! Магнитуда в семь баллов по шкале Довале. Я просто не понимаю этих людей…
Он останавливается, опирается на спинку кресла:
– Сказано «похороны», сестра моя. – Он сверлит взглядом долговязую даму. – Что такого я попросил, миленькая? Немного соболезнования, чуточку жалости – слышали вы когда-нибудь такое слово, леди Макбет? Жалость! Ведь речь идет о смерти, леди! Похлопаем смерти!
Внезапно он страшным голосом кричит, воспламеняется изнутри, бежит по всей сцене, задрав руки, и ритмично хлопает в ладоши над головой и поощряет публику присоединиться к нему, выкрикивая: «По-хло-па-ем смер-ти!»
Люди смущенно хихикают, крик режет слух; он вообще раздражает зрителей: суетится на сцене, орет во все горло. Глаза сидящих наполняются испугом, постепенно стекленеют, наблюдая за ним, – и я уже вижу дальнейшее развитие, его механизм. Он доводит себя до безумия и тем самым сводит их с ума. Он воспламеняет себя и зажигает их. Мне не совсем ясно, как это действует, но это точно работает, даже я чувствую вибрации в воздухе, в собственном теле и говорю себе, что, возможно, просто трудно оставаться равнодушным к человеку, который прямо на глазах целиком и окончательно сливается с первозданной своей основой. Однако это не объясняет тот рев, что заперт в моих кишках, словно узник, нарастающий с каждой секундой. И вот уже к нему присоединяются некоторые мужчины – только мужчины. Возможно, так они пытаются заставить его замолчать, собственным ревом перекрыть его крики, но спустя мгновение они уже кричат вместе с ним; что-то захватывает их – ритм, безумие.
– Похлопаем смерти! – вопит он, задыхаясь, и щеки его пылают болезненным румянцем. – Я́лла, балага́н![72]72
Балага́н – «беспорядок»; от перс. balachane – балкон, веранда в задней части дома, где складывались ненужные вещи; из персидского перешел в русский, оттуда – в идиш, завезено в Эрец-Исраэль выходцами из Российской империи.
[Закрыть] – орет он, и молодые – главным образом солдаты в увольнении – хлопают в ладоши над головой и ревут вместе с ним, а он подбадривает их странной насмешливой улыбкой.
Два байкера тоже вопят изо всех сил, но теперь я могу точно сказать, что они – юноша и девушка, возможно, даже близнецы, и своими заостренными лицами напоминают сейчас двух хищных зверенышей, глядящих на него и пожирающих глазами все его движения. И возбудившиеся пары за столиком неподалеку от стойки тоже проявляют активность, кто-то даже пританцовывает на стуле. Изможденный мужчина с худым серым лицом дико размахивает руками и вопит: «Похлопаем смерти!» Три пожилые загорелые дамы буйствуют, выбрасывают в воздух худенькие руки и орут, и орут – до слез, а сам Довале взрывается в этом бурлящем вулкане, кажется, он совершенно обезумел, беспорядочно машет руками, дрыгает ногами; смех заливает зал, публика тонет в собственном хохоте, невозможно устоять перед этим неистовым сумасшествием; и меня окружают человек шестьдесят или семьдесят, мужчины и женщины, молодые и старые, рты их полны ядовитыми, внезапно выстреливающими конфетами. А начинается все со смущенного хмыканья, с оглядывания по сторонам – и вдруг что-то их воспламеняет, одного за другим, шеи раздуваются от крика, и через секунду они уже в воздухе – воздушные шарики идиотизма и воли, освобожденные от силы гравитации, нашедшие способ присоединиться к одному-единственному лагерю в мире, который никогда не будет побежден: «Похлопаем смерти!» И теперь уже почти все люди в зале ритмично хлопают в ладоши, и я тоже хлопаю, по крайней мере в душе – но почему же не более того? Почему я больше не могу? Почему бы мне не взять на минуту отпуск от своей приобретенной в последние годы цианидной рожи с глазами, воспаленными от сдерживаемых слез? Почему бы мне не вспрыгнуть на стул и не взорваться криком «Похлопаем смерти!»? Той смерти, которая за шесть недель, черт возьми, сумела похитить у меня единственного человека, которого я любил истинно, искренне, с жаждой жизни, с радостью жизни. С самой первой минуты, как только я увидел лицо этого человека, твое лицо, круглое, излучающее свет, с прекрасным, мудрым, светлым лбом, с корнями волос, крепких и густых – и поэтому по глупости своей верил, что это свидетельствует о силе твоей укорененности в жизни, твое широкое, большое, щедрое танцующее тело – и только посмей вычеркнуть хотя бы одно-единственное прилагательное, – ты была истинным лекарством для меня, великолепным лекарством от моей сухой холостяцкой жизни, перекрывшей мне все горизонты, от «судейского темперамента», едва не подменившего мой характер, мою индивидуальность, и от всех антител жизни, накопившихся в крови за все годы без тебя, пока ты не пришла, причем в огромном количестве…
Ты была – и у меня все еще есть буквально физическое неприятие того, что эти слова окончательно обрели законную силу существовать на бумаге, даже если это всего лишь бумажная салфетка, – ты была на пятнадцать лет моложе меня, а теперь уже на восемнадцать и с каждым днем – все больше и больше.
Ты обещала мне, когда просила моей руки, всегда смотреть на меня добрыми глазами. «Глазами любящего свидетеля», – сказала ты. И прекраснее этих слов никто никогда не сказал мне за всю жизнь.
– Смерть, сделай мне ребенка!
Он вопит и прыгает по сцене словно джинн, высвободившийся из бутылки, обливается потом, лицо пылает, и публика повторяет за ним с воплями и со смехом, а он ревет:
– Смерть, смерть, ты победила! Нет превыше тебя! Возьми нас к себе, дай нам присоединиться к большинству!
И я кричу вместе с ним в своем разрывающемся сердце; жизнью клянусь, я мог бы встать и во весь голос орать вместе с ним, даже если меня здесь многие знают, не обращая внимания на то, что я – «ваша честь». Я мог бы встать и орать вместе с ним и, как шакал, выть на луну, и на звезды, и на мыльницы с кусочками мыла различных сортов, оставшихся в ванной, и на ее розовые домашние тапочки под кроватью, и на спагетти болоньезе, которые мы готовили вместе на ужин, – я бы сделал это, если бы только не торчала прямо перед моими глазами угрюмая карлица, затыкающая уши двумя пальцами, словно бескомпромиссное напоминание какого-то неясного греха.
Я откидываюсь назад на спинку стула. Отяжелевший, полностью разбитый.
А Довале наклоняется, тяжело упирается ладонями в колени; его рот разверзается в улыбке скелета, по лицу стекает пот.
– Хватит, хватит! – со смехом умоляет он публику, едва переводя дыхание. – Вы все потрясающие, честное слово.
Но сейчас, когда его голова кружится, а из горла вырывается икота от смеха, публика трезвеет, быстро остывает и глядит на него с неприязнью. Молчание распространяется по залу, и в плывущем молчании всем становится очевидно, что этот человек, сорвавшись в бешеный галоп, несется очень далеко, за пределы своих возможностей.
Что это для него не игра.
Люди в зале падают на стулья, тяжело дышат, официантки снова снуют между столиками. Дверь на кухню беспрерывно открывается и закрывается. Всех вдруг охватывает жажда, все голодны.
Он болен! – пораженно осознаю я. Он болен, по-видимому, даже очень болен. Как же я этого не увидел? Как не понял? Даже когда он грубо намекал, отчетливо произносил «простата», «рак». Однако я просто подозревал, что это всего лишь очередная его неудачная шутка, способ выжать из нас симпатию, а возможно, некоторое снисхождение при оценке художественных достоинств выступления, не говоря уже о поблажке в «приговоре», который он просит у меня. Он человек, способный на все, наверное, сказал я сам себе и подумал – если вообще подумал, – что даже если в его словах есть зерно правды и даже если он был когда-то болен, то выздоровел, ибо невозможно допустить, что нынешнее его состояние и вправду столь серьезно, потому что он бы тогда не выступал на сцене, не выдержал бы подобных нагрузок, ни физических, ни духовных, не так ли?
Как же я должен все это понимать? Как объяснить тот факт, что я – со своими двадцатью пятью годами опыта всматривания и внимательного выслушивания, напряженного восприятия каждого мельчайшего намека, о, боже – оказался так слеп и не заметил его состояния, полностью сконцентрировавшись на себе и своих проблемах?
Как же случилось, что его безумная болтовня и раздражающие шуточки повлияли на меня так, как воздействует мерцание света на больных эпилепсией, отбросили внутрь себя, к собственной жизни?
И как же случилось так, что он, в его состоянии, делает для меня в конечном счете то, чего не сделали все книги, которые я читал, и все фильмы, которые я видел, и все утешения, предложенные мне друзьями и близкими за три последних года?
Почти весь первый час представления он всем своим естеством продемонстрировал мне болезнь, которая его терзает: скелетообразное лицо, ужасающая худоба. Но я все еще продолжал отрицать очевидное, хотя какой-то частью сознания понимал, что болезнь – реальный факт. Однако я и дальше игнорировал ее, даже когда во мне постепенно обострялась хорошо знакомая боль за человека, который сейчас мечется предо мной, прыгает, пляшет, болтает без умолку, но еще немного – и его уже не будет.
– Быть! – кричал он с озорной улыбкой несколько мгновений тому назад. – Какая потрясающая идея – быть. Что за подрывная идея?
– Мои первые похороны…
Он смеется и простирает худые руки:
– Слышали ли вы о том, что прямо сейчас умерли несколько парней и они прибывают на небеса, в центр приема и распределения новопреставленных, а там их уже направляют в рай или в Нетан… в ад, так сказать? Нет, серьезно, ведь верно, что это самое-самое страшное: в конце концов выясняется, что все эти досы[73]73
Дос– пренебрежительное прозвище верующего еврея (сленг). От слова «дат» (религия, вера), которое евреи, говорящие на идише, произносят как «дос».
[Закрыть] правы? Что, а́шкара, реально есть такое место – ад?
Публика неискренне хихикает, люди опускают глаза, возможно, им тяжело на него смотреть.
– Нет, дорогие, послушайте, я говорю с вами про ад-все-включено, весь спектакль, с огнем, с рогатыми чертями, с маленькими мотыгами, с вилами, с гаджетами Сатаны, благослов… Лично я уже несколько месяцев не сплю только от этого, клянусь вам, а ночью – и это самое ужасное – меня терзают такие мысли, но я точно знаю, что вы сейчас переживаете: Йа, Алла, ну зачем мы ели эти креветки[74]74
Креветки запрещены к употреблению еврейским религиозным законом.
[Закрыть], когда ездили в Париж? И питы из Абу-Гоша в Песах?[75]75
В дни праздника Песах (Пасха) евреям запрещено есть изделия из злаков, которые входили в контакт с водой и другими жидкостями. Вместо хлеба евреи едят опресноки (маца). Абу-Гош – мусульманское селение под Иерусалимом. Славится своими национальными блюдами.
[Закрыть] Почему мы все не проголосовали за «Еврейство Торы»?
Он низким, грубым голосом произносит, словно отдаленное эхо:
– Слишком поздно, мерзавцы! В смолу!
Публика смеется.
– Ладно, я же говорю о своих первых похоронах. А вы смеетесь, дерьмо, люди без сердца, холодные, как ашкеназские евреи в январе. Я говорю с вами о мальчике, которому едва исполнилось четырнадцать, Довик, Довале, зеница ока своей мамы. Гляньте на меня, теперешнего, видите? Вылитый он, точь-в-точь, только за вычетом лысины, щетины и ненависти к человечеству.
И – почти помимо воли – он бросает взгляд на крохотную женщину, словно прося ее подтверждения или опровержения. Мне трудно решить, какую из двух возможностей он сам предпочитает, и про себя отмечаю, что он впервые не смотрит прежде на меня, чтобы уловить мое мнение.
Она отказывается на него смотреть. Прячет глаза. И как всегда, когда он порочит самого себя, отрицательно качает склоненной головой и что-то бормочет на фоне разговоров со сцены. С моего места кажется, будто произносимыми ею словами она опровергает каждое его слово. Что-то в ней, чувствую я, выводит его из себя. Его слюнные железы уже выделяют яд…
Но он оставляет ее в покое.
На долю секунды вижу: быстрый, светлолицый, смешливый подросток идет на руках по грунтовой дорожке на окраине квартала. Он встречает маленькую девочку в клетчатом платье. Пытается ее рассмешить.
– И тот Довале, благословенна моя память, мальчик размером с арахис, кстати, знайте, что в возрасте четырнадцати лет я был точно такого же роста, как и сейчас, и не прибавил!
Но тут раздается его издевательский смешок, и я уже могу предугадать, что последует далее.
– Я уверен, вы сами видите, мои сводные братья, что в этой области, – он медленно перемещает руки вдоль туловища, от макушки до колен, – как-то не достиг я грандиозных успехов, и это вопреки расщеплению атома и открытию частицы Бога, в чем я, как известно, весьма отличился.
Глаза его туманятся, и он ласково поглаживает свои интимные места:
– Частица Бога… Но, серьезно, у нас в семье со стороны отца, поймите, наблюдается такое явление: мужчины достигают максимума своего роста примерно в тринадцать лет, к бар-мицве. И точка. Стоп! Останавливаются на всю жизнь! Есть письменные свидетельства этого, мне кажется, даже доктор Менгеле обследовал нас, вернее, определенные части нашего тела. Главным образом кости предплечья, бедренные кости. Да, мы возбудили любознательность этого утонченного и сосредоточенного на собственном мире человека. По меньшей мере двадцать родичей из семьи моего отца во время селекции стояли перед ним на рампе, братья, и двоюродные братья, и прочая родня, но все, без исключения, с его помощью открыли, что предел – это небеса. И только сам мой отец, – он излучает сияющую улыбку, – мой отец, плут и пройдоха, крупно проиграл, и Менгеле его не обследовал, потому что папа репатриировался в Эрец-Исраэль ровно за минуту до того, как все началось. А вот маме пришлось столкнуться с ним вплотную, с доктором, я имею в виду, да и вся ее семья прошла через его руки, поэтому вполне можно сказать, что он некоторым образом был нашим семейным врачом, так, что ли? Не так? – Он наивно моргает, и публика прыгает и скачет перед ним. – Подумайте только, до чего же человек был занят, к нему прибывали люди со всей Европы, ехали в переполненных, забитых до отказа поездах, чтобы добраться, и тем не менее он нашел время и встретился с нами лично. Он даже ни в коем случае не согласился, чтобы мы выслушали медицинское заключение других врачей. Только он! И только для краткой беседы: вправо, влево, влево, влево, влево…
Он мотает головой влево раз пятнадцать, не меньше, и это движение походит на дерганье застрявшей стрелки часов.
Люди ерзают на стульях, обмениваются взглядами. Но встречаются и нерешительные улыбки, особенно среди молодых людей. Пара байкеров – единственные в зале, позволяющие себе смеяться во весь голос. Сверкают их кольца, вдетые в нос и в губы. Женщина за соседним столиком бросает на них взгляд, встает и с продолжительным выдохом выходит из зала, провожаемая взглядами. Ее муж в полной растерянности остается сидеть, но спустя минуту торопится следом.
Внимание! Это не конец книги.
Если начало книги вам понравилось, то полную версию можно приобрести у нашего партнёра - распространителя легального контента. Поддержите автора!Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?