Автор книги: Дебора Фельдман
Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 5 (всего у книги 20 страниц)
– Муки, чтобы сделать мацу к Песаху, не было, только картофель. Так что мы ели картошку вместо мацы – каждый по половинке, окуная ее в соленую воду[95]95
Соленая вода символизирует слезы, пролитые евреями в египетском рабстве.
[Закрыть], которой было предостаточно.
Я смотрю на Баби. Я вижу, что сейчас она чувствует то же, что и я. Она сидит, прикрыв лицо от Зейде своей натруженной рукой, и, хотя взгляд ее направлен на стол, я вижу, как она раздраженно покачивает головой. Она слышала эту историю куда больше раз, чем я.
Зато ее история звучит намного реже. Баби, которая потеряла в войну всех, та, чьи родные, все до последнего, были жестоко убиты в газовых камерах Аушвица, пока она трудилась на фабриках Берген-Бельзена[96]96
Аушвиц (Освенцим), Берген-Бельзен – нацистские концентрационные лагеря.
[Закрыть]. Баби, которая была на пороге смерти от тифа, когда пришли освободители.
Именно Баби ставит свечи в йорцайт[97]97
Годовщина смерти (идиш).
[Закрыть] за каждого из них, от малышки Миндель до четырнадцатилетнего Хаима. Но почти никогда об этом не говорит.
Зейде знает, что ему повезло оказаться в армии – пусть даже бороду и пейсы пришлось отрезать.
Когда за столом передают блюдо с хреном, Баби кладет себе внушительную порцию. Я притворяюсь, что набираю полную ложку, но в итоге расчетливо доношу до тарелки всего пару кусочков. Пахнет ужасно. Я вытягиваю язык, чтобы попробовать, осторожно касаясь белых волокон в ложке. При первом же контакте я едва ли не слышу шипение, с которым это растение обжигает мой язык. На глаза наворачиваются слезы.
Глядя на Баби, я вижу, что она покорно жует свою порцию. Поразительно, с какой готовностью Баби вспоминает горечь неволи, не имея возможности в полной мере отпраздновать свободу от этой горечи. Не знаю, закончатся ли когда-нибудь ее дела. После чтения агады ей нужно будет подать еду, а потом дождаться рассвета, когда мужчины наконец завершат церемонию, и прибрать все за всеми, прежде чем лечь спать.
– Ой! Ой! Ой! – внезапно вопит Ройза, показывая на свое горло. И жадно хлещет воду.
– Что такое? – спрашиваю я. – Слишком забористо для тебя?
– Ну! – говорит Зейде. – Хватит уже этой глупой болтовни!
Когда восемь дней Песаха минуют, и привычная еда возвращается в кухонные шкафчики, ничем больше не выстеленные, Зейде начинает исчисление омера: особый отсчет сорока девяти дней до Шавуота – праздника, который знаменует день, когда на горе Синай еврейскому народу была дарована Тора.
В течение этого священного периода, называемого сфира[98]98
Отсчет (др.-евр.)
[Закрыть], нам не разрешается слушать музыку, стричь волосы и надевать новые вещи. По иронии это безрадостное время выпадает как раз на прекрасные весенние деньки.
Зейде в этот период особенно погружен в себя. После церемонии авдалы[99]99
Отделение (др.-евр.), завершение шабата, церемония отделений субботы от будних дней.
[Закрыть], которую проводят в конце шабата, он долго сидит за столом, вдыхая дым от фитилей желтых плетеных свечей для авдалы, периодически макая их в пролитое вино, отчего они издают шипение. Посудомоечная машина яростно дребезжит и пускает горячий пар, пока внутри отмывается загруженная в нее после шабата посуда, а рев гигантского пылесоса, которым я пытаюсь отдраить ковер, заглушает все прочие звуки.
Мы с Баби складываем белье в спальне, когда до нас доносится зов Зейде, голос которого едва пробивается сквозь гул полощущей стиральной машины.
– Фрайда, в печке сидит пирог? Я чувствую запах гари.
Баби возмущенно цокает, устремляясь в кухню.
– Какой пирог? Уж не думаешь ли ты, что у меня есть время печь пирог на исходе шабата? Когда бы я успела его замешать, скажи-ка мне, уж не за те ли десять минут, что прошли с тех пор, как ты произнес авдалу? До или после того, как я загрузила белье в стирку?
Я иду за Баби на кухню и вскоре вижу то, от чего включилась пожарная сигнализация. Норковая шапка на голове у Зейде задорно дымит и потрескивает, должно быть, она занялась от огарка. Ничего не замечающий Зейде отдыхает в кресле, все еще принюхиваясь к свече.
Баби бросается к нему, раздраженно ворча.
– Муж мой, это штраймл[100]100
Штраймл – мужская меховая шапка из соболя или норки, которую носят по особым случаям.
[Закрыть] твой горит, не пирог, – шипит она, и, прежде чем Зейде успевает возразить, мех уже недовольно трещит в раковине, его шипение медленно затихает под струей воды из-под крана.
– Видишь, Зейде? – говорю я с улыбкой. – Ты настолько святой, что даже штраймл твой воспылал.
Позже этот съежившийся комок, насквозь мокрый и взъерошенный, лежит на обеденном столе – свидетельство религиозности и рассеянности Зейде, двух его качеств, которые многие сочли бы равнозначными. Я с удовольствием пересказываю этот случай всем своим двоюродным сестрам, с которыми от хохота случается истерика, стоит им только представить Зейде, невинно сидящего за кухонным столом, пока на голове у него бодро пылает штраймл.
В воскресенье Зейде отправляется за новым, сердито ворча из-за цен (от двух тысяч долларов и выше), и запрещает Баби выбрасывать обгоревший, надеясь, что его можно как-то восстановить. Тут подшить, там подбить, говорит он, может, хорошенько расчесать, и я снова смогу надеть его в шабат. Баби смеется, потому что штраймл настолько опален и испорчен, что его явно больше не надеть, и, когда дядя Товье увозит Зейде в шляпную лавку, она засовывает пострадавший головной убор в черный пакет и выносит его в мусорный контейнер возле строительной площадки через дорогу.
Зейде возвращается домой с новой шляпой, куда более высокой, чем те, что были у него раньше, потому что так сейчас модно, однако мех норки слишком сильно блестит, и видно, что он выбрал модель подешевле. Дорогие штраймлы выглядят мягче, натуральнее, а у этого вид жесткий и кичливый, совершенно не подходящий к характеру Зейде.
– Только на свадьбы буду его надевать, – говорит он и убирает шляпную коробку на самую высокую полку шкафа в гостиной, пряча ее за другими шляпами.
Зейде – один из самых благородных людей, которых я знаю, хотя одевается он только в старые поношенные вещи. Мысль о том, чтобы нарядиться во что-то новое и дорогое, приводит его в ужас. Я мечтаю выглядеть благородно, но чувствую себя таковой, только когда на мне новые и изящные вещи. Насколько же самодостаточен Зейде, если, одеваясь как нищий, он все равно имеет респектабельный вид?
Я знаю, что Баби испытывает те же чувства, что и я. Зейде никогда не разрешал ей покупать новые вещи дочерям, когда те были малы, так что она ходила в большие городские универмаги, отыскивала там модные наряды и изучала каждый их шов, якобы оценивая их качество. На самом же деле она запоминала крой платьев и позже воспроизводила их более скромные версии на собственной швейной машинке, используя лучшие ткани, которые могла достать. Для самодельных вещей Зейде разрешал ей покупать материал. Он одобрял ее рачительность, называл ее гешикт[101]101
Ловкий, расторопный (идиш).
[Закрыть]. Он гордился, что у него бережливая жена.
Поэтому дети Баби всегда были хорошо одеты, и никто не знал, в чем ее секрет. Всем было известно, что Зейде состоятельный человек – неужели кому-нибудь пришло бы в голову, что те отделанные кружевом платья с изысканными деталями купили совсем не в Saks на Пятой авеню?
Бабушка выглядит невероятно элегантно и женственно на тех фотографиях, где она запечатлена еще молодой матерью. У нее изящные туфли с тонкими ремешками и на небольшом каблучке, а из-под красивой длинной юбки видны стройные икры. Ее талия на месте – даже после рождения троих детей. Она продолжала блюсти фигуру и после того, как родила одиннадцатого. Удивительно, как ей это удалось, притом что дети появлялись на свет один за другим. Даже сейчас у Баби безупречный шестой размер[102]102
Американский размер 6 соответствует российскому 42–44.
[Закрыть].
Впрочем, спустя столько времени она устала бороться за что бы то ни было. Она сдалась и больше не изводит Зейде просьбами купить новые вещи. И больше не пользуется швейной машинкой. Хотела бы я, чтобы она хоть раз достала ее из деревянного корпуса и сшила что-нибудь для меня, но попросить об этом было бы наглостью. Если мне повезет, одна из теток захватит для меня какое-нибудь платье во время одного из многочисленных набегов на дисконт Daffy’s и оставит его у Баби, словно запоздало о нем вспомнив.
Весеннее волшебство творится даже здесь, на мрачных улицах Вильямсбурга. Деревья взрываются цветом, заполняя все свободное пространство пышными, тяжелыми ветвями. Мощные древесные конечности настойчиво тычутся в грудные клетки «браунстоунов»; их ароматы льются в окна, распахнутые ветерку навстречу. До тех пор пока не установится удушающая летняя жара, мой район замирает в точке совершенства, превращается в фантазию, наполненную витающими в воздухе розовыми и белыми лепестками, которые дождем проливаются на залитый солнцем тротуар.
В мае Зейде присоединяется к мужчинам, которые идут на антисионистскую демонстрацию на Манхэттене. Ежегодно в день независимости Израиля сатмарские хасиды выбираются из своих общин, чтобы продемонстрировать свое неприятие Государству Израиль. Вопреки расхожему поверью о том, что евреи поддерживают Израиль, Сатмарский Ребе провозгласил, что мы должны взять на себя борьбу за разрушение Израиля, даже если ради этого нам придется пожертвовать собой. Сионизм – это крамола, какой не знала наша история, сказал ребе. До чего возмутительна идея, что мы сами можем вернуться из изгнания! Правоверные евреи ждут Мессию – они не берутся за ружья и мечи и не решают вопросы вместо него.
Эта демонстрация – странное зрелище. Людям невдомек, почему человек с очевидно еврейской внешностью держит плакат, который гласит «Долой Израиль». Но мне это понятно. Я всегда знала, что Государство Израиль не должно существовать.
Нам суждено искупить смертный грех сионизма, написал Сатмарский Ребе в своем манифесте «Вайоэль Моше»[103]103
Книга написана на иврите в 1961 г., автор Йоэль Тейтельбаум – основоположник сатмарского хасидизма. Главный тезис книги: евреи должны оставаться в диаспоре.
[Закрыть]. В каждом сатмарском доме есть томик этой библии анти-сионистов. Эта книга рассказывает об истории сионизма: с чего он начался в XII веке и как небольшая группа евреев загорелась вопиющей идеей сотворить для себя еврейскую родину. В те времена все считали их безумцами, но не ребе – он знал, что с ними станет. Он это предвидел.
Много раз пытались они достичь своих гнусных целей, писал он, но только после холокоста удалось им обрести ощутимый политический и общественный вес, чтобы добиться реальной власти. Использовать холокост в качестве повода для жалости – это оскорбление для погибших, рассказывает Зейде; несомненно, те невинные евреи жертвовали собой не ради того, чтобы сионисты могли встать у руля.
Баби тоже очень обижена на сионистов. Она рассказывает мне о евреях, которые пытались сбежать от нацистов в Израиль, и о сионистах, которые разворачивали прибывавшие корабли, отправляя их обратно в лагеря. Они не хотели населять свою новую страну невежественными евреями из религиозных штетлов, говорит она, им нужны были евреи нового типа – образованные, просвещенные, разделяющие их идеи. Вот почему, рассказывает Баби, они забирали малых детей, которые были еще достаточно юны и внушаемы, и, когда люди узнавали об этом, они понимали, что этот шанс спасти своих детей стоил разлуки с ними.
В школе нам рассказывают, что детей били и унижали, пока они не отрекались от своей веры и не клялись навечно посвятить себя сионизму. Я понимаю, что между евреями и сионистами есть большая разница; быть и тем и другим невозможно. Точнее, я вообще уверена, что хасиды – единственные настоящие евреи, потому что даже капля чужой крови моментально исключает любого из числа истинных евреев. Несмотря на то что женщинам протестовать запрещено, я бы с радостью пошла на демонстрацию – хотя бы ради Баби и ее родных, которых она лишилась в войну. Кто-то должен стоять за правое дело, и если уж «свободомыслящих» евреев это не касается, тогда мы точно должны удвоить свои усилия.
Я видела их всех на фотографиях. Сестры и братья Баби, ее родители, ее бабушки и дедушки на этих черно-белых портретах – все они мертвы. Я храню эти карточки, завернутые в бумажное полотенце, на верхней полке в шкафу и достаю, когда чувствую в себе достаточно сил. Их лица настолько реальны, что мне с трудом верится, что их нет. Малышка, убитая в возрасте двух лет. Как такое возможно, вопрошаю я Бога. Как сталось так, что этих живых, осязаемых людей нет на свете? Они же мои предки! Я всегда плачу, когда рассматриваю эти фотографии, и мне приходится быстро прятать их обратно в бумажное полотенце, пока мои тихие всхлипы не превратились в горестный вой. Баби не любит говорить о своих родных, и я не хочу напоминать ей о них.
Рассказами о холокосте сионисты давили на жалость, говорит она. Но скажи-ка, что им вообще известно о холокосте? Среди них нет тех, кто выжил в нем, говорит она. Ни одного. И я верю ей, потому что ее веки набухают от слез.
Ребе запретил нам ездить в Израиль. До прихода Мессии Святая земля для нас закрыта. В школе на эту тему действуют строгие правила; даже если у кого-то есть там родственники, навещать их нельзя. Поступить так – значит гарантировать себе исключение. Это правило мне кажется особенно несправедливым – что нам не дают взглянуть на земли, в которых лежат наши корни, на страну, о которой говорят учителя, когда рассказывают нам достославную историю нашего народа. И все же я знаю, что есть девочки, которые нарушили правила, чьи семьи воспользовались окольными путями и провезли своих дочерей в эту запретную страну. Больше того, всего через две недели тысячи американских евреев отправятся в Израиль на праздник Лаг ба-омер, годовщину смерти рабби Шимона бар Йохая – величайшего мыслителя II века, написавшего «Зоар», ключевой труд в Каббале. А еще я даже знаю, что моя тетя Хави ездила туда за год до рождения сына, чтобы помолиться на могиле рабби Шимона. Это распространенная среди бесплодных женщин традиция – молиться там о рождении мальчика, обещая за это вернуться на могилу, когда ребенку исполнится три года, и исполнить церемонию его первой стрижки в Лаг ба-омер. Хави обязательно повезет туда Шимона, когда тот достаточно подрастет, потому что всем известно, что его рождение – это чудо и что ответствен за такое чудо может быть только рабби Шимон. Даже Зейде одобрил старания Хави; во имя воспроизведения потомства некоторыми правилами можно пренебречь – даже теми, что создал Сатмарский Ребе.
Лаг ба-омер – эффектный праздник. На каждой улице Вильямсбурга мужчины сооружают огромные костры и танцуют вокруг них до рассвета, распевая традиционные песни, а женщины подглядывают за ними из окон или наблюдают с каменных крылечек. Языки пламени отбрасывают на лица мужчин жутковатые оранжевые отблески, их пейсы отсвечивают, резво раскачиваясь во время танцев. Я бодрствую столько, сколько могу, и глазею, потому что это зрелище впечатляет и завораживает, пусть даже мне и не понять, что оно означает.
Пожарная служба выставляет машины на каждом перекрестке, чтобы следить за кострами, и пожарные стоят, лениво облокотившись на бока своих машин, и наблюдают за происходящим с отстраненным видом. Для большинства из них охрана наших мероприятий уже привычна, и некоторых, кажется, раздражает регулярная необходимость приглядывать за нашей общиной. Они не проявляют к нам дружелюбия, потому что мы не проявляем его к ним. Мне бы хотелось пообщаться с кем-нибудь из них, но местные меня заметят. Такое поведение сочтут ужасно неприличным.
Так что я их просто разглядываю. У них громоздкая униформа, которая висит на их фигурах, но лица их чисто выбриты – яркий контраст по сравнению с лицами, которые я привыкла видеть вокруг. Их глаза, столь холодно наблюдающие за обстановкой, ясные и яркие и не скрыты за толстыми очками или шляпами. Если я буду долго смотреть на одного из них, то, возможно, он посмотрит на меня в ответ, размышляю я. Этим я и занимаюсь, мечтая схлестнуться с ним взглядами, но он об этом не подозревает. Ему не понять, что за мысли посещают меня за маской, которая делает меня похожей на всех вокруг. В кои-то веки это я сливаюсь с толпой.
Наблюдая за этими гладкощекими пожарными, я ощущаю сильное и отчаянное желание преодолеть лежащую между нами пропасть. От этого у меня горит лицо и жарко в груди, как если бы пламя костров пожирало меня изнутри. Если бы окружающие узнали о моих чувствах к этим гоям, работающим за нас, они пришли бы в ужас, и даже мне самой стыдно за свое необъяснимое влечение. Нет ничего опаснее, чем гой, но меня тянет к их загадочному и чужому миру, такому близкому и такому далекому от моего.
Пожарные не видят во мне то, что я вижу в них. Для гоев, с которыми я познакомлюсь позже, моя очарованность их миром останется непостижимой. Но то болезненное, жгучее желание будет преследовать меня многие годы, разгораясь всякий раз, стоит мне столкнуться взглядом с мужчиной, чья линия челюсти лоснится после свежего бритья, чьи глаза, не замаранные тенью меховой шляпы, смотрят прямо в мои без отвращения или стыда.
В июне жара приходит раньше обычного; она сочится росой и стекает с листьев разросшихся кленов, выстроившихся вдоль улицы. Зейде спускается в сад, чтобы срезать цветы для Шавуота – традиция велит украшать дом цветами и папоротниками в память о том, как бесплодная гора Синай расцвела в этот самый день. Пока Зейде щелкает секатором под пухлыми розовыми розами и нежными ирисами, Баби наблюдает за ним с крыльца, призывая его к осторожности и горюя о том, что сад ее лишается цвета. Зейде не вполне осознает, как радуют ее цветы – но только когда растут в земле. Через день-другой эти красивые цветы, жестоко лишенные жизни, бессильно увянут. Для чего же нам сад, говорит Зейде, если не для того, чтобы чествовать Тору?
В Шавуот мы едим сливочный чизкейк со сладким коржом из печенья и треугольные креплех с творожной начинкой, которые Баби достает из морозильника и поджаривает в топленом масле на сковородке. Выждав полчаса, мы принимаемся за мясные блюда – нарезку из копченой индейки, приправленную красным коктейльным соусом, куриные окорочка, тушенные с карамелизованным луком, и печеночный паштет. Разделение по времени молочных и мясных блюд несет символическое значение: на горе Синай евреи договорились соблюдать все законы Торы, даже те, что требовали значительных уступок – и одним из них был завет разделять молоко и мясо. «Исполним и услышим», – сказали евреи на горе Синай в обратной последовательности, дабы продемонстрировать слепую веру, которой, как считает Зейде, мы до сих пор должны гордиться. Все мы были на горе Синай, говорит Зейде, когда трапеза заканчивается и все хлопают себя по набитым животам. В мидраше[104]104
Мидраш – толкование Танаха, основанное на лингвистических особенностях библейского текста.
[Закрыть] сказано, что все еврейские души присутствовали при даровании Торы избранному народу, и это значит, что, даже если мы того не помним, мы там были и согласились принять на себя ответственность за то, что были избраны. Вот почему, продолжает свою лекцию Зейде, отказ любого из нас соблюдать какой-либо закон означает, что мы лицемеры, поскольку мы присутствовали там, когда обязательство было взято. Для еврейских душ нет исключений.
Я гадаю, сколько же лет должно быть моей душе, если она побывала на горе Синай. Почему я тогда согласилась – не хотела выделяться? Это было бы на меня похоже – побояться вслух выразить несогласие.
И все же контракт, который мы так давно заключили с Богом, совсем не тот, что Зейде заключил с ребе пятьдесят лет назад. Когда Сатмарский Ребе объявил о своих планах основать кеилу[105]105
Еврейская община (др.-евр.).
[Закрыть] – общину в Вильямсбурге, Зейде поклялся в верности ее принципам еще до того, как узнал, что это подразумевает, и, поступив так, привязал всю свою семью и все ее последующие поколения к этой общине. В Европе родные Зейде жили иначе. Они не были радикалами; они были образованными людьми, у которых дома были деревянные полы и персидские ковры, и свободно путешествовали по всему континенту.
Это ребе решил, что мне нельзя читать книги на английском или носить вещи красного цвета. Он изолировал нас, сделал так, чтобы мы никогда не смогли смешаться с внешним миром. Если я не присутствовала во время заключения этого соглашения, то почему до сих пор обязана следовать всем этим правилам? Неужели Зейде и правда ждет, что я буду ходить в тени ребе так же слепо, как ходил он, когда ему, как и всем уцелевшим, было страшно и одиноко и на всем белом свете больше негде было укрыться?
3
Я начинаю кое-что понимать
Между окончанием учебы в школе и летним лагерем есть промежуток в три недели – три длинные недели невыносимой жары. Я выхожу на крыльцо всего на пару минут и даже в тени чувствую, как на меня тут же наваливается апатия, волосы безвольно повисают от влажности, и настроение сдувается как шарик. Ноги чешутся под толстыми шерстяными колготками, которые по иронии совсем не защищают от комаров. Я пристрастилась к ярко-розовому фруктовому льду из «Бакалеи Майерса». Мороженое долго не заканчивается, и к тому времени, когда я выскребаю из бумажного стаканчика последние капли, живот уже сводит от его вишневой сладости.
Когда я почти готова умереть от скуки, к нам заселяется мой двоюродный брат Моше. А все потому, что его выкинули из ешивы, шепчет Баби кому-то по телефону, думая, что я уже сплю. Вечно от него проблемы, говорит она, тяжело вздыхая.
В половине шестого утра я в своей спальне слышу, как Зейде будит Моше как на строевую подготовку. «Вставай. Пора молиться. Пойдем. Вставай. Давай уже. Солнце восходит. Мы молимся с первыми лучами. Вставай. Одевайся». Он за ухо вытаскивает парня из кровати, и я слышу, как Моше слепо блуждает по комнате в поисках своих вещей, пока Зейде отдает ему команды. Моше здесь для того, чтобы выстрадать порцию дисциплины от Зейде – лучшего лекарства от непослушания. У Моше двенадцать братьев и сестер, и его родителям хватает забот и без него.
Зейде хочет устроить ему хороший шидух[107]107
Сватовство (др.-евр.).
[Закрыть] – посватать его, но надежды на то, что кто-то захочет замуж за восемнадцатилетнего парня, который не учится в ешиве, почти нет. На гладком лице Моше нет ни намека на бороду: то ли он что-то с ней делает, то ли еще просто не дозрел – сказать трудно. Если он как-то избавляется от волос на лице, это серьезный проступок, и меня вероятность такого безобразия приводит в сущий восторг.
Я дразню его за нехватку лицевой растительности.
– Скажи честно, – говорю я, – ты их руками выдергиваешь? Или бритвой пользуешься? А может, щипчиками?
– Заткнись, ты, мелкая стукачка, – огрызается он на меня. – Ничего ты не понимаешь. Не лезь не в свое дело.
И все равно он приходит ко мне в комнату вечерами после молитвы, перебирает мои вещи, подначивает меня. Он знает, что ему не следует общаться со мной, потому что я девочка, но Баби ему замечаний не делает, а Зейде еще в коллеле. Позже я слышу, как Зейде сурово отчитывает его за неуместное амикошонство с женским полом.
– С какой стати ты занят разговорами с девочками, – говорит Зейде тихим злым голосом, отведя Моше в сторонку, – когда должен проводить каждую свободную минуту за изучением священной Торы и в мыслях о будущем? Кому из них, скажи-ка мне, нужен такой мальчик, как ты, не способный высидеть ни шиура[108]108
Урок (др.-евр.).
[Закрыть], не говоря уже о целом дне учебы?
Я поглядываю в его сторону. Моше молчит, уставившись в пол, где беспокойно топчутся его ноги, и лицо его выдает искреннюю, глубокую тоску, которая чем-то мне знакома.
Лекции с порицаниями не особенно помогают. Моше по-прежнему забрасывает свои сфорим[109]109
Священные книги (идиш).
[Закрыть] ради того, чтобы прийти и поболтать со мной, и я, ощущая смесь сочувствия и любопытства, ему это позволяю. Когда Баби по вечерам уходит в гости к подругам, я показываю Моше, как жарить маршмеллоу над плитой. Мы насаживаем кошерные зефирки на металлические шпажки, которые Баби использует, когда готовит шиш-кебаб, из-за чего они становятся флейшиг[110]110
Пища мясного происхождения (идиш). Согласно кашруту, ее нельзя смешивать с молочной.
[Закрыть]. Теперь их нельзя есть, добавляя в шоколадно-молочную смесь.
Моше учит меня телефонным розыгрышам.
– Алло? Да, это Кон Эдисон. У нас обнаружились проблемы в вашем районе, и нам надо проверить, морозит ли ваш холодильник. Морозит, да? Что ж, тогда раздевайтесь и идите морозиться рядом с ним! – Я кидаю трубку, и мы ударяемся в истерический хохот. У меня приятно болят ребра.
Однажды Моше говорит, давай наберем случайный бесплатный номер со смешным словом, типа 1-800-БАБАЙКА. Иногда нам попадаются реально действующие номера; по номеру 1-800-ТУАЛЕТЫ нам предлагают починить водопровод.
– Послушай-ка, – говорит он, а потом набирает номер 1-800-ТОЛСТУХИ и включает громкую связь. Отвечает женский голос, но мне понятно, что это автоответчик. Женщина говорит с придыханием и как-то чудно. «Толстые… жирные… сочные…» – выдыхает она, и я быстро жму на кнопку отбоя. Моше хохочет над моей реакцией, и я чувствую, что разыграли меня. Атмосфера в комнате меняется.
– Сколько тебе лет, Двойре? – спрашивает он.
– Тринадцать, а что?
– Правда? Тебе тринадцать? Не верю. Я думал, тебе семнадцать. Ты выглядишь куда старше!
– Нет. Мне тринадцать. – Я зубами снимаю со шпажки последнюю зефирку.
Моше наблюдает, как я облизываю губы, и удивленно качает головой.
– Что?
– Ничего. Просто не могу поверить, что ты еще такая мелкая.
Утром Зейде отводит меня в сторонку и спрашивает, учила ли я в школе в этом году правила йихуда[111]111
Уединение с мужчиной в закрытом или пустынном пространстве (др.-евр.).
[Закрыть]. Какие-то из них мы действительно учили. Я знаю, что девушке нельзя оставаться наедине с мужчиной у себя в комнате, даже если там присутствуют другие женщины. Можно быть одной в компании мужчин, если их двое или больше. Если рядом присутствует мужчина, дверь в комнату следует оставить открытой. Никаких прикосновений. Никакого пения – само собой. Но Зейде и Баби спокойно оставляют нас с Моше по вечерам вдвоем, и я все равно держу дверь открытой – как и положено. К тому же Моше мой двоюродный брат. Мы все-таки родственники. Эти правила – просто условность.
Когда Баби уходит в «Айшель» – дом престарелых, где она помогает кормить пациентов, – я выскакиваю в «Бакалею Майера» за фруктовым льдом. Вишневый или лимонный – не могу выбрать. Лимонный – кислый и свежий, вишневый – приторно-сладкий, и вкус его надолго задерживается в темно-розовых следах у меня на языке и зубах.
Пока я сомневаюсь над раздвижной крышкой морозильника, Родриго, парень-мексиканец, который работает на мистера Майера, случайно задевает меня по пути в подсобку. Проходы тут узкие, и, не успев даже задуматься, я отшатываюсь. Вишневое, решаю я, и хватаю из морозильника красную упаковку. Задвигая крышку, я чувствую чью-то руку на своей заднице. Она сдавливает мне ягодицу, но только на долю секунды, и я не уверена на все сто, что именно произошло, но, развернувшись, замечаю Родриго, который исчезает в плесневелом мраке подсобной комнаты.
Я коченею – с фруктовым льдом в руке, спиной к морозильнику – в попытке защитить свое тело. Лицо мое пылает. Унижение закипает в горле. Мексиканец! На моей же улице!
Гнев подстегивает меня – я быстро топаю к выходу, рассерженно стуча каблуками по гулкому деревянному полу. За кассой старый мистер Майер погружен в свои бухгалтерские книги, обе его руки трясутся из-за болезни Паркинсона, кончик желто-белой бороды касается потрепанных страниц учетника.
Я швыряю два четвертака на деревянный прилавок. Я не даю их кассиру напрямую: это запрещено. Мистер Майер даже не поднимает глаз. Я выжидаю миг, не в силах решить, стоит ли рассказать ему о том, что случилось, или спустить все на тормозах. Как же стыдно.
– Мистер Майер.
Он не поднимает глаз. Меня посещает мысль, что он, вероятно, глуховат из-за возраста. Решившись привлечь его внимание, я повышаю голос:
– Мистер Майер!
Он приподнимает голову и смотрит на меня сквозь свои бифокальные очки.
– Скажите своему мексиканцу, чтобы не трогал покупателей.
Мистер Майер безучастно взирает на меня, сверлит меня своими большими глазами в желтых склерах. Я думаю, что он меня, возможно, не расслышал, но затем вижу, как губы его дрожат, собираясь что-то изречь, вот только слов из них так и не выходит. От шока его руки замирают на мгновение – иссохшие клешни повисают над стойкой, а потом он тянется и загребает оба моих четвертака одной ладонью, а другой пододвигает ко мне деревянную палочку, завернутую в белую салфетку. Он ничего не скажет. Я неохотно забираю палочку и выхожу на улицу, а вслед мне истошно звенит колокольчик над дверью.
Вернувшись домой, я скорчившись сижу на крыльце и наблюдаю, как голуби дерутся за крошки, рассыпанные Баби в палисаднике. Фруктовый лед все еще томится в колыбели моих ладоней, бумажный стаканчик размягчается от тающего мороженого. Вишневая жидкость просачивается с донышка и бежит по моим пальцами, испещряя их красными струйками. Меня тошнит.
Надо кому-то рассказать. Возможно, если я расскажу Зейде, он сам пойдет в магазин и накричит на мистера Майера, и тогда лавочник прислушается и поймет, что нельзя спускать рабочим с рук все, что они делают. Должна же быть справедливость. Я еврейка – хотя бы в собственной общине я должна быть в безопасности.
Но как мне заставить себя поговорить с Зейде? Какими словами описать случившееся? Даже думать об этом стыдно. И даже если я все ему расскажу – что, если он подумает, что каким-то образом я сама в этом виновата? Разве я не соучастница в этой истории? Не хочу видеть разочарование у него в глазах.
Ладони немеют от холодного стаканчика, и озноб расползается по рукам, плечам и груди. Я сильно дрожу, будто пытаюсь стряхнуть невидимого демона. При одной только мысли о тошнотворно сладком вишневом мороженом у меня в горле поднимается желчь. Я бросаю так и не раскрытый размокший стаканчик в металлическую мусорку. Поднимаясь в дом, я замечаю, что ступени у меня под ногами испачканы грязью, что я развела.
Шабаты в июне самые длинные, и на этой неделе я весь субботний день провожу на диване – виной тому загадочная боль в животе, от которой не помогает привычная доза антацидов Баби. Зейде не произносит авдалу до половины одиннадцатого вечера, но в одиннадцать часов на Мелаве малка[112]112
Так называемые «проводы царицы-Субботы», дополнительная трапеза, которую совершают уже после окончания шабата.
[Закрыть], трапезу после шабата, к нам из самого Боро-Парка приходят Рахиль и Товье с детьми. Я принимаю пару таблеток тайленола, и боль угасает до слабой пульсации, и я присоединяюсь к родственникам в столовой, чтобы поесть болтунью и овощной салат, пока Моше ходит за кошерной пиццей на Марси-авеню, где очередь в субботнюю ночь обычно выползает на улицу.
Моше возвращается с широкой картонной коробкой в масляных пятнах, когда Зейде и Товье уже увязли в своих талмудических спорах, и после того, как я заканчиваю раскладывать пиццу детям, Зейде подзывает меня. Он хочет, чтобы я принесла из подвала бургундское – Kedem с желтой этикеткой. Я колеблюсь. Я боюсь спускаться в подвал по ночам. Я знаю, что там есть крысы, а иногда туда даже пробираются бродячие кошки и играют там с ними в смертельные игры.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.