Автор книги: Дебора Фельдман
Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 6 (всего у книги 20 страниц)
– Одна я туда идти не хочу, – говорю я.
– Ладно, тогда Моше с тобой сходит. Но найди именно то, что я прошу. Моше! Сходи с Двойре в подвал и включи там свет, чтобы ей было видно. Вот ключи. – И он протягивает свою тяжелую связку с ключами от всех замков в доме.
Мы с Моше сползаем на три пролета вниз, последний из которых окутан темнотой и, кажется, паутиной. Я чувствую запах его дезодоранта – острый и сильный, хотя положено использовать те, что без отдушки. Его шаги тяжелее моих. Я дивлюсь, почему Зейде позволяет нам спускаться в подвал вдвоем. Я уверена, что правилами это запрещено, но Зейде бы никогда их не нарушил, так что, видимо, все в порядке.
Моше ковыряется в щитке, пытаясь отыскать в темноте нужный выключатель. Наконец из лампочек, торчащих между трубами в потолке, изливается слабое рыжее сияние и освещает сырой подвал. Груды хлама обретают очертания – дряхлые чемоданы, сложенные друг на друга, древняя коляска без одного колеса, старые матрасы – и в дальнем углу ящик с вином.
Даже с включенным светом видно плохо, и я достаю бутылку за бутылкой в поисках неуловимого бургундского, а Моше помочь и не пытается, только расхаживает у меня за спиной.
Кажется, я нашла нужное вино, бургундское Kedem с желтой этикеткой. Я прищуриваюсь, чтобы убедиться, что это оно, затем протягиваю бутылку Моше:
– Вот оно. Отнеси наверх. Я погашу свет и запру за нами.
Моше забирает у меня бутылку и ставит ее на пол.
– Что ты делаешь? Здесь же бетонный пол! Ты так бутылку разобьешь! Вот Зейде разозлится. – Я тянусь за бутылкой, но Моше перехватывает мои запястья. – Что… что ты делаешь? – У меня срывается голос.
Я чувствую, что он толкает меня к стене, и не сопротивляюсь – руки мои парализованы от шока. На пальце все еще висит тяжелая связка ключей. Моше так близко ко мне, дышит мне в лицо томатным соусом, его тело неожиданно кажется большим и крепким. Он сильно и больно сжимает мне запястья, и кажется, что руки мои вот-вот переломятся как прутики. И это у меня, способной поднять огромный кондиционер на целый пролет лестницы.
Я нервно хихикаю. Я изучаю его лицо, чтобы понять, что он глупую игру затеял – этот плохиш, которого вышибли из ешивы, решивший припугнуть меня в подвале. Но на лице его нет привычного шкодливого выражения. Челюсть напряжена, глаза сужены.
Я поднимаю колено, чтобы пнуть его, но он прижимает мои ноги к стене своими толстыми бедрами, придавливает меня всем своим весом. Одной ладонью он придерживает мои руки у меня над головой, а другой нащупывает молнию моего домашнего платья. Он дергает ее вниз резким движением, и я рефлекторно сгибаюсь в попытке прикрыться, в этот раз с криком:
– Перестань! Пожалуйста, перестань! Что ты делаешь? С ума соше…
Моше затыкает мне рот, и я чувствую соленый вкус его пота. Чувствую, как он толкает меня на пол – одна ладонь у меня на плече, другая на талии. Я вспоминаю про связку в своей руке и обращаю ее в дело: бью Моше ключами в таз, слепо тычу ими в него.
Острый конец ключа натыкается на мягкую складку его живота, и я вдавливаю в нее ключи и проворачиваю их. Моя кисть – единственная часть тела, которая хоть как-то может двигаться, и я изо всех сил работаю ею, даже когда слышу его ругательства у себя в ухе. Он корчится всем телом и слегка отступает, пытаясь нащупать орудие в моей руке. Я тихо рычу, резко и глубоко втыкая ключ ему в пах, и тогда он отпрыгивает от меня, с воплями хватаясь за свою промежность.
Я застегиваю молнию на бегу к выходу, прокладывая путь между грудами хлама, взлетаю по скрипучей деревянной лестнице и выскакиваю в яркий свет вестибюля. Я забыла вино.
Этажом выше я крадусь мимо столовой и пытаюсь незаметно проскользнуть в свою комнату, но Зейде замечает меня и зовет:
– Ну, Двойре! – Он выжидающе на меня смотрит. – Ты нашла вино?
Я тихо киваю.
– Я его Моше отдала, – говорю я.
В этот момент запыхавшийся Моше входит в комнату с бургундским в руке и как ни в чем не бывало ставит его на стол со своей фирменной ухмылочкой. Он поворачивается в мою сторону с надменным видом, в его глазах играет какая-то гордыня, и я отворачиваюсь от него, прижимая ладони к своим горящим щекам.
У себя в спальне я не включаю свет и лежу почти в кромешной темноте, разбавленной только хилым персиковым свечением уличных фонарей за окном, а тени кленовых веток рисуют узоры на стенах моей узкой комнатушки. Я провожу ладонями по телу: пальцы спускаются по шее, между грудей и останавливаются на животе. Хочу понять, ощущается ли на коже то же покалывающее жжение, что и в глубине меня, похожее на жар от лихорадки. Но кожа прохладная, гладкая и спокойная. Я лежу очень долго – слушаю, как затихают звуки в столовой, как люди тяжело топают по лестнице и выходят на улицу сквозь двойные двери. Я слышу, как Товье садится в машину и как большой синий «додж дуранго» с урчаньем уезжает в ночь.
Я слушаю, как Баби готовится ко сну, как Зейде шуршит страницами в столовой и как Моше в конце концов уходит в свою комнату в два часа ночи. Я очень долго лежу без сна – руки на животе, одежда все еще на мне, – и жду чего-то, но ни звука не выходит у меня из горла. Засыпаю я на рассвете.
Пятничным вечером в шабат я сижу за столом, слушаю, как Зейде поет традиционные псалмы, и внезапно разражаюсь громкими рыданиями со всхлипами, прерывая его на середине запева. Никто не понимает, с чего во мне вдруг проявилась склонность к истерикам; Зейде велит мне помолиться за менухас нефеш[113]113
Душевный покой (идиш).
[Закрыть] – покой в моей душе. «О чем тебе плакать?» – мягко спрашивает он, поднимая взгляд от своих священных книг. И правда, хочу закричать я, не о чем мне плакать, с тобой мне не сравниться и с болью, которую ты присвоил себе.
Рассказать ему, почему я плачу, – все равно что проявить неблагодарность. Разве Зейде виноват в том, что Бог отправил меня в мир, где для меня нет места? Как объяснить ему, что за гигантская дыра живет в моей душе и поглотит меня, если я не буду заполнять ее разными вещами; как рассказать ему о гордыне, и о желаниях, и о горе от невозможности заиметь эти вещи для себя?
Все, что ты в этом мире считаешь своим, на самом деле тебе не принадлежит, говорит Зейде. В любой момент у тебя могут все забрать. Так себе утешение – знать о том, что мое скромное имущество кто-то может выкрасть посреди ночи. Родитель, брат, дом, платье – все это тоже имущество, и в долгосрочной перспективе оно ничего не значит. Зейде говорит, что знает об этом, потому что ему известно, каково это – потерять вообще все. Он говорит, что единственная ценная вещь, которой можно завладеть при жизни, – это менухас нефеш, глубокое внутреннее умиротворение, которое затмевает все даже перед лицом гонений. Наши предки были так сильны, что сохраняли спокойствие даже в тяжелейших обстоятельствах; изуверские телесные пытки и неописуемые страдания так и не смогли поколебать их безмятежное состояние духа. Если ты веришь, говорит Зейде, то тебе по силам осознать, насколько бессмысленна жизнь – в широком понимании. С божественной точки зрения наши страдания ничтожны, но если душа твоя настолько озабочена земным, что ты не видишь дальше собственного носа, то никогда не познаешь счастья.
Где отыскать этот внутренний покой, который ничто не сможет поколебать? Мир вокруг меня настолько реален и осязаем, что мне не устоять, а небеса совсем не кажутся заманчивой перспективой.
На этой неделе для Моше наконец подобрали возможную пару. Зейде в восторге от того, что кто-то заинтересовался внуком, на которого он уже практически махнул рукой. Но, когда мне звонят от имени этой девушки и расспрашивают о его характере, я не пою ему похвалы, как велит обычай. Напротив, я бесстыже попираю традиции и называю его паршивой овцой, чокнутым, шлехтер[114]114
Испорченный (идиш).
[Закрыть]. И когда дедушка узнает, что я наделала, он усаживает меня перед собой, чтобы отругать, но не успевает он закончить, как я бью руками по столу и разражаюсь слезами.
– Что? Что это еще такое?
– Он хотел… Он пытался… – Но я не знаю, что именно он пытался сделать. Я сдаюсь и выхожу из-за стола, хоть и слышу, что он зовет меня обратно. Но я не обязана рассказывать, если не хочу. Сейчас я могу просто уйти.
Зейде просит тетю Хаю пообщаться со мной, и с помощью ласковых слов ей удается меня разговорить, и я рассказываю ей о случившемся, не все, но достаточно, чтобы лицо ее исказилось от ярости. Она тихо бормочет:
– Звери. Они просто звери.
– Кто?
– Мальчишки. Парни. Уж не знаю, как Зейде взбрело в голову поселить его в одном доме с тобой.
В итоге Моше обручается с девушкой из Израиля. Всем известно, что шидух с израильтянами – это последний вариант. Отцы в Израиле так бедны, что готовы выдавать своих дочерей за кого угодно, будь он платежеспособен. Моше придется переехать в Израиль и поселиться рядом с семьей своей жены, и я больше никогда его не увижу.
Когда я обнаруживаю у себя на белье густую вязкую кровь, Баби болтает по телефону с кем-то из дочерей, и я слышу ее голос сквозь дверь ванной, огорченно о чем-то охающий. Я думаю подождать, пока она не повесит трубку, чтобы известить ее о моей неминуемой смерти, но мне так страшно, что я не могу больше сдерживаться – я приоткрываю дверь и машу ей, чтобы заканчивала разговор. Она просит собеседницу на том конце провода подождать и подходит ко мне со слегка раздраженным видом.
– Ну, что такое, мамеле[115]115
Буквально: маленькая мама (идиш), ласковое обращение к девочке.
[Закрыть]? – нетерпеливо спрашивает она, натягивая тюрбан обратно на ухо.
– У меня кровь идет, – говорю я как можно тише, ожидая, что она тут же начнет действовать – например, позвонит в «Ацалу», волонтерскую службу скорой помощи, чтобы меня отвезли в больницу.
– Держи, мамеле, – быстро реагирует она, открывая нижний ящик шкафчика под умывальником. Она достает оттуда нечто похожее на длинный узкий комок ваты и передает это мне. – Положи это в трусы, – говорит она, – а я скоро схожу в аптеку и куплю тебе прокладки.
Я не понимаю, почему она так спокойна. Она говорит, что нет ничего страшного в том, что из меня выливается галлон крови, потому что это, оказывается, происходит со всеми – и это нормально. Считай, что твое тело так очищается, говорит она. Через несколько дней пройдет.
Когда она приносит из аптеки коробочку Kotex, то велит мне спрятать ее в глубине шкафа, там, где никто ее не увидит. Такие вещи не обсуждают, говорит она. Никому от этого пользы нет.
Трудно сохранять в тайне смену прокладок, которые нужно менять каждые несколько часов, словно перевязки. Я заворачиваю их в бумагу и кладу в пакетик – так, как показала Баби, – а затем небрежно отправляю их в мусорное ведро так, чтобы никто ничего не заподозрил. Настроение у меня не очень – мне кажется, что мне подменили тело и новое мне не по нраву. С нетерпением жду, когда кровотечение закончится, как пообещала Баби. Надеюсь, что оно не повторится.
Вскоре я понимаю, что вообще больше не могу рассчитывать на свое меняющееся тело, некогда юркое и худощавое. У меня ощущение, что каждый день одежда садится на меня иначе, и зеркало больше не показывает мне одно и то же отражение. Я расстраиваюсь из-за своей неспособности контролировать то, что делает или как выглядит мое тело.
Мои подружки стали сходить с ума по диетам и носить с собой пластиковые контейнеры с салатом айсберг вместо привычных бейглов со сливочным сыром. Как бы я ни старалась, мне не удается устоять перед шелковистым вкусом арахисового масла на белом хлебе или ощущением того, как нежно трескается шоколадная глазурь на ванильном эскимо.
Некоторые девочки перегибают палку с диетами. Хани Райх на переменах бегает туда-сюда по коридорам, чтобы сжигать калории, которых она, судя по виду, и вообще не потребляет. Брухи Хирш проводит в больнице несколько недель после того, как однажды упала в обморок на уроке. Даже родители не могли заставить ее поесть.
Скромность – самое ценное качество для девушки. И действительно, скромные девушки худее всех: они скрывают от любопытных взглядов тела, данные им природой, и берегут свою детскую невинность и чистоту. Интересно, гадаю я, сколько еще они смогут избегать неотвратимо подступающей женственности?
В конце концов, все мы скоро станем матерями. Эти годы – сумерки нашего детства, последние беззаботные моменты перед тем, как начнется реальная жизнь.
Я уезжаю в летний лагерь с новым бельем, запасом прокладок и чувством, что я теперь девушка, что я на пороге чего-то важного и значительного. Территория лагеря располагается в дальнем углу влажной и душной долины в горах Катскилл – в нескольких милях от крупной трассы. Сатмарцы предпочитают быть как можно дальше от гоев, живущих в Катскилл круглый год, и не хотят, чтобы мы ходили в город или общались с чужаками. Поэтому летние каникулы мы проводим в местности, добраться до которой можно только по примитивной, едва заметной проселочной дороге, которая тянется на несколько миль.
Земля здесь пружинит от сырости, в тенистых местечках вылупляются грибы, и, когда в низинах проливается дождь, между пригорками образуются похожие на пруды лужи, которые держатся несколько недель, пока окончательно не обмелеют и не испарятся в и без того влажную атмосферу. Сухими остаются только просторные поляны на возвышенностях, где проходят занятия лагеря.
Я выбираю спальное место на нижнем уровне под Лейеле[116]116
Уменьшительная форма от имени Лея.
[Закрыть], крепкой девчонкой со светлыми волосами и голубыми глазами, которая вечно лезет на рожон. Когда ночная дежурная выходит на крыльцо подышать свежим воздухом и поболтать с другими дежурными, я задираю ноги и со всей силы бью ими в дно ее лежака, из-за чего металлический каркас кровати вибрирует. Лейеле, разумеется, начинает орать, отчего в комнату вбегают все НоСы (то есть ночные стражи – так мы зовем тех, кто дежурит в ночную смену) и светят фонариками между кроватями, пытаясь найти виновницу беспорядков. Я неподвижно лежу, укрывшись тонким летним одеялом: глаза закрыты, дыхание размеренное и медленное – сама невинность.
Лето – самое время, чтобы проказничать. Я делаю все, чего делать не положено. Я валяюсь в постели вместо занятий плаванием и прячусь в ванной, когда в поисках уклонистов приходят проверять кровати. Я ненавижу плавать в своем длинном синем купальном платье с вышивкой в виде пальмового листа, которая напоминает мне, что я сатмарская девушка. Она символизирует фамилию ребе: Тейтельбаум по-немецки означает «пальмовое дерево», и этот символ здесь везде – на домиках, автобусах, канцелярских принадлежностях и купальных костюмах. Когда мое купальное платье намокает, оно тяжело липнет к ногам и шлепает меня по икрам при каждом шаге.
Некоторые девушки закатывают рукава и штанины своих купальных костюмов и загорают на расстеленных на горячем бетоне полотенцах, пытаясь уловить хоть парочку лучей, проникающих сквозь высокое заграждение вокруг бассейна. Грозные кирпичные стены затеняют почти всю зону для купания. Ко второй неделе смены почти все подрумяниваются – кажется, все, кроме меня, не способной добиться от своей болезненно-бледной кожи даже легкого золотистого отлива. Лейеле становится смуглой и бронзовой, а у меня из достижений только шершавые коленки и россыпь веснушек на носу.
Я тут же набираю замечания, потому что опаздываю на шиур (ежедневную проповедь), и получаю выговор за то, что клюю носом во время молитвы. Единственное здание на нашей территории, где есть шанс не свариться от жары, – это гигантская столовая, в которой посменно питается весь лагерь. В столовой помещается примерно полторы тысячи человек, и ее потолок исполосован жужжащими кондиционерами, которые гоняют благословенный прохладный воздух по всему необъятному помещению.
Мы молимся вслух до и после еды, а одну из девочек ставят к микрофону. Все лето я жду, когда вызовут меня, но такая работа – только для приличных девочек. Я пробуюсь на главную роль в пьесе и сражаю вожатых своей громкой и четкой дикцией, но мне достается лишь мелкая роль, а крупные отходят к Фейге и Мириам-Малке, благовоспитанным девочкам, у которых влиятельные отцы. Возможно, если бы Зейде принимал больше участия в моих делах, то здесь со мной обращались бы получше, зная, что есть перед кем держать за это ответ. Но Зейде в таких вещах не разбирается, и поскольку вожатые знают, что им ничто не грозит, то они не особо заботятся о моем довольстве. Изредка, когда я прошу, Баби присылает мне гостинцы с пятничным автобусом на Катскилл, но они даже близко не похожи на те полные сладостей посылки, которые получают другие девочки. Она присылает завернутый в фольгу бисквитный пирог и сливы. Ну да, это лучше, чем ничего. Так хоть видно, что кому-то есть до меня дело, что я не хуже прочих.
Этим летом Милка и Фейга моются вместе, и все остальные в классе шепотом о них судачат. Лейеле пересказывает мне вульгарные байки о двух девушках в купальниках, которые плещутся в ванне за закрытыми дверьми. Однажды ночью, пока НоСы болтают снаружи, а остальные спят, она заползает ко мне в кровать, кладет ладони на мою грудь и предлагает мне потрогать свою, чтобы узнать, у кого больше. Конечно, больше у нее, и она бахвалится этим, словно выиграла в каком-то конкурсе – тоже мне, повод для гордости. На вторую половину смены я перебираюсь на другую кровать. Я выбираю место над Фримет, которая ведет себя тихо как мышка, если только не рыдает в подушку – тогда она издает тонкий скрип, как скрипят резиновые колесики на игрушечной машинке.
С недавних пор лагерь делится на две части: одна – для тех, кто происходит из семей, поддерживающих Залмана Лейба, младшего сына Сатмарского Ребе, другая – для тех, чьи родители выражают поддержку Аарону, старшему сыну[117]117
Статус ребе в хасидских общинах переходит от отца к сыну.
[Закрыть]. Оба борются за право возглавить династию, когда нынешний ребе скончается, и затянувшаяся битва уже приняла нехороший оборот.
Голда живет в лагере ароинов (как мы их называем), поэтому мы, хоть и учимся обычно вместе, не можем повидаться все лето. Она приезжает на мой день рождения, и, когда она выходит из большого кондиционированного автобуса, который останавливается во всех хасидских поселениях и лагерях в Катскилл, мы уходим как можно дальше от топанья и хлопанья, доносящихся из домиков, чтобы поболтать без свидетелей.
Мы углубляемся в ган йегуда[118]118
Сад Иегуды (др.-евр.).
[Закрыть], широкое поле перед лагерем, где траву оставляют высокой, чтобы она закрывала обзор, хотя лагерь находится в Керхонксоне, штат Нью-Йорк, и до ближайших наших соседей миль двадцать. Мы с Голдой сидим в траве, скрестив ноги кренделем, и плетем венки из сорняков, и все пальцы у нас в зелени от былинок. Мы обе ненавидим лагерь. Мы ненавидим орать во всю глотку безо всякой на то причины. Мы ненавидим весь день играть на раскаленном бетоне в игры, которые изобретают для нас вожатые. Голда сочиняет песни. Я веду дневник. Мне бы хотелось петь, как она, или хотя бы выглядеть, как она, с ее темно-оливковой кожей и теплой красивой улыбкой, от которой ее скулы округляются сияющими холмиками, а зубы блестят как бриллианты на солнце. Голда хорошенькая, несмотря даже на то, что на лбу у нее начали появляться прыщи. Я думаю, что жизнь у нее будет сказочная, что все у нее будет замечательно, просто потому, что у нее такое лицо – лицо девушки, которой уготована потрясающая судьба.
В какой-то момент в этом поле я проваливаюсь в дрему, и слова Голды текут китайской каллиграфией где-то на заднем плане моих снов, а затем угасают. Солнце обжигает ткань моей одежды, а одежда обжигает меня. Металлическая молния у меня на юбке раскаляется. Голда засыпает рядом со мной. Сквозь прикрытые веки я смотрю, как ее спутанные с травой черные волосы блестят на солнце. Я чувствую, как в ногу меня кусает муравей – больно, но не как комариный укус, а как щипок крошечным пинцетом, – и чешусь. Я ощущаю, как кровь струится по ноге и просачивается сквозь колготки, и материя моментально засыхает в жесткую корку.
При звуке ревуна мы обе вскидываемся. На поле пусто, как и на парковке позади него. Весь лагерь в главном домике наблюдает за игрой в маханаим – скромной еврейской версией вышибал. Ревун воет то ближе, то дальше, звучит то громче, то тише и шуршит помехами. Звук доносится из мегафона. Мы с Голдой выглядываем из травы и видим, как мистер Розенберг, один из немногих мужчин среди сотрудников лагеря, а также миссис Хальберштам, толстенная директриса лагеря в халате и тюрбане, прокладывают путь по полю. У миссис Хальберштам в руке мегафон.
Мы с Голдой озадаченно переглядываемся. Нам следует встать? Или лучше залечь пониже? Зачем они пришли?
– Мейдлех![119]119
Девочки! (идиш)
[Закрыть] – трещит голос миссис Хальберштам в старом мегафоне. Это она нам! – Выходите с поля, девочки. Выходите сейчас же.
Теперь мне ее видно – щеки идут пятнами от жары, глаза превратились в щелочки. Дальше она не идет, но понятно, что она нас видит. Похоже, что у нас проблемы, потому что мы не там, где должны быть. Или, может, они опасаются клещей. Траву здесь едва ли стригут.
Мы с Голдой плетемся с поля. Мы стараемся натянуть на свои физиономии невинные выражения, сжимая зубы, чтобы не расхихикаться. На лице у миссис Хальберштам написана паника, что ей совсем не идет. Мистер Розенберг в гневе, глаза его распахнуты и сверлят нас, клочковатая рыжая борода стоит торчком. Они молча выпроваживают нас с поля.
Я не могу взять в толк, почему двое главных сотрудников лагеря отправились наказывать нас за такое мелкое нарушение.
На границе поля они останавливаются, и миссис Хальберштам разворачивается, чтобы что-то нам сказать, а мистер Розенберг позади нее являет собой безмолвную поддержку – маниакальный взор устремлен на нас, руки с дикой скоростью крутят огненно-рыжие пейсы, выдавая его ярость.
– Что вы там делали? – задает вопрос миссис Хальберштам.
– Ничего. Просто трепались, – непочтительно отвечает Голда. Она вообще не боится старших, особенно тех, у кого нет над ней власти. В конце дня она вернется в другой лагерь и отвечать там будет совсем перед другими людьми.
Миссис Хальберштам злится.
– Ты вообще представляешь, как это выглядело со стороны? Да что с тобой не так? Представляешь, что люди о тебе подумают? Хочешь, чтобы тебя домой отправили?
Я совсем ничего не понимаю. О чем она вообще? Голда выглядит так, будто получила пощечину.
– Слушайте, мы правда просто разговаривали. Мы подруги. Мы не виделись все лето. Она из другого лагеря, – говорю я, пытаясь успокоить миссис Хальберштам.
Директриса замолкает и смотрит на Голду. К ней подходит мистер Розенберг. Они о чем-то шепчутся.
– Это правда? – спрашивает она у Голды, и Голда кивает в ответ.
– Раз вы хотели поговорить, то зачем ушли так далеко в поле? Вы что, не могли за столом для пикников посидеть? Или хотя бы в поле, но там, где трава подстрижена? Это говорит о том, что вы не просто поболтать сюда пришли! – торжествующе объявляет миссис Хальберштам.
Что еще, по ее мнению, мы могли там делать, гадаю я. У меня голова кругом идет от попыток понять, в чем она нас обвиняет.
Голда тоже сбита с толку. Мы обе напуганы.
Я начинаю плакать, выдавливая слезы из глаз, что не так-то просто, учитывая текущую погоду. У меня талант плакать по заказу, и вскоре я перехожу к завываниям. Их лица заметно смягчаются, когда мое искреннее раскаяние становится очевидно.
– Послушайте, – говорит миссис Хальберштам, – если хотите поговорить, посидите за столиками для пикников возле столовой. Почему бы там не поболтать? Будьте хорошими девочками и смотрите больше не попадайтесь нам одни на ган йегуда.
Мы с Голдой поскорее оттуда уходим и садимся за один из столиков, поглядывая, наблюдают ли они за нами. Когда они сворачивают в сторону, мы одновременно выдыхаем с облегчением. Я сижу напротив Голды, заламывая руки у себя на коленях. Мы молчим. Кажется, что нашу дружбу только что осквернили. Мы обе осознаем, что нас в чем-то обвинили, но не до конца понимаем, в чем именно. Мы знаем, что это нечто ужасное, но как мы можем оправдаться от обвинения, сути которого не понимаем? Радостное настроение, в котором мы пребывали прежде, испарилось.
Голда уезжает домой в тот же день вместе с другими девочками, и до конца лета я больше не получаю от нее вестей. Но, когда кто-нибудь снова зовет меня сходить вдвоем на ган йегуда, я вежливо отказываюсь и начинаю подумывать, что, может, и правда кто-то из девочек ходит туда с иными целями, кроме как побыть в тишине и покое. Все же это действительно единственное место в лагере, где можно побыть без свидетелей.
Лейеле умоляет меня вернуться на старое место. Мы можем быть особенными подружками, говорит она и обещает защищать меня, потому что она крупная девушка и все вокруг боятся ее грубой силы. Даже в голосе ее звучит мощь и угроза.
За две недели до конца смены север штата Нью-Йорк наводняют тучи крошечных мошек – это результат сильных дождей, вылившихся на долины. Наша территория в осаде: рой мошкары налетает на нас, словно чума. Они забиваются в наши рты и носы, мы дышим ими. Одна мошка попадает мне в глаз, и он воспаляется. Я просыпаюсь с плотно склеенными веками, и, чтобы разлепить их, мне приходится оттирать зеленый гной теплой влажной тряпочкой. Глаз смотрит на меня в зеркало, красный и опухший, мечтающий ретироваться обратно в свой кокон и страдать там внутри.
Я вспоминаю о десяти казнях, которые Моисей наслал на египтян[120]120
Исх. 7–12.
[Закрыть]. В школе нам рассказали, что фараон был готов отпустить евреев уже после первой (наказания кровью), но Бог намеренно всякий раз ожесточал его сердце. Только так – наслав десять казней египетских, каждая еще невероятнее и страшнее, чем предыдущая, – Моисей смог продемонстрировать истинное могущество Ашема.
Не могу решить, на какую из казней больше похожа эта напасть – на третью или восьмую, на кровососущих или саранчу. Эти мошки повсюду, как было и в Египте. Девочки слепо бродят по лагерю, зажмурив глаза и плотно сжав губы, чтобы туда не попали мошки. Но они все равно забираются к нам в носы, как гнус в мозг Титу, и я опасаюсь, что они пробурят мой череп, доберутся до мозга и, как личинки, съедят его целиком, и я останусь бессмысленной пустой оболочкой.
Живет ли моя душа у меня в мозгу? Исчезнет ли душа, если мозга больше не будет? Кем я буду, если не смогу думать или говорить? И что там насчет гоев, у которых душ нет? В чем наши различия? Моя учительница говорит, что в евреях есть искра Божья, целем Элоким[121]121
Образ Бога (др.-евр.).
[Закрыть], которая делает нас абсолютно уникальными. Все мы несем в себе частичку света, которая есть Бог. Вот почему Сатана всегда пытается соблазнить нас – он хочет завладеть этим светом.
Интересно, думаю я, не он ли наслал на нас этих мошек, этот жуткий сверхъестественный рой? Или так нас наказывает Бог? Я рассматриваю в зеркале свое бледное лицо – лицо еврейской девушки, избранной, – и гадаю, чем же так сильно провинилась, чтобы заслужить такую серьезную кару.
Отдых в лагере загублен. Нас распускают по домам на неделю раньше срока. Большой автобус тихо съезжает с шоссе в Вильямсбург, и я вижу, что улицы переполнены хасидами, преждевременно вернувшимися из Катскилл. Автобусы выстраиваются вдоль всей Ли-авеню, выплевывая ошалевших пассажиров и потрепанный багаж. Мальчишки разглаживают свои примявшиеся черные пиджаки и обтирают шляпы потными пальцами, прежде чем зашагать в сторону дома. Девочек встречают отцы, которые помогают им загрузить перемотанные скотчем картонные коробки в багажники своих мини-вэнов.
Катскилл избавился от нас, досрочно отослал нас обратно в разбухшие, влажные утробы штата. Здешний воздух насыщен пылью и выхлопами и жарко обдувает нас, словно дыхание свирепого зверя. Я стою на мостике над шоссе, под ногами зажат мой багаж. Я смотрю в мутное серое небо, чтобы убедиться, что это оно же, такое равнодушное и невзрачное, смотрело на меня сверху в лагере. Может, и нет никаких казней – только капризы природы. Может, и нет никаких последствий – просто уродливость. Может, кара – это то, что исходит лишь от людей, а не от Бога.
До начала учебного года остается неделя, и у меня есть время, чтобы заняться своими делами. Улучив момент между поездками с Баби по магазинам за новыми туфлями и колготками к школе, я сажусь на автобус до Боро-Парка, решительно настроенная добыть для себя несколько книг. Я не читала все лето; провезти книги с собой в лагерь было бы слишком рискованно. Как же хорошо снова быть наедине с собой и на воле, не опасаясь, что кто-то подслушает мои мысли.
В библиотеке все еще висят летние списки литературы для школьников, и шкафы ломятся под грузом новеньких книг, корешки которых блестят на полках. Я беру самый свежий том о приключениях Гарри Поттера и первую книгу из популярной трилогии Филипа Пулмана[122]122
Речь о трилогии «Темные начала».
[Закрыть], а в дополнение прихватываю книгу из библиотечных рекомендаций: «Дерево растет в Бруклине»[123]123
Автобиографический роман американской писательницы Бетти Смит (1896–1972) 1943 г.
[Закрыть]. Я все еще помню то теплое, уютное чувство, которое испытывала, читая «Избранника», – будто прихлебываешь куриный суп Баби в холодный зимний день. В конце концов, я ведь тоже девочка, которая растет в Бруклине, – как и героиня этой книги. Так уж ли много между нами различий, если мы живем на одних и тех же пыльных улицах?
В Вильямсбурге Фрэнси литература оказывается так же неуместна, как и в моем. Элегантные слова нехотя спрыгивают со страниц и вместе с нищей героиней смешиваются с ее многолюдным окружением. В ее мире слишком много страданий, и невинной, игривой красоте классической поэзии и литературы там не место. На протяжении романа я мечтательно слежу за тем, как Фрэнси обретает все больший материальный комфорт и мелкими, но уверенными шагами уходит от крайней нищеты, в которой родилась. Но я не могу избавиться от щемящего предчувствия, что счастливый конец, на который я уповаю, скорее всего с ней так и не случится. И чем больше я переживаю за будущее Фрэнси, тем ближе к сердцу воспринимаю ее провалы и разочарования, потому что мне кажется, что если получится у нее, то каким-то образом получится и у меня – выбраться из этого унылого мира, в котором я, похоже, застряла навсегда.
В конце книги Фрэнси поступает в колледж, и я не понимаю, считать ли это триумфом. Значит ли это, что все ее мечты в итоге сбудутся? Мне-то в колледж не попасть. Само это слово наши цензоры вымарывают из книг. Говорят, что образование не ведет ни к чему хорошему. А все потому, что образование – и колледж – это первый шаг за пределы Вильямсбурга, первый на скользкой дорожке неразборчивости, о которой Зейде всегда говорит как о бесконечном цикле ошибок, настолько отдаляющем еврея от Бога, что душа его погружается в духовную кому. Да, я знаю, что образование способно убить душу, но мне все равно интересно, что же стало с Фрэнси после колледжа, вернулась ли она когда-нибудь обратно? Можно ли по-настоящему оторваться от родных мест? Не лучше остаться там, где суждено, и не рисковать, пытаясь вписаться куда-то и терпя неудачи одну за другой?
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.