Текст книги "Странная жизнь одинокого почтальона"
Автор книги: Дени Терио
Жанр: Современная зарубежная литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 1 (всего у книги 6 страниц) [доступный отрывок для чтения: 2 страниц]
Дени Терио
Странная жизнь одинокого почтальона
Denis Thériault
Le Facteur Émotif
© Le facteur émotif – 2005, XYZ editeur, Canada Through Allied Authors Agency, Belgium
© Липка В. М., перевод на русский язык, 2017
© Издание на русском языке, перевод на русский язык, оформление. ООО Группа Компаний «РИПОЛ классик», 2017
* * *
Этот роман увидел свет благодаря гранту Совета Канады по искусству
Посвящается Луизе и Ги
Один
Бурля как прибой
У подножия скал
Время бежит по кругу
Улица Буковая по большей части была засажена кленами. Внешне она представляла собой двойной ряд домов в три-четыре этажа с наружными лестницами. Всего таких лестниц на ней было сто пятьдесят, а ступенек в них – тысяча четыреста девяносто пять. Билодо это хорошо знал, потому как сосчитал их уже не раз и не два, каждое утро топча башмаками. Тысяча четыреста девяносто пять ступенек в среднем по двадцать сантиметров каждая, всего двести девяносто девять метров. Если брать в высоту, то это в полтора раза выше, чем Плас-Виль-Мари[1]1
Плас-Виль-Мари – крупный офисно-торговый центр в Монреале. Состоит из четырех зданий, самым высоким из которых является 47-этажная башня высотой 188 метров.
[Закрыть]. По сути, он день ото дня, и в дождь, и в снег, взбирался на Эйфелеву башню, не говоря уже о том, что потом ему приходилось спускаться обратно. Такой марафон по вертикали Билодо отнюдь не считал подвигом. Для него он был чем-то сродни преодолению трудностей, без которых жизнь казалась бы слишком скучной. Считая себя в душе спортсменом, он питал чуть ли не родственные чувства к мастерам спортивной ходьбы, этим горделивым атлетам, преодолевающим огромные расстояния, и порой сожалел, что среди дисциплин, требующих выдержки и выносливости, нет восхождения по лестницам. В категории 1500 ступеней или, скажем, 250 метров вверх-вниз он показал бы весьма неплохие результаты. Если бы преодоление ступенек входило в программу Олимпийских игр, у него были бы все шансы не только в них участвовать, но и взойти на высшую ступень пьедестала почета.
Пока же он работал почтальоном.
Ему было двадцать семь лет.
* * *
Вот уже пятый год Билодо обслуживал один и тот же участок в спальном районе Сен-Жанвье-дез-Ам, куда и сам переехал, чтобы быть поближе к работе. Все эти годы он честно трудился и взял отгул только раз – когда хоронил родителей, погибших в результате аварии фуникулера в Квебеке. Его вполне можно было назвать прилежным сотрудником.
По утрам он сначала направлялся в почтовое отделение и разбирал дежурную корреспонденцию – раскладывал конверты и посылки в порядке следования домов на улицах и упаковывал в пакеты, чтобы коллега на грузовичке развез их по установленным по всему маршруту закрытым ящикам. Эту трудоемкую и нудную работу Билодо всегда делал с особым тщанием. Он разработал собственный метод сортировки, положив в его основу приемы, которыми пользовались крупье, раздавая в казино карты, и метатели ножей: конверты, будто посланные со смертоносной точностью клинки, срывались с его рук, летели в цель и ложились в нужные ячейки. Промахи случались редко. Необычная ловкость позволяла ему управляться раньше других, что было очень кстати, потому как позволяло побыстрее улизнуть. Покинуть душное помещение, выйти на простор, вдохнуть полной грудью, ощутить аромат нового дня и зашагать по утренним улицам, наслаждаясь свободой и радуясь, что больше никто не стоит над душой со своими ценными указаниями – ничего более волнующего в своей жизни Билодо не знал.
Конечно же порой ему приходилось несладко. Были ненавистные официальные уведомления, которые кому-то нужно было доставлять, боли в спине, растяжения связок, другие легкие травмы; летом донимал удушающий зной, осенью – дожди, будто пронизывающие насквозь, зимой – гололед, превращавший город в скользкий каток, и холод, порой такой же кусачий, как и собаки, которых молодой почтальон считал своими естественными врагами. Но моральное удовлетворение от осознания того, что ты нужен людям, с лихвой компенсировало все эти недостатки. У Билодо было чувство, что он принимает участие в жизни квартала и играет в ней роль пусть и незаметную, зато необходимую. Разносить почту для него было важной миссией, которую он добросовестно выполнял, со знанием дела внося посильный вклад в поддержание порядка во Вселенной. И не поменялся бы местом ни с одним человеком в мире. Разве что с другим почтальоном.
* * *
Как правило, Билодо обедал в «Маделино», ресторанчике, расположенном недалеко от почты, и после десерта всегда выкраивал минутку для каллиграфии – искусства красивого письма, которому он предавался как настоящий энтузиаст. Он вытаскивал тетрадь для упражнений и ручки, устраивался за стойкой и переписывал несколько строк из газеты или меню. Одержимый хореографическими выкрутасами кончика пера на бумаге, он вольтижировал пышными унциалами и старательно выводил готические символы, с удовольствием отождествляя себя со славными средневековыми писцами-монахами, которые жили только чернилами и холодной водой, портили зрение, отмораживали пальцы, но при этом согревали душу. Коллеги по работе Билодо совершенно не понимали. Они вваливались в «Маделино» шумной толпой, поднимали его каллиграфические усилия на смех и называли их каракулями. Билодо не обижался, ведь они были его друзьями, и если их и можно было в чем-то обвинить, то лишь в невежестве. Если ты не такой же ярый, просвещенный адепт, то разве тебе дано вкусить тонкую красоту штриха и хрупкое равновесие пропорций, определяющих изящно написанную строку? Единственным человеком, способным это оценить, была официантка Таня. Очаровательная и всегда приветливая, она, казалось, проявляла к его занятиям неподдельный интерес и обнаруживала в них красоту. Молодая женщина наверняка была впечатлительна, Билодо ее очень любил и оставлял щедрые чаевые. Будь он чуть повнимательнее, от него не ускользнуло бы, что она нередко бросала на него взгляды, стоя у кассы, а подавая десерт, ставила на стол самый лакомый кусок пирога. Но он ничего этого не видел. Или, может, не хотел видеть?
После того как в его жизни появилась Сеголен, Билодо больше не обращал на других женщин никакого внимания.
* * *
Билодо жил на десятом этаже башни в украшенной плакатами к кинофильмам двухкомнатной квартире, деля ее с золотой рыбкой по прозвищу Билл. По вечерам играл в «Хало 2» или в «Хранителя подземелья», потом что-нибудь готовил под звук работающего телевизора и ужинал. И никуда не ходил, разве что по пятницам, когда уж совсем не мог отвязаться от Робера. Робер работал вместе с ним, отвечал за выемку почты и был его лучшим другом. Почти каждый вечер он где-то тусовался, но Билодо соглашался пойти с ним редко, потому что не любил утопавшие в дыму ночные заведения, полуподпольные танцульки под оглушительную музыку в стиле «техно» в заброшенных ангарах и стрип-клубы, куда приятель вечно старался его затащить. Он предпочитал сидеть дома, вдали от суеты этого мира и женских седалищ, и уж тем более, когда в его жизнь вошла Сеголен.
* * *
Своими досугом он мог распорядиться куда лучше. Дома вечером у него было много занятий. Посмотрев телевизор и вымыв посуду, Билодо закрывал дверь и предавался своей тайной страсти.
Два
Билодо был не такой почтальон, как другие.
Среди тысяч бездушных бумаг, которые он разносил адресатам, время от времени ему попадались личные письма, все более редкие и уникальные в наш век электронной переписки, и от того еще более очаровательные и удивительные. В такие моменты Билодо испытывал примерно те же чувства, которые охватывают золотоискателя, когда он обнаруживает в своем сите самородок. Такие письма он не доставлял. Вернее, доставлял, но не сразу. Он приносил их домой, пропаривал и вскрывал. Вот что его так занимало по вечерам в сокровенной тишине квартиры.
Билодо был почтальоном любопытным.
Сам он ни от кого писем не получал. Молодой человек конечно же был бы только рад, но, чтобы переписываться, у него не было ни близких родственников, ни знакомых. Когда-то он попытался писать самому себе, но ничего, кроме разочарований, не испытал и постепенно бросил. Он в этом попросту не нуждался, потому как ему и одному было не скучно. Его куда больше привлекали чужие письма. Настоящие послания, написанные настоящими людьми, предпочитавшими змеиной холодности клавиатуры и мгновенной передаче через Интернет чувственный акт написания от руки и дивную истому ожидания. Для них это был осознанный выбор, и Билодо догадывался, что они поступали так из принципа, чтобы не подчинять привычный образ жизни гонке со временем и стремлению к быстрейшему результату.
У него хранились уморительные письма, которые Дорис Т. из муниципалитета Марья на острове Гаспе писала своей сестре Гвендолине, чтобы сообщить местные сплетни; горестные послания Ричарда Л., отбывающего срок в тюрьме Пор-Картье, адресованные его сынишке; пространные мистические эпистолы проживающей в Римуски монахини Реджины из конгрегации сестер Святой Розарии ее старой подруге Жермене; милые эротические сказки, которые молоденькая медсестра Летиция Д., временно сосланная на берега реки Юкон, отправляла своему жениху, томившемуся в одиночестве; а также странные цидулки, в которых таинственный О. учил некоего Н. безопасно вызывать духов. Писали отовсюду и обо всем, близкие родственники и дальние знакомые: дегустаторы пива обменивались мнениями, дальнобойщики сообщали новости матерям, железнодорожные машинисты на пенсии жаловались на болячки. Были чересчур бодрые письма, которые военные слали из Афганистана женам, сходившим с ума от волнения; тревожные послания дядюшек племянницам с призывом ни за что на свете не выдавать их тайн; прощальные слова, которые цирковые акробаты направляли из Лас-Вегаса бывшим возлюбленным; и даже петиции, настолько пропитанные ненавистью, что она, казалось, так и норовила выпрыгнуть из конверта. Но больше всех было писем о любви, потому как это чувство оставалось самым общим знаменателем, темой, объединявшей большинство тех, кто решил взяться за перо, причем не только в день Святого Валентина. Во все времена отвергнутая любовь подавалась под самыми разными соусами в виде писем, то пылких, то вежливых, то кокетливых, то целомудренных, то безмятежных, то драматичных, порой жестоких, часто поэтичных, трогательных, когда их писали простыми словами, и холодных, когда смысл скрывался между строк, за завесой безобидных слов, да там и терялся.
Прочитав очередное письмо и насладившись каждой его буковкой, Билодо снимал с него ксерокопию, помещал в соответствующего цвета папку и клал в несгораемый шкаф. Оригинал же ловко запечатывал и на следующий день клал в почтовый ящик как ни в чем не бывало. Этим делом он втайне от всех занимался уже два года. Он понимал, что преступает закон, но чувство вины на фоне всепоглощающего любопытства блекло и превращалось в призрак. В конце концов, от этого ведь никто не страдал, да и он ничем не рисковал, если, конечно, соблюдать осторожность. Кому какое дело до того, что письмо доставили на сутки позже? И кто вообще узнает, что оно опоздало?
* * *
Подобным образом Билодо перехватил порядка тридцати писем, теперь составлявших целый «почтовый роман». Вторая его часть, ответы, была ему, увы, недоступна, но он с удовольствием сочинял их сам, тщательно обдумывая, но никогда не отправляя, а когда получал новое послание, то часто удивлялся, сколь точно оно соответствовало его вымыслу.
Вот так. Билодо жил по доверенности. Скуке жизненной реальности он предпочитал близкий его сердцу почтовый роман, куда более цветастый и богатый эмоциями. Из всех перехваченных посланий, составлявших его маленький, но страстный внутренний мирок, больше всех его очаровывали и пленяли письма Сеголен.
Три
Сеголен жила на Гваделупе, в Пуэнт-а-Питр, и регулярно писала некоему Гастону Гранпре, который жил на Буковой улице. Ее письма Билодо перехватывал уже два года, и когда натыкался на новое, сортируя корреспонденцию, неизменно испытывал потрясение и священный трепет. Он незаметно засовывал его в карман куртки, спокойно отправлялся в обход по участку и только на улице давал выход охватившему его возбуждению: крутил конверт на все лады, будто пытаясь нащупать в нем волнующее обещание. Он мог бы вскрыть его сразу и испить без остатка все содержащиеся в нем слова, но предпочитал подождать. Отказываясь от мимолетного наслаждения вкусить исходящий от него апельсиновый нектар, он клал его обратно в карман и весь день прижимал к груди, противясь соблазну, оттягивая удовольствие до вечера, до того момента, как в раковине будет вымыта посуда. И тогда наступал его час. Окурив комнату несколькими каплями цитрусовой эссенции, он зажигал свечи, ставил диск с умопомрачительным норвежским джазом, распечатывал наконец конверт, деликатно нарушал тайну сложенного листа бумаги и читал:
Игривым бобром
Новорожденный ребенок
Плавает в прозрачной воде
Почтальон будто наяву видел, как нагой ребенок барахтается в искрящейся, фосфоресцирующей воде небольшого бассейна, куда его поместили сразу после родов, как плывет то к нему, то к матери в облике сирены, которая, протянув руки, смотрит на него пронзительно синими глазами саламандры. Он не знал, что не умеет плавать, не подозревал, что вода опасна и что в этой чуждой стихии можно утонуть. Нет, он об этом не думал, а лишь повиновался инстинкту, видимо не разучившись еще с прошлой жизни, закрывал рот и просто плыл. Этого маленького дельфинчика, этого сморщенного новорожденного гномика Билодо видел перед собой очень отчетливо – видел, как он покачивается на ласковой волне, как ныряет и как из его ноздрей вырываются пузырьки воздуха. Это было так неожиданно, странно и трогательно, что губы почтальона расплывались в улыбке, он представлял, что плывет рядом с малышом в том же бассейне, и слышал в ушах шум воды. Мощь этих коротких строк и изобразительная сила странных стихов Сеголен была такова, что они, будто на фотоотпечатке, проявляли окружающий мир, и человек тут же начинал его чувствовать.
Ничего другого в письмах с Гваделупы не было. Лишь неизменный лист бумаги с одним-единственным стихотворением. Немного, но в то же время удивительно щедро, ведь в этих строках было больше, чем в ином романе, они надолго западали в душу и заставляли ее трепетать. Билодо учил их наизусть и утром, направляясь на работу, без конца про себя повторял. Все они хранились в верхнем ящичке его прикроватного столика, вечером он любил их разложить, будто окружив себя магическим кругом, и перечитывать, перечитывать…
Тихий ветерок срывает
С заблудших айсбергов
Покров облаков
Бросив арфу паутины
Паучиха совершает стремительный прыжок
Королевы банджи-джампинга
Ударами молотка на улице
Наглухо запирают ставни
Близится циклон
Во тьме ночи
Рассеянно зевает акула
Перемалывая челюстями рыбу-луну
Они танцуют
И на скатерти развеваемой летним бризом
Раскачиваются кубки
Стихи Сеголен – такие разные, но совершенно одинаковые по форме. Всегда только три строки: две по пять слогов и одна семь. В общей сложности семнадцать, не больше и не меньше. Каждый раз одна и та же загадочная структура, будто речь идет о каком-то тайном коде. Подозревая, что подобное постоянство преследует некую строго определенную цель, Билодо терзался неизвестностью до тех пор, пока в один прекрасный день, после нескольких месяцев смутных предположений и догадок, не раскрыл наконец эту тайну. Это произошло в субботу утром, когда он завтракал в «Маделино» и читал в какой-то газете раздел «Досуг»: увидев вверху страницы три строки, будто образующие небольшое стихотворение, он чуть не подавился кофе. Сам стишок представлял собой ироничный комментарий к новостям, ничем примечательным не отличался, не шел ни в какое сравнение с крупицами вечности, вышедшими из-под пера Сеголен, но при этом состоял из трех строк – двух пятисложных и одной семисложной. Все объясняло название рубрики: СУББОТНЕЕ ХАЙКУ. Билодо побежал домой, схватил словарь, полистал его и нашел искомое слово:
ХАЙКУ, или ХОККУ: сущ. ср. р. (1922) – классическое японское трехстишие, состоящее из двух опоясывающих пятисложных стихов и одного семисложного посередине.
Вот оно что. Вот что представляли собой стихи из Гваделупы. Потом Билодо несколько раз ходил в библиотеку, прочитал не один труд, посвященный хайку, и познакомился с переводной японской литературой, в том числе с такими известными поэтами, как Мацуо Басё, Танеда Сантока, Нагата Кои и Кобаяси Исса, но ни одна из их работ не произвела на него такого впечатления, как стихи Сеголен: они не уносили его в немыслимые дали и не позволяли так отчетливо видеть окружающий мир.
Скорее всего, свой вклад в эту особенную магию внес каллиграфический почерк Сеголен, ведь она писала самым элегантным и изысканным английским курсивом, которым Билодо когда-либо имел счастье восхищаться, – богатым и вычурным, удивительно пропорциональным, с сочными подчеркиваниями, замысловатыми завитушками и безупречными интервалами. Почерк Сеголен был усладой для глаз, эликсиром, одой и казался почтальону апофеозом красивой до слез графической симфонии. Вычитав где-то, что манера письма представляет собой отражение характера, Билодо пришел к выводу, что душа у Сеголен кристально чиста. У ангелов, умей они писать, был бы точно такой почерк.
Четыре
Билодо знал, что Сеголен работает в Пуэнт-а-Питр учительницей. А еще знал, что она красавица – благодаря фотографии, которую девушка прислала Гранпре, вероятно в обмен на его собственную, потому как на обратной ее стороне красовалась надпись: «Рада увидеть Вас хотя бы заочно. Это я с моими учениками». На снимке она стояла в окружении улыбающихся школьников, но Билодо видел только улыбку молодой женщины. Ее изумрудный взгляд обрушивался на него, разбивался, будто волна о скалу, и отдавался в душе долгим эхо. Эту фотографию он отсканировал, распечатал и поставил на тот самый прикроватный столик, в котором хранились ее хайку. Теперь он мог любоваться ею по вечерам, видеть во сне ее улыбку, взгляд, взирать на это чудо, совершать с ней романтические прогулки по берегу моря в виду острова Мари-Галант, маячившего на горизонте в лучах закатного солнца. В такие минуты ему снилось, что над их головами проносятся оранжевые облака, а волосы треплет ветер. Порой к этим ночным фантасмагориям примешивалась вселенная хайку, и тогда он грезил, как они вместе с ней срываются на эластичном канате, совершают бесконечный прыжок, погружаются в благоухающий океан и струятся среди кораллов под удивленными взорами рыб-лун, морских амфибий и акул.
* * *
Билодо влюбился. Такого с ним в жизни еще не было. Он даже не думал, что может до такой степени потерять голову. Власть, которую Сеголен приобрела над его душой, была столь всеобъемлющей, что порой ему казалось, будто он себе больше не принадлежит, но стоило ему прочесть несколько хайку, как тревога самым непостижимым образом уступала место блаженству, и он благодарил судьбу за то, что она его так облагодетельствовала, послав ему эту красавицу с Гваделупы. Его счастье омрачала лишь ревность, заявлявшая о себе каждый раз, когда он вспоминал, что свои письма Сеголен пишет другому. Прочитав очередное стихотворение, он запечатывал конверт и на следующий день опускал его в почтовую щель двери Гастона Гранпре, его соперника. И каждый раз испытывал в душе это неприятное чувство. Как этот тип с ней познакомился? Кем она для него была? Надпись на обратной стороне фотографии и общий тон стихотворений не предполагали ничего, кроме дружбы, что несколько утешало Билодо, но получал письма и был настоящим счастливчиком именно он. Почтальону несколько раз случалось видеть его на пороге дома – бородатого, с всклокоченными волосами, какого-то неухоженного, в неизменном экстравагантном красном халате. У него был такой вид, будто он всю ночь не смыкал глаз. Сумасброд с замашками сумасшедшего ученого. Эксцентричный тип в лохмотьях. Как он реагировал, когда находил на половичке очередное ее письмо? Стремился как можно быстрее испить из оазиса ее слов? А знал ли он вообще, что представляет собой такая жажда? Может, ее стихотворения совсем не позволяли ему видеть окружающий мир так, как его видел Билодо? И что он отвечал ей в своих собственных письмах?
После обеда молодой человек, возвращаясь с работы домой, порой видел Гранпре в «Маделино». Тот потягивал кофе и с вдохновенным видом что-то царапал в блокноте. Может, он тоже слагал стихи? Билодо многое бы отдал за обладание подобным даром. Он очень хотел мысленно отвечать на письма Сеголен, как и другим своим невольным корреспондентам, но чувствовал, что это ему не под силу. Ведь на ее восхитительные хайку можно было ответить лишь столь же безупречно отточенными стихами. И как Билодо было подступиться к этой задаче, если само слово «поэзия» внушало ему суеверный страх? Разве мог заурядный почтальон взять и стать поэтом? Легче страуса научить играть на банджо. Или улитку ездить на велосипеде. В самом начале он предпринял несколько попыток и даже произвел на свет жалкое подобие стихотворения, но потом ему стало стыдно, и впоследствии он уже не решался повторять этот опыт из страха осквернить сами начала поэзии и рикошетом бросить тень на священные творения Сеголен. Может, Гранпре тоже обладал этим редким даром? Может, он тоже писал хайку?
Он хоть отдавал себе отчет в том, как ему повезло? Испытывал хотя бы на четверть те чувства, которые к Сеголен питал Билодо? Да что там на четверть, хотя бы на десятую долю?
* * *
Культ, который Билодо посвятил Сеголен, дополнялся и неодолимым влечением к благословенной стране, где она родилась – природному футляру, в котором блистала эта драгоценность. Он постоянно совершал набеги на библиотечные полки с надписью «Путешествия» и часами просиживал в Интернете, с жадностью поглощая все, что касалось Гваделупы: геологическое строение архипелага, рецепты местной кухни, музыкальные традиции, производство рома, историю, рыболовную промышленность, ботанику, архитектуру – его ненасытное любопытство распространялось буквально на все. Постепенно Било-до, никогда там не бывавший, стал специалистом по «острову-бабочке». Спору нет, он вполне мог бы туда съездить, чтобы увидеть Гваделупу собственными глазами, но всерьез эту идею никогда не рассматривал, потому что был закоренелым домоседом и сама мысль о том, чтобы куда-то отправиться, внушала ему страх. Нет, Билодо не собирался в прямом смысле туда слетать: ему лишь хотелось получить подробное представление, чтобы сделать ярче свои грезы и найти им реалистичное окружение, способное подчеркнуть все достоинства Сеголен. Он будто мысленно погружался в явь, и картина представала перед его мысленным взором во всех подробностях.
Он представлял себе, как Сеголен катит на велосипеде по аллее Дюмануар, обсаженной горделивыми, царственными пальмами. Представлял, как после обеда, возвращаясь из лицея, она гуляет по Дарс, делает покупки на рынке Сент-Антуан, разглядывая под огромным шатром разноцветные прилавки, на которых высятся горы бананов и ямса, батата и красного перца, маланги и старфрутов, не говоря уже о пряностях, корице, коломбо, шафране, ванили, ямайском перце и карри, ароматы которых щекочут ноздри; о пуншах и сиропах, сладостях и плетеных корзинах, попугаях и вениках; о целительных снадобьях, заговоренной воде для благополучного разрешения от бремени, приворотном зелье, талисманах на удачу в делах или в любви, и прочих волшебных панацеях, способных утолить любые печали этого мира. Она снилась ему каждую ночь, и местом действия этих химерических фильмов, в которых Сеголен играла главную роль, была Гваделупа – ее извилистые дороги и плантации сахарного тростника; тропические леса с крутыми, обрывистыми тропинками, по бокам которых высился гигантский папоротник и звездами цвели орхидеи; и горы, похожие на человеческие головы с зелеными бакенбардами, утопающим в тумане челом и мшистыми щеками, обрамленными гроздьями водопадов. Кульминацией его видений был вулкан Суфриер, дремлющий, но по-прежнему грозный; залитые солнцем деревушки с красными черепичными крышами и кладбищами с могилами, украшенными ракушками и расположенными в шахматном порядке; карнавал, музыка, тамбурины «гвока», чертовки в красных одеждах, танцоры в пестрых костюмах, вытворяющие что-то невероятное под перестук барабанов «бола», и льющийся рекой ром. А еще – гуаявы и мангровые деревья, острова и островки, электрические скаты, парящие у самой поверхности воды, кружева кораллов, султанки, груперы, летающие рыбки, моряки со священного острова Ле-Сент с традиционными салако[2]2
Салако – широкополый головной убор, хорошо защищающий от солнца и дождя.
[Закрыть] на голове, занимающиеся починкой сетей; изрезанное побережье на севере города Бас-Тер, вечно бичуемое океаном, и тут же сменяющееся неожиданно спокойными бухточками и белыми песчаными отмелями; Сеголен, покачивающаяся на волнах бирюзового, под цвет ее глаз, моря; солнце, тут же предъявляющее на нее свои права, когда она выходила из воды, будто новая Венера, и шла по пляжу гибкой, но в то же время целомудренной походкой, а на ее груди поблескивали капельки воды и стекали вниз, на покрытый нежнейшим пушком живот.
Билодо грезил, и ничего другого ему было не надо; он лишь хотел вечно наслаждаться этими ослепительными мечта ми, испытывать экстаз от видений, которые внушали ему слова Сеголен, стремился сохранить вожделенный статус-кво, чтобы ничто не нарушало его благословенного покоя. Так оно и было – до того рокового дня, когда произошла беда.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?