282 000 книг, 71 000 авторов


Электронная библиотека » Денис Драгунский » » онлайн чтение - страница 4


  • Текст добавлен: 15 декабря 2025, 09:42


Текущая страница: 4 (всего у книги 8 страниц)

Шрифт:
- 100% +

Кабинет Бориса Львовича был высокий, с красивыми, закрытыми понизу и застекленными поверху книжными шкафами, где стояли самые главные сокровища, шедевры старой печати – в том числе роскошный, двухтомный, безупречной сохранности, отпечатанный на тончайшем белейшем пергамене, разрисованный буквицами и заставками, переплетенный в красный сафьян экземпляр знаменитой Библии Гутенберга, так называемой майнцской 42-строчной. Этот экземпляр был в 1945 году вывезен из Лейпцига. Мой друг Саша Алексеев, который как раз учился в Лейпциге, рассказывал, что в отделе редкостей лейпцигской Deutsche Bücherei (Немецкой библиотеки) в книжном шкафу на полке было свободное место и табличка: “Здесь стояла Библия Гутенберга”. Ну что же… Но я ему, разумеется, не рассказал, где она теперь. А где она сейчас, я не знаю.

Письменный стол, за которым сидел Борис Львович, принадлежал знаменитому востоковеду Игнатию Крачковскому.

В этот кабинет и привел меня Игорь.

Фонкич был коренастый, круглолицый, курносый. Всегда веселый. Поразительно добрый, благожелательный, предупредительный. Он стал моим научным руководителем – все курсовые и диплом я писал у него.

Греческих рукописей у него было всего две – одна XV века, не очень интересная, речи оратора Лисия, а вторая ого-го! – X века, сочинения святого Василия Великого. И вот на этих двух кодексах я под руководством Фонкича делал первые шаги в искусстве чтения греческих манускриптов.

Потом мои занятия переместились в отдел рукописей Исторического музея на Красной площади. Там было поразительно хорошо. Огромный зал, высоченный потолок и окна от пола до потолка. В прихожей – книжные шкафы, где стояли старинные многотомные издания: отцы церкви на греческом и латыни, полный свод житий святых под названием “Acta Sanctorum” – 67 фолиантов, которые издавались с середины XVII до начала XX века, и еще масса энциклопедий, словарей, справочников, печатных каталогов.

А в читальном зале стояли столы для читателей, столы для сотрудников, а чуть вдали и тремя ступеньками вверх – святая святых, глухие шкафы красного дерева, где хранились рукописные книги.

Заведовала отделом знаменитая – разумеется, в нашем узком кругу – Марфа Вячеславовна Щепкина, дочь известного палеографа Вячеслава Николаевича Щепкина и правнучка великого русского актера Малого театра Михаила Щепкина. Того самого, который играл Любима Торцова в драме Островского “Свои люди – сочтемся”. Марфа Вячеславовна была похожа на своего прадедушку. Такое же широкое лицо, большие глаза и чуть-чуть совиный нос. Она была строгой и властной хозяйкой в своей библиотеке. Тогда руководители отделов и в самом деле воспринимали это как свое владение – если не собственность в полном смысле слова, то что-то очень похожее. Рассказывают, что самым главным Кащеем Бессмертным был Афанасий Федорович Бычков, хранитель древних рукописей в Публичной библиотеке Петербурга. Тот вообще не всякого даже до каталогов допускал. Сам был посредником между читателем и своими сокровищами. То есть Бычкову нужно было объяснить, что тебе надо, а он тебе уже подбирал рукопись. Конечно, это полнейшее безобразие, которое закрывает всякую возможность настоящей работы с архивом и с библиотекой. Но никуда не денешься, традиция. Марфа Вячеславовна, бывало, тоже задавала вопрос: “А что именно вас интересует?” Тут было маленькое жульничество. “Что именно” Марфа Вячеславовна спрашивала не в смысле, какая тема, какой век или какой жанр, а чуть ли не какая именно рукопись. А как можно ответить, предварительно не просмотрев каталоги, а потом и сами рукописи? Однако мое положение облегчалось тем, что в греческих рукописях ни сама Марфа Вячеславовна, ни ее верные помощницы Костюхина и Протасьева не разбирались. Поэтому она выдавала греческие рукописи почти свободно по каталогу, то есть по описанию, сделанному архимандритом Владимиром еще в XIX веке. Из греческих манускриптов запрещена к выдаче была только Хлудовская псалтырь. Оно и понятно – эта рукопись знаменита своими иллюстрациями, миниатюрами, а миниатюры могут осыпаться от частого перелистывания. Так что пускай стоит на месте. А вот драгоценную “Лествицу” 899 года, то есть конца IX века, Марфа выдавала мне совершенно свободно. Хотя, казалось бы, – великая реликвия.

Это была та самая рукопись, к которой меня приревновала прекрасная женщина, молодая, красивая и соблазнительно чуть старше меня, первокурсника, – о чем я уже рассказывал в предыдущей книге, но вот вкратце: …говорил, что я влюблен в эту рукопись просто как в женщину, что нет ничего лучше на свете, чем эта книга IX века. Она вздохнула. “Что такое?” – спросил я. Она засмеялась и сказала: “Значит, я хуже, чем она?”

* * *

На длинных столах читального зала отдела рукописей лежала вспомогательная литература. Альбом по датировке и разлиновке рукописей Крисоппа и Сильвы Лэйк. (Разлиновка – отдельный разговор. Пергаменные страницы линовались острой палочкой, и фасон разлиновки иногда помогал определить место написания и всегда указывал на культуру книгописной мастерской.) Рядом лежал четырехтомный справочник по водяным знакам Брике, а также справочники по водяным знакам чуть поменьше объемом, но тоже громадные тома: “Бумага и древнейшие бумажные мельницы в Московском государстве” академика Лихачева (но не Дмитрия Сергеевича, а Николая Петровича), его же “Палеографическое значение бумажных водяных знаков” и “Голова шута”, а также альбом Мошина и Тралича “Vodeni znakovi XIII i XIV vijeka” на хорватском, и еще “Якорь”, кажется, их же, но уже на французском – “L’Ancre”. Якорь и голова шута – это самые распространенные водяные знаки. Водяной знак позволяет датировать рукопись с точностью до десяти лет.

* * *

Однажды в читальном зале появился маленький старичок. Бородка клинышком, почти лысый, седые волосы над ушами. Ну просто вылитый наш Сергей Иванович Радциг или Александр Николаевич Попов. Но те были советскими старичками, а этот явно импортный. И было это видно не только по его элегантному костюму, отглаженной сорочке и яркому галстуку, но и по всей манере стоять, разговаривать, перебирать лежащие на столе бумаги. Не обознаешься – иностранец. Стоявший рядом Фонкич сказал мне: “Денис, идите познакомьтесь. Это Владимир Алексеевич Мошин”. И постучал по толстенной книге его авторства. Я почтительно поклонился, пожал ему руку. Фонкич объяснил старику, чем я занимаюсь. Тот одобрительно покивал. И тут я – помимо радости от встречи с великим палеографом – сообразил, что папаша этого Мошина, писатель Алексей Мошин, дружил с Чеховым и брал интервью у Льва Толстого. Это было очень интересно и вдохновительно, почти так же, как пощупать Мариинское Евангелие.

* * *

Один раз какой-то неизвестный мне человек, но, судя по виду, процветающий филолог, преподнес Марфе Вячеславовне Щепкиной книгу. “Вот, – сказал он, – мой труд на основе ваших сокровищ, Марфа Вячеславовна, примите”. – “Спасибо, – ответила она. – Не нужно. У нас эта книга уже есть”, – она махнула рукой в направлении книжного шкафа, который стоял невдалеке. Всё это – и читальный зал, и столы научных сотрудников, и даже сама библиотека – ряды шкафов красного дерева – всё это был единый, как нынче бы сказали, опенспейс. “Так что спасибо, заберите”, – сказала Марфа. “Ну что вы! – сказал филолог. – Это вам лично. Возьмите домой!” – “Спасибо, но я не собираю домашнюю библио́теку”, – сказала Марфа с ударением на “о”.

Как странно! – подумал я тогда. Как я ей завидую… – думаю я сейчас.

Борис Львович Фонкич говорил мне по секрету, что Марфа в свои почти восемьдесят лет продолжает работать не только потому, что так любит древние рукописи, а потому, что у нее большая семья – внуки, может, даже правнуки, – и ее довольно высокая зарплата – существенный вклад в семейный бюджет. “Так что она еще и кормит целую ораву”, – грубовато сказал Фонкич. Мы с ним часто сидели рядом, потому что столы в Отделе рукописей Исторического музея были устроены по-особому. Не отдельные столики для каждого, как в Ленинке, а огромные, покрытые коленкором деревянные столы с пюпитрами для рукописей.

Ах, эти пюпитры! Тяжелые, массивные – чтоб увесистая книга не опрокинула свою подставку; с деревянными колышками, которые надо было вставлять в дырочки на нижней полке, чтоб удерживать пергаменную рукопись в раскрытом виде.

Столы были двусторонние, за каждым могло уместиться самое маленькое шесть человек – трое с одной стороны, трое с другой.

Мы с Фонкичем сидели и перешептывались. Я задавал ему вопросы, показывал трудные места, лигатуры и сокращения, а потом мы с ним (не каждый раз, но довольно часто) шли гулять в Александровский сад или пить кофе в “Националь”, и он продолжал отвечать на мои вопросы, руководить моей курсовой. В общем, учить меня. За что ему бесконечное спасибо и светлая память. Скончался он не так давно.

Как-то раз мы с Мишей Бибиковым вдвоем поехали к Фонкичу домой. Что-то то ли передать, то ли забрать, не помню точно. Но прекрасно помню, что мы пришли раньше времени и Бориса Львовича еще не было дома. Нас встретил его сын, чудесный мальчик лет десяти, по имени Федя. Потом, на обратном пути, мы с Мишей удивлялись его какой-то нездешней воспитанности. Как он нас встретил, принял пальто, провел в комнату, предложил чаю, поставил на стол вазочку с конфетами. И даже, представьте себе, шагнул в прихожую, потом вернулся и сказал: “Вот, если угодно, свежие газеты”. Сейчас он профессор в Австрии.

* * *

Еще я ходил в Ленинку, в отдел рукописей, вход с улицы Фрунзе, ныне снова Знаменка, прямо в торце Румянцевского музея. А там по лестницам, которые крутились очень странной спиралью, натыкаясь то на Ленина с длинной узкой бородкой, подозрительно похожего на Мефистофеля, – с надписью, что основатель советского государства работал здесь в молодые годы, то – на следующем повороте – на Юдифь, которая внезапно протягивала входящему отрезанную голову Олоферна (хотя, может быть, это была Саломея с головой Иоанна Крестителя – но все равно страшновато). Наконец – читальный зал, который предварялся небольшим каталожным, так сказать, холлом.

Если в Историческом музее занимались исключительно исследователи древней книжности, славянской и греческой, то отдел рукописей Ленинки был гораздо обширней по своей тематике. Там были не только драгоценные древности, но и архивы вплоть до ХХ века. Поэтому рядом со мною, перелистывавшим кодексы XII–XV веков, сидели исследователи народовольцев и даже филологи, которые занимались XX веком. Один раз я видел, как сам Лотман приходил, с огромными усищами, читать рукопись сатиры Воейкова “Дом сумасшедших” – я подглядел.

Руководила отделом Сарра Владимировна Житомирская, специалист по архивам XIX века. А древнерусской частью заведовал замечательный Николай Борисович Тихомиров. Мне посчастливилось взять у него несколько консультаций уже после того, как я определил тему своей дипломной работы, а тема эта была – “Текстология «Лествицы» Иоанна Синаита и ее славянских переводов”.

Там же я в первый раз познакомился с Мариэттой Омаровной Чудаковой. В первый – потому что второй раз я с ней подружился уже не как с литературоведом, исследовательницей Зощенко, Олеши и Булгакова, а как с пассионарией либерализма, пропагандисткой гайдаровских идей.

Замечательные люди сидели за соседними столами. Например, Ольга Сигизмундовна Попова, величайший знаток византийского искусства. Или Борис Михайлович Клосс. Фонкич рассказывал, что по профессии он – математик, но потом увлекся источниковедением и стал едва ли не лучшим палеографом по древнерусской части. Помню, как Клосс и в Ленинке, и в Историческом музее “перегонял”, то есть переписывал из рукописных кодексов какие-то тексты. У него был потрясающе ровный, красивый и внятный почерк. Но мало этого. В древних рукописях часто отдельные буквы или слова писались киноварью, а иногда вдобавок зеленью и лазурью. Так вот, перед Клоссом лежал набор разноцветных авторучек, и он копировал не только текст, но и цвет, которым текст был написан.

Помню, как я принес ему одну русскую “Лествицу” XIV века, написанную двумя писцами. Один писал первую половину, другой вторую. Во всяком случае, на первых и последних листах это были совершенно разные почерки. Однако где-то в середине возникало странное чувство, что первый писец как-то немножечко устал, а потом за работу принялся второй писец, и он тоже поначалу был какой-то вялый и только в конце взбодрился. Я показал эту рукопись Клоссу, благо он сидел за соседним столом, и сказал: “Борис Михайлович, ради бога, вот здесь два писца, и я никак не могу понять, где кончается один почерк и где начинается второй”. Он, наверное, полчаса внимательно листал рукопись, вглядывался, щурился, даже брал увеличительное стекло, а потом сказал: “Почерк один”. – “Что же это он так?” – спросил я. “Ну мало ли что. Мало ли какое у человека бывает настроение. Может быть, он ее вообще месяц писал. Может быть, там что-то случилось вот на этих вот листах, – Клосс показал середину рукописи, – и он был чем-то потрясен, но потом пришел в себя, но уже в совершенно другом настроении”. Я подумал – а в самом деле. Может быть, монастырь осадили кочевники. Может быть, был пожар в городе. Или, может быть, он как-то согрешил и был наказан настоятелем. Но в любом случае это был один и тот же почерк, и Борис Михайлович доказал мне это, показывая мельчайшие особенности начертания букв, которые сохранялись даже при изменении общего облика строки и страницы.

Были забавные посетители. Например, профессор Новицкий, известный историк и какое-то время декан истфака МГУ. Он не раз приходил, брал заказанные архивные папки, клал на них голову и засыпал, громко храпя. Миша Бибиков шутя объяснял мне, в чем дело. У профессора Новицкого была дочка, в те поры знаменитая юная пианистка Катя Новицкая. Наверное, она дома день и ночь тарабанит, смеялся Миша Бибиков, не дает папаше выспаться. Вот он и приходит в библиотеку отдохнуть, подремать хоть чуток. Был австрийский профессор Хамм, известный славист. Естественно, мы обшучивали звучание его фамилии. Профессор Хамм изучал Мариинское Евангелие, драгоценный кодекс Х века, один из немногих памятников старославянского языка в точном лингвистическом смысле слова, да еще написанный глаголицей. Когда Хамм уходил, этот кодекс в простом футляре из картона оставался на резервных полках, то есть не отправлялся обратно в хранилище и в сейф, а ждал, пока профессор придет завтра. И вот я, самостоятельно относя свои “Лествицы” на эти полки, тайком доставал Мариинское Евангелие из футляра и просто гладил, приникал, причащался. Это было важно. Для меня.

* * *

Там же я познакомился с молодым английским ученым, которого звали Деннис О’Флаэрти. Он изучал русских славянофилов. А с ним мы разговорились в курилке (курилка там была чудесная, очень маленькая, но зато сводчатая). Потом как будто бы даже сдружились. Он сказал, что ищет книгу Гиляровского “Москва и москвичи”, – ее нет нигде, ни в букинистических, ни тем более в обыкновенных магазинах. А у меня, о счастье, было два экземпляра, одинаковых, оба с фотографиями. Я подарил ему эту книжку, а он в качестве ответного подарка принес мне прекрасное австрийское издание Мариинского Евангелия. Разумеется, факсимильная перепечатка со старого русского издания академика Игнатия Ягича. Я намекнул, что хочу именно эту книгу, и он, представьте себе, в течение своей не такой длинной научной командировки успел заказать ее где-то в Европе и получить по почте. Он очень хорошо говорил по-русски, и жена его тоже. Жену звали Венди. Жили они на Ленинских горах в аспирантском общежитии в главном здании. Под большой звездой, как сказал он мне.

Пару раз вместе с Венди он был у меня дома. Я познакомил его с папой. Папа тогда доживал свой последний год. “Познакомься, папа, мой тезка О’Флаэрти”, – сказал я. Деннис достал сигареты “Мальборо”, выщипнул одну и протянул пачку моему папе. Тот сказал: “Спасибо. Я не курю уже давно”. И вдруг, покосившись на меня, как будто бы по секрету от меня, нагнулся к нему и вполголоса сказал: “Что-то у меня не то с головой в последнее время делается”. Флаэрти светски улыбнулся и закурил. Закурил и я. А папа пошел-пошаркал к себе.

Однажды Флаэрти сказал, что у них в посольстве есть нерастраченный запас книг – английская классическая литература. Вот прямо от Шекспира до Голсуорси. Если я или мои друзья хотим, он может нас туда привести, и мы сможем совершенно бесплатно набрать себе таких книжек. Или, если нам лень или неохота идти в посольство, пожалуйста, скажите, что вам нужно, тебе или твоим друзьям, составь списочек, и я принесу сюда. И он похлопал по дивану, на котором сидел в моей комнате. Я поблагодарил и на всякий случай посоветовался со своим другом Андрюшей Яковлевым. Но он сказал: “Не надо. Как-то боязно, понимаешь, старик”. – “Чего ж тут бояться? – возразил я. – Это ж не какая-нибудь там, боже упаси, антисоветчина. Это ж чистая классика. Чарльз Диккенс, Томас Гарди, в крайнем случае Киплинг. Что ж тут такого?” – “А вот такого и сякого! – сказал Андрюша. – Рожей мы с тобой не вышли, в посольство ходить и книжки от них в подарок брать. Только неприятности наживем. Я тебе серьезно говорю. Сам не пойду и тебе не советую”. Как это, честное слово, странно. Но как похоже на всю нашу жизнь.

Как-то раз Флаэрти радостно сообщил мне, что его жена забеременела. “Прямо в Москве! – сказал он. – Ты понимаешь? Прямо в Москве, прямо в нашей комнате. Под большой звездой. Наверное, ребенок будет коммунистом”, – сказал он.

Этому ребенку – надеюсь, что беременность и роды прошли благополучно – сейчас за пятьдесят. Может, и в самом деле узнать, кто там получился? Что касается самого Флаэрти, то он не пропал, хотя и не стал особо знаменитым. В 1999 году выпустил монументальную антологию “Цензура в царской России”.

Один раз Деннис и Венди были у меня вдвоем. Пообедали. Помню, был суп с грибами, нас кормила мама. Я сказал, что моя мама окончила иняз с английским языком, и Венди тут же заулыбалась: “Let us speak English!” Мама ответила: “Sorry, I am out of practice”. – “So, practice!” – еще приветливее улыбнулась Венди, но мама покачала головой. Потом Венди почему-то ушла, а Деннис остался, и мы с ним поговорили еще часок, сидя у меня в комнате. В общем-то ничего удивительного – может быть, у нее была назначена встреча с подругой вот прямо сейчас, а у него – беседа с научным руководителем через два часа. Не болтаться же на улице, в самом деле. Тогда просто так зайти посидеть в кафе было совершенно невозможно. Кафе было мало, у дверей всегда очереди – так что всё понятно.

Но мне почему-то стало тревожно. Какой я все-таки был советско-подозрительный человек! Я испугался, что сейчас он начнет меня вербовать или пропагандировать буржуазную идеологию. Но мы с ним разговаривали, что называется, о том о сем, а потом он откланялся.

Как раз тогда я делал, сидя в отделе рукописей Ленинки за соседним столом с этим Деннисом, описание так называемой Румянцевской Лествицы, самой ранней славянской рукописи этого великого текста – XII века. Описание я делал подробное, полистное, с тщательным перечислением особенностей почерка, а также выписывая слова, которые мне казались интересными в смысле указания на особую древность перевода. Тем более что первый славянский перевод “Лествицы” был, грубо говоря, неточен и коряв и изобиловал очень редкими словами.

Эта тетрадка, страниц тридцать или даже сорок, – почти полное описание, я не успел описать буквально десяток последних листов, – вдруг у меня пропала. Вот прямо со стола. Пока ходил курить или пока ходил с кем-то болтать. А может быть, я забыл на столе, так тоже случается. Оставил. Но тогда бы ее, конечно, заметили хранители, меня же там хорошо знали, нас там постоянно занималось всего человек двадцать, одни и те же лица.

Я рассказал о пропаже Андрюше Яковлеву. Он посмотрел на меня и сказал: “А вот теперь сознайся. Ты подозреваешь своего англичанина”. – “Ни в коем случае, – сказал я. – Он занимается славянскими комитетами, балканской войной, 1870-ми годами. На кой хрен ему описание рукописи XII века?” Но Яковлев эдак хитренько посмотрел на меня, прямо в глаза, щелкнул пальцами и сказал: “А ты его все равно подозреваешь”. И этим, как ни смешно, слегка отравил мои воспоминания о Деннисе Флаэрти, который, конечно же, не брал мою тетрадку.

Однако мне до сих пор интересно, куда она все-таки девалась, хотя ее пропажа совсем не повлияла на написание моего диплома. Потому что столь подробное описание рукописи на самом деле никому не нужно. Даже знаменитый архимандрит Амфилохий Сергиевский – вот уж был спец по излишним подробностям, которые сейчас для нас драгоценны, – и тот в своих палеографических описаниях такого не делал. А зачем это делал я, сам не знаю. Из какой-то странной любви к палеографии и даже, представьте себе, к данному конкретному кодексу. Да, к некоторым рукописям я был равнодушен, некоторые у меня вызывали симпатию, а к самым любимым кодексам и почеркам я испытывал настоящую страсть.

* * *

В рукописный отдел ГБЛ часто приходила Наташа Кобяк – студентка, палеограф и – позднее – видный текстолог древнерусской литературы, мы с ней подружились, и я заходил к ней потом, когда она работала в Научной библиотеке МГУ. Много позже она через своих заграничных друзей раздобыла для меня оттиск знаменитой статьи Эрнста Канторовича “Pro patria mori” – о развитии и эволюции понятия “родина” в средневековой политической мысли; это было еще в доинтернетную эпоху, когда ничего нельзя было нагуглить и скачать, а мне эта статья была нужна уже для моих политологических занятий.

Еще там была Катя Дувакина, она занималась сербским искусством – в том числе миниатюрами в рукописных книгах. Собственно, мы с ней не были по-настоящему знакомы. Но когда мне кто-то сказал ее имя и фамилию, я стал смотреть на нее во все глаза, потому что ее отец, преподаватель филфака, был, пожалуй, единственным человеком на нашем факультете, который вслух и активно заступился за Синявского и очень за это претерпел.

Однажды я выходил вместе с нею из читального зала; был уже поздний вечер. Мы дошли до станции метро “Библиотека Ленина”, до того входа, который у подножья Дома Пашкова, и я неизвестно зачем спросил: “А вы сейчас в каком направлении?” Катя слегка пожала плечами и сказала: “Домой, – и добавила просто из вежливости: – А вы?” – “А я направляю свои стопы к пиршественному столу, за который и воссяду”. – “Что-что?” “К друзьям поеду, пить вино и веселиться”, – сказал я.

Она посмотрела на меня с недоумением и даже, как мне показалось, с легким осуждением. Но я сказал: “А то поедемте со мной? Там хорошо”. Я постыдился добавить, что планируемая выпивка будет совмещена с семинаром по Платону, этакий античный философский “симпосий”. Потому что одно дело приглашать незнакомую девушку просто в гости, в веселую компанию – наглость, конечно, но всё-таки в рамках нормы. А приглашать пообсуждать Платона за стаканом вина – какой-то несусветный выпендреж, да и поверить трудно.

“Нет, спасибо”, – холодно сказала Катя, и больше мы с ней не разговаривали.

Почему я вспомнил и рассказал об этом?

Потому что я до сих пор не могу понять, кто я тогда был. Гуляка праздный или прилежный палеограф?

Может быть, это и в самом деле были два разных человека. Или даже три, если прибавить философа.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 | Следующая
  • 0 Оценок: 0


Популярные книги за неделю


Рекомендации