Читать книгу "Третий роман писателя Абрикосова"
Автор книги: Денис Драгунский
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: 12+
сообщить о неприемлемом содержимом
– Значит, напишете – и все, высказались?
– Зачем же так? Захочу еще – еще напишу. Другое стихотворение. И еще – я обязательно в тот же раз должна закончить, я не могу назавтра оставлять. Назавтра ничего не получится, нужно снова сочинять, и выходит совсем не то… А про что у вас роман?
– Про жизнь.
– Ну! – засмеялась Лена. – У всех про жизнь, у меня тоже про жизнь.
– Про нас с вами, – неожиданно сказал Абрикосов.
– Как это?
– А так. Жил-был писатель, сочинял себе длинный и заумный роман и вдруг встретил в редакции девушку со стихами…
– Дешевая кадрежка! – вдруг сказала она, прибавив шагу.
– Лена, простите, вы… Вы не поняли… – Абрикосов нагнал ее и заступил дорогу. – Вы действительно все не так поняли. Кадрежка… – обиженно усмехнулся он. Мимо проплыли две разодетые девицы. – Вот к кому кадриться надо, Лена, – о! Вы уж не примите в обиду.
– А я мовешка. Достоевского читал, Абрикосыч? «Братья Карамазовы», глава «за коньячком», а? Вот я и есть мовешка, со мной легче.
Она произнесла «лехшша».
– Экая вы, право… – Абрикосов был совсем ошарашен.
– Валяй на ты.
– Лена, – серьезно и прямо сказал Абрикосов. – Брось из себя поганку строить, не надо, незачем. Ты лучше дай мне свои стихи почитать. Володька же их не читал, клоун чертов, давай на него телегу накатаем. Главному редактору.
– Я поняла, спасибо, – вздохнула она. – Ну его…
– Дай почитать. Я ведь могу действительно стоящим людям потом показать. И вообще, приходи ко мне в гости.
– Когда?
– Да когда захочешь. Давай прямо сегодня.
– В смысле сейчас? – Она напряженно задумалась. – А ты где живешь?
– Улица Волгина. Это от Беляева две остановки, а можно пешком. Вообще-то я раньше тут недалеко жил, в Дегтярном, нас из-за капремонта выселили.
– Беляево… – наморщилась она.
Абрикосов страшно тосковал, когда их выселили из Дегтярного из-за капремонта. Даже предстоящий развод с Алисой и все сопутствующие страсти-мордасти были сущей чепухой по сравнению с невыносимым чувством сиротства, которое накатывало на Абрикосова, когда он выходил из метро на бескрайние и безликие беляевские просторы.
– Коренной беляевец, наверное, – говаривал Абрикосов, – любит свои микрорайоны, как казах любит степь. Но я, извините, не казах. Я москвич.
– Шрайб цум готт! – неизменно отвечала Алиса, что в переводе значит «адресуйся к богу», или, еще короче, – не зуди, Сережа, и так тошно!
Алисе новая квартирка даже понравилась – две комнаты на двоих, пусть смежные, чего еще надо – и она делала вид, что обуючивает новое гнездышко, хотя про развод все было решено и подписано еще в Дегтярном, просто проволынили, а сейчас надо было не полы циклевать, а разменом заниматься. А потом она схлопотала – вкупе со своим славным квартетом – госпремию РСФСР имени Глинки, а в придачу – сразу после развода – сказочную однокомнатную квартиру с громадной кухней и подсобками. Кстати, в отреставрированном после капремонта старом московском доме в Успенском переулке. Два шага от Дегтярного, будто и не уезжала никуда.
Впрочем, Абрикосов довольно скоро обжился в Беляеве, но шутку про казаха все повторял. Странное дело, но роман, который он так упорно переписывал, каким-то боком связывался с предстоящим непременным возвращением в старый московский центр.
Не то чтобы Абрикосов завидовал Алискиным хоромам и лауреатской медали – нет, боже упаси, но роман будет издан, будут деньги, много денег, и он обменяется с приплатой. Или общественные организации почешутся – тоже не исключено, ведь будет резонанс, пресса, дискуссии, переиздания. Возможно, даже госпремия. Во все, кроме госпремии, он свято верил, а если совсем честно, то верил и в госпремию тоже.
А пока жил в Беляеве и переписывал роман – вернее, сочинял второй роман на основе первого.
Конечно, это может показаться смешно, но в беляевских несчастьях Абрикосова слегка утешало название улицы, на которой он жил. Улица Волгина. Академик Волгин был исследователем французской предреволюционной мысли, редактором знаменитой книжной серии «Литературные памятники». У Абрикосова был почти полный подбор «Литпамятников» – такие сближения он называл «протягивать ниточки», и ему хотелось протянуть эту славную ниточку перед новой знакомой, которая все стояла и решала, ехать ей к нему в гости на ночь глядя или нет.
И конечно, хотелось показать ей свою библиотеку, изумить и ошарашить, как привык он изумлять своими книжными богатствами впервые к нему пришедших интеллектуальных девиц. Его книжное собрание и безо всяких скидок было неплохим, а со скидкой на обстоятельства книжного бума и постоянного безденежья – просто великолепным. Литпамятники мы уже упоминали, еще было много книг издательства «Academia», литературные мемуары, философское наследие, комплекты журналов «Былое», «Старые годы», «Апполон» и «Весы», полный Брокгауз, «Новый мир» с сорок седьмого по шестьдесят восьмой год, просто разные библиофильские штучки, увражи и кипсеки, а также то, что станет безумной ценностью лет эдак через сорок – три полки, плотно набитые тоненькими, на дрянной газетной бумаге, ротаторными сборниками всевозможных философских, социологических, семиотических и иных прочих полуофициальных семинаров, летних школ, симпозиумов и коллоквиумов, – сборниками, выпущенными по прямому недосмотру руководящих инстанций. Были и безусловные редкости – например, нумерованный экземпляр «Фацетий» Поджио Браччолини с дарственной надписью Михал Михалычу Покровскому от Алексея Карпыча Дживелегова. По-латыни.
Сема Козаржевский, выпустивший два литературно-публицистических сборника о молодом современнике и заделавшийся библиофилом, давно когти точил на эту книжицу.
– Нумерной экземпляр по каталогу двести, – говорил он, нюхая корешок, будто что-то понимал, – плюс автограф полста, но ты, Брикосыч, жадоба – кладу три катеньки. Решайся, Сергей Буриданович…
– Хренушки, – ласково улыбался Абрикосов, ставил книгу на место и, не боясь показаться смешным, внятно говорил: – Есть, знаешь ли, друг сердечный, такие штуки, которые не продаются, даже проститутка последняя и то с голоду сдохнет, а не продаст…
И выразительно смотрел на Сему, ожидая, что тот наконец обидится. Но Сему было не прошибить.
– Хозяин-барин… – вздыхал Сема, пряча бумажник.
Чудесный новый бумажник из кремовой тонкой кожи, с молниями и кнопками – просто небольшой карманный портфель.
А где-то в глубоком абрикосовском нутре вдруг вспыхивала и угрожающей шипучей искоркой разгоралась предательская мысль о толстых домашних котлетах с грибной подливкой и обжаренной вареной картошкой, с рыночными хрустящими огурчиками и чешским пивом по семьдесят пять копеек бутылка без стоимости посуды.
И он бросался на эту гадкую мыслишку, давил ее, гасил, затаптывал, как безымянный рядовой, хрипло дыша, по грудь в зимней воде, обдираясь о ледяную опору готового взлететь на воздух стального моста, под трассирующим огнем с того берега, зубами перехватывает и грызет подожженный диверсантами бикфордов шнур. И, погружаясь в снежно-водяное месиво, видит мамины котлеты, воскресные домашние котлеты с грибной подливкой, на большой плоской тарелке с сине-золотой каймой и старой пожелтевшей щербинкой.
Да.
Молока и хлеба, молока и хлеба, молока и хлеба. Полулитровая кружка горячего молока с теплой булкой – какого рожна тебе еще надо?
Да, просто удивительно, что такое чудесное книжное собрание угнездилось в панельной многоэтажке, две остановки от метро «Беляево». И тем более удивительно, что все эти роскошества духа Абрикосов собрал и скопил сам, совершенно самостоятельно, торгуясь, меняясь, знакомясь и даже дежуря у макулатурных пунктов. Никакого книжного наследства он не получил, – у родителей только и было, что Большая Советская Энциклопедия по подписке, не считая какой-то мути про подвиги разведчиков и сочинений Льва Кассиля для него, для Сереженьки. Но Абрикосов, как ни странно, совсем не гордился самостоятельностью своей библиотеки, наоборот, он страшно тосковал по наследству, по дедовским книгам и маминым альбомам, завидовал тем, у кого это было, и выскребал со старой книги оскорбительный штампик букинистического магазина.
Кстати, у него была специальная полка, где стояли книги, которые он презирал. Так, для смеху.
Через два месяца Алена с немалым удивлением узнала, что Абрикосов, неизменно фыркающий на любую карьерную, а тем более предпринимательскую деятельность, довольно лихо орудует на книжном рынке. Но тут была не торговля – были бесконечные обмены, замены, избавиться от дубликатов, в супере, без супера, нумерная, верже, с подклейкой, затерханная, новенькая – все включалось в какую-то бесконечную путаную цепь, из которой Абрикосов ловко выдирал нужные ему звенья. Была даже «вязка» – словцо, дошедшее из эпохи дяди Гиляя и означавшее вовсе не собачью случку, а совместную покупку большой библиотеки, с предшествующим сбиванием цены и последующим сложным разделом приобретенных книг, в зависимости от денежного вклада и величины усилий по задуриванию какого-нибудь профессорского правнука. Конечно, бывали просто продажи, иногда здорово выгодные, но из этих денег Абрикосов на жратву или шмотки ни копейки не брал. Все шло только на книги – в магазин или на следующую вязку.
Тем не менее Алене все это надо было разобъяснить.
Абрикосов с жаром рассказал ей о библиофилах, об этих одержимых книжной страстью людях, о скупых рыцарях книги, голодных, потертых старичках, копящих неслыханные сокровища, о том, что книга – это не только текст, но и бумага, и иллюстрации, и переплет, и обрез, и формат, и, разумеется, тираж, и редкость, и все такое, и даже показал, достав из ящика стола, ленинградский «Альманах библиофила», не новейшее фотовоспроизведение, а всамделишний, тираж триста. Купил на тычке у тетки, несла в букинистический. За пятерку – рада была до небес. По каталогу триста двадцать.
– Выходит, напарил тетку? – спросила Алена.
– А? – сбился Абрикосов.
– Ну, обжулил. Наколол.
Абрикосов начал было разъяснять, что в вопросах коллекционерства моральные проблемы возникают не так остро, как в обычных делах, и даже припомнил несколько соответствующих библиофильских историй, но скоро замолк, перевел разговор на другое.
Алена иногда бывала жутко прямолинейной. Но это должно было скоро пройти. Так, по крайней мере, полагал Абрикосов.
– Беляево? – повторила она и потерлась подбородком о свой жидкий воротник. – Не-а! Ближний свет, Беляево! Бывай, Абрикосыч… и звони, если что.
И рванулась в толпу – они стояли на углу Белорусской площади, где подземный переход и мороженое. Абрикосов кинулся за ней, ухватил за рукав прямо у перехода через Брестскую, она сильно дернулась, светофор засвистел – там были такие свистящие светофоры для слепых, – все хлынули на переход, и она, конечно, выдралась бы от него, но выручил пьяный. Пьяный старик налетел на них, обнял обоих и с ходу попросил закурить, закурить не было, он попросил десять копеек. Абрикосов отпустил Лену и дал ему два пятака, Лена не уходила, а старик понес какую-то несусветицу про дочку-сволочь, и что только что из больницы вышел и со вчера не ел, и что бога молить будет, – и Абрикосов дал ему рубль.
Просто чтоб отвязаться. Есть люди, которые отвязываются, отказывая. Абрикосов же отвязывался, отдавая. Ему в голову не пришло прорычать – пьянь паршивая, мне молока и хлеба купить не на что… Вернее, пришло, но завтра утром, когда выяснилось, что этот рубль был один из трех, а зарплата в четверг.
Старик пьянчуга взял рубль и благодарно закивал, глядя на Абрикосова даже с какой-то жалостью.
Снова перекрыли Брестскую. Лена смотрела на Абрикосова и терла застывший подбородок, остренький и прыщавый.
– И так вся жизнь, – сказал Абрикосов, вздыхая. – Вот тыща человек толпа, а пьянь какая-то всегда меня найдет.
– У тебя глаза добрые, – неожиданно тихо, но очень слышно сказала Лена. – И все лицо доброе тоже.
В метро Лена, шмыгая оттаявшим носом, спрашивала Абрикосова о всякой ерунде: о квартире, квартплате, кем работала мама и отчего умер папа, и когда, и где схоронили, и где он учился, и про что писал диплом, и покупает ли он проездной – она, например, покупает, очень выгодно, и рассказывала о своих делишках, про маму в Ульяновской области, про Мособлпед, где учится, про общагу, лекции, кино и балдежный комок на Минаевском рынке, где она взяла сапоги за чирик. И повертела ногой, гордо показывая этот темно-лиловый кошмар. И от ее трескотни двинуло на Абрикосова той самой житейской мутью и пошлостью, от которой он баррикадировался всю свою сознательную жизнь. И наверное, зря он все это затеял, пожалел охламонку, и книги его знаменитые она в упор не увидит, не просечет, и можно себе представить, что это за стихи в этом первоклассничьем портфеле таятся – он даже сочинил их про себя, пока она что-то там излагала, – «я тебя никогда не забуду, тебе верной всю жизнь я буду, я об нашей разлуке скорблю, но тебя беззаветно люблю». Голову на отсечение! И конечно, прав был Вовка, что вытурил ее. Еще бы пенделя дать, по отсутствующей заднице. Доброта, она хуже воровства. Сам себя обкрадываешь.
В прихожей она сняла свои ужасные цельнорезиновые сапоги на суконном начесе, и синие носочки тоже сняла, а из-под брюк у нее торчали серые рейтузы на штрипках и подхваченные черной ниткой чулки, и Абрикосов, всегда стандартно изумлявшийся туалетам сторублевых машинисток, сейчас искренне изумился, что и такое, оказывается, бывает.
Он достал из-под вешалки растоптанные Алискины туфли тридцать девятого размера, зато с муаровыми бантиками.
– Не смущает?
– Не-а. Спасибо. Мамины?
– Тетины, – криво усмехнулся Абрикосов.
– Ты, наверно, бабник жуткий? Раз один живешь?
– Ага. Синяя Борода. Я думал, ты меня сразу узнаешь. Давай руки мой, чай пить будем, ладно? Только вот сахара нет, ты уж не обессудь… Радимцева через «а».
– Сейчас. – Она расстегнула портфель и достала целую пригоршню синих заверток с сахаром. – В буфете натырила, держи!
Сидели в кухне. Книг своих он даже не стал показывать.
Она пила уже третью чашку, отогреваясь.
Абрикосов вытер губы, отставил свою чашку в сторону и взял с подоконника кипу листочков. Оттягивал миг, бедняга.
– Ничего, что я так, за чаем?
– Пожалуйста. Можно, я еще чайку?
– Валяй.
– Заварка кончилась.
– Ничего, ты так… жареной водички. – И Абрикосов вытащил из нагрудного кармана коротенький остро очиненный карандаш.
У нее был крупный косой почерк, мужской и крепкий, стойкий и летящий одновременно, отчетливый и загадочный.
Такого не бывает. Не бывает, не бывает, не бывает, и не может быть никогда! – отчаянно думал Абрикосов, и внутри что-то обрывалось и оползало, как снежная шапка с крыши, и пот тек между лопатками, и в коленях щекотало, как в детстве, когда возвращался вечером по Дегтярному, а в арке покуривал Леша Француз со своей кодлой.
Абрикосов вскочил и снял свитер через голову.
– Ты чего? – испугалась она.
– Жарко…
– Ой, из карманов посыпалось… – И она бросилась подбирать ручки, бумажки и то самое дурацкое удостоверение.
– Плевать, – мертвым голосом сказал Абрикосов, сел и снова вцепился в листочки.
В некоторых местах ручка прорывала бумагу.
Не бывает. И не должно бывать. Но – вот оно.
Чудо.
Малообразованное, страстное, земное и кровяное, прекрасное в своей отваге махом охватить мир, безупречное в музыке языка, в невероятных ритмических сбоях, словно бы микрометрически рассчитанных, но все же случайных и свежих, поразительное в безотчетно-точных, нерукотворных рифмах чудо. А какое страшное чутье на все подержанное и бывалое, ни одного затертого сравнения, ни одной лежалой мысли…
– Все, – почему-то сказал Абрикосов и отложил листки.
Она сглотнула слюну – наверное, волновалась.
Абрикосов глядел в угол. Он не мог на нее посмотреть, у него дрожали руки, он сцепил пальцы, чтоб она не видела, и вдруг почему-то захотелось ее убить. Молниеносная ненависть. Сжать железными пальцами это синюшное куриное горло – потому что так не бывает, не бывает, слышите, вы!!!
Только горло-то, наверное, стальное.
– Плохо, да? – спросила она.
И вдруг позорная злоба ушла, и нахлынуло благоговение. Такого еще не было с Абрикосовым, нет, один раз было, в Малом зале, на Алискином первом сольном концерте, но сейчас было сильнее, в сто, в тысячу раз сильнее, и потом, там была консерватория, и ведущая в длинном платье, и цветы, и хлопки, а сейчас – только прорванные листочки.
– Кому показывала? – спросил он.
– Этому… Владимиру Викторовичу.
– И все?
– И все… Плохо, да?
– Лена… – у Абрикосова дрогнул голос. – Я… я не знаю, что сказать. Слов нету у меня. Ты – чудо. Лена, Алена, чудо. Два слова. Ты – чудо.
– Врешь ты все, – сказала она и отвернулась.
– Алена! – Абрикосов на табурете придвинулся к ней. – Я не могу рассказать, не могу убеждать. Глупо это, ты… ты просто сама не понимаешь, кто ты есть на самом деле!
– Кто?
– Чудо, чудо, чудо… – Он взял ее руку и поцеловал, у нее жесткая была рука и очень горячая, он целовал ей пальцы, все вместе и каждый в отдельности, она не отнимала руку, но и не придвигала к его губам, он глубоко вдохнул и ощутил ее запах, запах вымытых дешевым шампунем тонких русых волос, чистого штопаного белья и хлорированных общежитских простынок.
У него снова задрожали руки. Он поднял на нее глаза.
– В душ и в постельку, да? – тихо и слышно спросила она.
Странный был у нее голос – она могла громко говорить, кричать и даже визжать, захлебываясь от злости, и было вполне обыкновенно, но стоило ей заговорить тихо, то казалось – на стадионе в последнем ярусе будет слышен ее шепот. Прекрасный голос для чтения стихов под открытым небом, на старинной замковой площади, при свете факелов и прожекторов, где-нибудь на Авиньонском фестивале, пророчески подумал Абрикосов.
– Алена! – Абрикосов отшатнулся и всплеснул руками. – Я, конечно, крупнейшая Синяя Борода, но, право же, не настолько…
– Ясно, – легко вздохнула она. – Спасибо, Абрикосыч, добрый ты человек на самом деле, и это хорошо, и я пошла, пожалуй. – Она стала выбираться из угла между столом и плитой.
– Заре навстречу. – И Абрикосов тыкнул ей в нос запястье с часами.
– Позднотень… – сказала она. – А на такси нет, а у тебя если есть, то последние, так?
– Так, – развел руками Абрикосов. – И в общагу не пустят.
– Верно. Раскладушка есть у тебя?
– У меня их три, только не надо нам раскладушек.
– Почему? – нахмурилась она.
– Да потому, что ты ляжешь в моей комнате, это у меня вроде спальни. – Он провел ее через темную большую комнату в меньшую смежную. – Вот тут. А я там, на диване. – Они вернулись в большую комнату. Он зажег свет. – Сейчас я тебе белье организую.
– Все прочел? – спросила она про книги.
– Почти… – усмехнулся Абрикосов, роясь в комоде. – Держи полотенце.
– Я тогда купнусь у тебя, ладно? А то у нас не душ, а чистая помойка. Мы так и говорим, – засмеялась она, – айда, девки, на помойку! От слова «помыться»!..
– Айда, Алена, на помойку! – смеясь, скомандовал он.
– Есть такое дело! – Она отдала честь и сделала налево кругом, наткнувшись на пианино. – А это чье?
– Мое, – отмахнулся Абрикосов.
– Бывает… – сказала она и подняла ногу, на которой болтался растоптанный, некогда лаковый Алискин туфель с муаровым бантиком. – Начинаем наш концерт!
– Ты просто чукча! – разозлился он. – Шибко умный! Айда на помойку!
Да, чудо, – размышлял Абрикосов, лежа на диване под прибитым к углу деревянным золоченым ангелом из закарпатской церкви – привез и подарил художник Колька. Неотесанное, нахальное, некультурное и безграмотное чудо. А откуда взяться культуре? Тот же пединститут – представляю себе, как там учат немецкому языку. Готовят училок для сельской школы, гутен морген, киндер… Да, братцы, да, великая поэтическая Россия, в кого же ты вложила свою страсть, свой подземный гул и пульс, на ком остановила свои усталые очи? – так вот красиво и литературно размышлял Абрикосов, и не было зависти, был восторг и какая-то особенная, чистая и нежная, освежающая душу любовь.
Мелькнула дверь ванной, и Алена зачем-то завозилась в прихожей.
– Спишь? – приблизилась она к двери. – Отвернись.
Краем глаза Абрикосов углядел, что она накинула на плечи свое пальто.
– Дурында! – крикнул он, когда за ней закрылась дверь маленькой комнаты. – Там же халат в ванной!
– Баб своих ряди в тот халат! – весело крикнула она. – Пока!
– Спокойной ночи.
Абрикосову вдруг страшно не понравились эти веселые и бесполые отношения. Он слышал, как она скинула пальто, уселась на кровать, сдвинула в сторону туфли. Легла. Наверное, свернулась калачиком, зуб на зуб… Даже ночной рубашки нет. Абрикосову захотелось к ней – просто согреть, накинуть лишний плед, подоткнуть, постоять на коленях у изголовья. Нагнуться и шепнуть – «спи…» Но он сдержался. Пусть она привыкнет, сживется, сроднится – ведь и сам он тоже такой, он все понимает. Мой бедный воробей.
– Сережа! – Он проснулся от ее громкого шепота. – Сергей! Абрикосыч! – звала она из-за двери. – Уснул?
Он бесшумно сел в постели, но тут услышал, что она сама поднимается с кровати, нашаривает туфли, накидывает пальто, идет к двери. Он лег и притаился. Она медленно, не топая, прошла через комнату. Смешной профиль на фоне низкого окна – коротковатое пальто и худые некрасивые ноги. Вышла в переднюю, зажгла на кухне свет, налила чайник, поставила на плиту. Зажгла газ. Уселась на табурет. Слышимость потрясающая.
Абрикосов тихо встал, одернул пижаму, сверху надел махровый халат и вышел в прихожую. Сквозь стеклянную дверь кухни он увидел, как она сидит над листом бумаги.
– А?… – вдруг заметила она Абрикосова. – Не мешаю? Извини, я всегда ночью… в общаге нельзя днем, и я на кухне ночью… – У нее были мутные и пустые глаза.
– Ничего, ничего, – зашептал Абрикосов, – а я просто на тебя посмотрю, можно?
– А… ага… – Она снова вцепилась в бумагу. – Сейчас, я сейчас, быстро…
– Алена. – Он вошел в кухню. – Я тебя люблю.
– И что? – Она неясно взглянула на него.
– И ничего. – Он шагнул к ней, отодвинул от нее листок и сильно обнял за плечи, прижал к себе. Сквозь пальто, сквозь драп и ватин он почувствовал, какие жесткие и костлявые у нее плечи.
Она смотрела в сторону и шевелила губами. Он нагнулся к ней, чтоб поцеловать. Она сильно его оттолкнула.
– Отлипни! – крикнула она. – Отлипни, скот! Не мешай!
Схватила свой листок, всмотрелась в него и вдруг взвизгнула так, что стекло тенькнуло в шкафу.
– Забыла! – визжала она. – Забыла, забыла, забыла!!!
Швырнула листок на пол и кинулась на Абрикосова с кулаками, пальто распахнулась, и Абрикосов поспешно выскочил из кухни.
– Приютил на свою голову… – пробормотал он, зажигая на всякий случай свет и растерянно садясь на диван.
Минут через пять она без стука вошла в комнату.
– Вспомнила! – возвестила она, как об избавлении, и опустилась на пол перед диваном, натянув пальто на колени. – Вспомнила, слава тебе господи, думала, не вспомню – повешусь. На раз! И тебя прикокну за компанию, нашел время лизаться, Абрикос Иваныч… Отчего вы все такие? Что с меня любви?
– Ладно, ладно, не надо… – замахал рукой Абрикосов. – Слушай, а ты вообще много стихов читала?
– Читала. Не так, как ты, наверное, – она покосилась на книжные полки, – а вообще, конечно, много.
– А кто из поэтов нравится?
– Ну! – засмеялась она. – Много кто. Лермонтова люблю, конечно. Есенина. Маяковского не особенно. Пастернака тоже люблю, круто писал человек, – она сжала и вывернула кулак, – читаешь, вся дрожишь на самом деле… Вот бы так научиться, только не в подражание, а вообще. А он правда был еврей?
– Правда.
– Ну и подумаешь! Я, например, тоже чувашка наполовину, по отцу. А по маме вообще эстонка из-под Ленинграда. Они с бабушкой в эвакуацию приехали и остались навсегда… В общем, много кого люблю. А Пушкина пока не просекаю, к сожалению… – Она задумалась. – А может это я так, по глупости, в знак протеста.
– Ничего, просечешь, – тихо улыбнулся Абрикосов.
– Чайник вскипел… – Она поднялась, стараясь не распахиваться. – Ты только, Сережа, не злись на меня, пожалуйста, хорошо? Я когда сочиняю, ненормальная на самом деле… – Она остановилась в дверях. – Один раз комендантша пришла меня с кухни гнать, я ее кипятком обварила немножко… прямо чайником запулила. Но ничего, главное, без волдырей. Прощения попросила, и все. Мне в деканате выговор дали и направление в психдиспансер. Совсем намылилась идти, а девчонки отговорили, и я замотала. А то влепят шизу, потом не отмажешься. Говорят, ни за руль, ни в загранку. Ну, ты спи давай…
Интересные дела, думал Абрикосов, ворочаясь на диване. Значит, в этой дремучести играется еще руль и загранка? Откуда, как? Может, просто слова, пересказ низкопробного трепа? И этот шпанский язык – намылилась, отмазалась, – ведь в стихах у нее чистейшая светлая русская речь. Откуда, почему? Потому что чудо. Дремучее чудо из облпедовской общаги. Чуваш и эстонка, смешение кровей, встретились чуваш и эстонка и родили чудо… И он уснул наконец под ее возню на кухне.
А наутро, на свежую голову, он объяснил ей, что чудо-то она, конечно, чудо, но еще в начальной стадии развития. Что сейчас она как тусклый, похожий на стекляшку камешек, и много надо труда, долго обтачивать и шлифовать, чтобы вышел запрятанный в том камешке бриллиант. И что только его, Абрикосова, громадный опыт и чутье и умение разглядеть настоящую поэзию под неуклюжим плетением словес – только это позволило ему угадать в ней то, чем она обещает быть со временем.
Конечно, он рассказал все это не такими словами, а проще, доступнее, на примерах. И добавил к тому же, что нужно что-то делать с общей культурой, нужно спешно подбивать хвосты, читать и думать, думать и читать, потому что на одной юной крови и страсти далеко не ускачешь, нужно развитие, путь, а у нее институт, причем немецкий язык очень трудный, второй курс, все сложнее и сложнее будут идти дисциплины, а взять на себя такую ответственность, чтоб посоветовать все бросить и засесть за чтение – он даже в некоторой растерянности, ибо о поэте судят все-таки не по обещаниям, а по свершенному, а она пока – не прими в обиду, Алена, – все же еще только обещание. Сильное, крепкое и даже вроде бы надежное, но – обещание. Это надо понимать, дать себе отчет.
– А я даю отчет, ты не думай, – сказала она на все на это. – А насчет института ничего, где можно, профилоним, где надо, подзубрим, ты только давай мне книги читать какие надо, и вообще… Глупо, наверное, я говорю, но ты учи меня, Сережа. Я буду стараться, честное слово, и у меня вообще хорошая память. Ладно?
И она покрутила ему пуговицу на свитере и поглядела в глаза. И весь утренний запал – а ведь Абрикосов твердо решил от нее отделаться – разом с него слетел.
– Алена, что ты… – растрогался он. – Ты только приходи ко мне, и все.
– А когда?
– Смешная ты, в самом деле… Да вот отучишься и приезжай.
– Я тогда с последней пары сбегу. А ты дома будешь?
Абрикосов выдвинул ящик стола, залез поглубже, вытащил ключ на колечке:
– Держи… Значит, кухня-холодильник, белье сунешь в комод, вот и все, пожалуй. Да. Книги. С книгами ты поаккуратней. Они, видишь ты, не то чтобы очень редкие, но вообще довольно дорогие.
– Дурак! – Она швырнула ключ на стол и прыгнула в прихожую, принялась натягивать свои уродские сапоги.
Он силком отогнул ее от пола и вложил ей ключ в ладонь:
– Прости меня. – Он попытался заглянуть ей в лицо, она отворачивалась и отталкивала ключ. – Ну прости. Прощаешь?
– Прощаю, – пробурчала она. – На первый раз.
Надобно сказать, что Сергей Николаевич Абрикосов при всем своем поразительном многознании знал не так уж много. Он больше любил обобщать, парадоксально сопоставлять, анализировать и делать нежданные выводы, а вот что касается положительных, или так называемых фактических, знаний, то тут часто выходили довольно неприятные проколы. Например, на зачете по первой половине девятнадцатого века ему достался элементарный, в сущности, и весьма благодарный для рассуждений и обобщений вопрос – полемика Пушкина с романтиками. Он удачными штрихами обрисовал литературную и политическую ситуацию в России, коснулся проблемы романтизма как такового, тезиса о герое и толпе, упомянул Платона, немецких философов, протянул ниточку вперед, к Ницше и договорился до того, что объявил романтизм с его противопоставлением возвышенного героя и серой пошлой массы – парадоксальным предшествием нацистской идеологии. Все это, может быть, по зрелом размышлении было и так, экзаменатор, жалкий периферийный стажер с латунной расческой, торчащей из нагрудного кармана, проникновенно кивал, изумлялся блеску эрудиции и даже что-то быстренько записывал в своей школьной тетрадке, чем немало польстил Абрикосову, но потом задал простенький чисто фактический вопрос. Так сказать, по теме.
Зачет он все-таки поставил. Из уважения к оригинальному мышлению, как сказал он, расписываясь в зачетке кругленьким девичьим почерком. Было стыдно. Так стыдно, что хотелось рассказать, избавиться. Рассказал Алиске.
– Ай, брось! – Она нахлобучила ему шапку на брови. – Стыд пройдет, зачет останется!
Ему не понравилось это одесское хабальство – правда, Алиса была из Молодечно, но все равно. А сама Алиса нравилась – особенно нравилась ее бессовестная и откровенная любовь ко всему вкусненькому, сладенькому, телесно-утешительному. В общем, чай чтоб был раскаленный, а вода – ледяная. Не жила, а наслаждалась жизнью, хрумкала за обе щеки пирожные, конфеты, шлягеры в «Иностранке», просмотры и премьеры, поцелуи в автоматных будках и любовь на снятой квартире, лопала, заглатывала и томно отирала крупные красивые губы провинциальным надушенным платочком. Духи «Диорессанс». Деньги ей присылала мама из Молодечно, и еще папа, который жил с мамой в разводе и страшно любил дочку, и еще тетя с-под Киеву – «фун Егупец», подмигивала Алиска, распатронивая очередной перевод. Она болтала на идише, и по-белорусски, и даже по-литовски, и, наверное, вовсе не была так уж примитивна, как в плохие минуты казалось Абрикосову. Плюс к тому эта сластолюбица получала у себя в Гнесинском повышенную стипендию – была круглой отличницей.
– Вкусненькая сонаточка, – говорила она, своими выпуклыми глазами пробегая обмызганные нотные листы. – Вся такая остренькая…
Абрикосов приходил в отчаяние, заставлял читать серьезные труды по музыкальной эстетике. Она слушалась, надолго замирала в кресле с многоумным трактатом, а Абрикосов с любовным умилением глядел, как квинтэссенция духа перетекает в Алискину голову.
– А ничего излагает, – поднимала она глаза. – Вполне аппетитненько…
И этим ставила его в полнейший тупик. Большая, глазастая, рукастая – не в смысле умелая, а просто здоровенные были у нее лапы. Они мерились ладонями, и крупная абрикосовская рука оказывалась чуть меньше алискиной. Сильные руки. Запросто могла придушить – вот так вот прямо взять и придушить слегка, до закаченных глаз и опасной синевы, какого-нибудь наглого хипаря при выходе из кафе «Метелица». Но вообще руки она берегла, потому что была скрипачкой. Чья-то там – Абрикосов забыл – любимая ученица. Когда в Москву приезжал Менахем Либкин, она по нахалке протырилась сквозь все кордоны к нему в номер, поговорила с ним на идише и сыграла «Чакону». Великий расписался ей на нижней деке скрипки острой ковырялкой для трубки.