Текст книги "Всегда, всегда? (сборник)"
Автор книги: Дина Рубина
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 7 (всего у книги 15 страниц)
– Слушай, надо бы завтра яиц купить. Да, забыл: Мазуцкий звонил насчет халтуры. Три детских садика заказывают выпускные фотографии.
Я положила карточки на диван, тихо встала, на цыпочках прошла в темный коридор и, нащупав замок, быстро повернула его и вышла вон, бесшумно притворив за собою дверь.
Минут десять я бежала наугад, не понимая – куда, словно за мною гнались. Я петляла по улицам, забегала в переулки, словом, всячески заметала следы.
Наконец выбежала на какую-то узкую улицу средневековой архитектуры и остановилась: все нижние этажи зданий занимали витрины магазинов. В полном безлюдье раскачивался на ветру подвешенный на цепях кованый сапог, бледно светились глумливые морды манекенов. В одной из витрин раскинули рукава распятые мужские рубашки, так, что хотелось вставить туда гармонь. Эта распашка пустых объятий пугала больше, чем мертвые улыбки манекенов.
И вдруг из переулка вышел странный, давно не бритый человек и, возможно, кому-то и страшным бы показался, особенно в синеватом свете витрин, но я не испугалась. В моих смешных обстоятельствах кто уже мог мне навредить? Убить, например, или еще что – нет, это уже была бы другая стилистика. А жизнь, она, знаете, очень щепетильна в вопросах стиля, особенно когда дело касается фарса.
И действительно, человек подошел ко мне и спросил заботливым голосом:
– Извините, вам шаль не нужна? – И вытаскивает из чудного такого бархатного чехла с вышитым на нем подсвечником тонкой материи шаль не шаль, а что-то вроде длинного широкого шарфа, белого, с кистями, с поперечными черными полосами по краям. Видно сразу – благородная, красивая вещь. Что-то она мне сильно напомнила.
– Вы не волнуйтесь, это не краденое, – торопливо объяснил небритый. – Видите ли, у меня траур, дедушка скончался. Это от него осталось. Попробуйте – какая ткань, попробуйте. За четвертак я вам отдам. Вам же холодно без головного убора.
И хотя я не понимала – почему от дедушки осталась женская шаль и зачем ночью, на улице, продавать память о дедушке, я сказала:
– Ну, хорошо, четвертак – это недорого.
Он обрадовался, сунул мне бархатный чехол с шалью и, пока я доставала деньги, говорил торопливо:
– Понимаете, у меня жена… Она и так раздражена, что я не бреюсь семь дней по закону, а тут еще этот дедов… шаль… Ну, до скандала, до развода – иди, говорит, выбрасывай куда хочешь, первому встречному продай этот наряд антихриста…
– Не нервничайте, – сказала я, – все народы должны в дружбе жить…
Он так радовался, пожал мне обе руки и даже вывел к центральному телеграфу, потому что мне необходимо было с папой поговорить.
Но полноценного разговора не получилось, даже денег жалко: когда папа снял трубку, я вдруг захохотала и не могла ничего сказать. Папа слушал минуты три мой хохот и взвизгивания и наконец сказал дрогнувшим голосом:
– Доченька… Доча, вернись, я все прощу.
И когда я это услышала, эту фразу, которую я корректировала сто раз у ста писателей, я вообще от хохота опустилась на пол телефонной кабины, я рыдала от смеха, я захлебывалась, я стонала. Господи, никогда еще я так не смеялась в жизни…
…А под утро я добрела до набережной, села на скамейку посреди пустынного пляжа и застыла. Море гудело, как… нет, не хочу, про все это уже было. Ветер выдувал тепло отовсюду, даже из-под мышек. Я окоченела и казалась себе скифской бабой, затерянной в степи. И тут я вспомнила, что у меня есть шаль. Не теплая, конечно, но хоть что-то. Я достала ее из бархатного чехла, при этом на колени мне вывалились какие-то ремешки, похожие на уздечки, с коробочками, я надела шаль на голову, закуталась вся и даже подвязала на шее уздечкой, чтобы ветер шаль не сорвал. Сидела, дремала, мерно покачиваясь от утреннего ветра, и смотрела на пустынный пляж.
Когда я открыла глаза, уже рассвело. Море было похоже на жидкую дрожащую финифть. На пустынном пляже бодрая старуха делала зарядку. Она только что вылезла из воды, взобралась по крутому бетонному гребню на цепко раскоряченных ногах и делала зарядку, да не обычную, а какую-то чудную, вроде китайской гимнастики ушу. Старуха и была похожа на старого желтого китайца. Видно было, что она из тех людей, кто до старости в спортивных рейтузах и с рюкзаками на спинах взбираются на камчатские сопки. Из тех старух, что лет тридцать уже не едят мяса, рыбы, яиц, орехов, грибов, кофе, чая – потому что все это вредно. Из тех старух, которые завтракают горсткой сырого геркулеса, запаренного кипятком, а обедают куском вареной свеклы, ну и так далее. Из тех старух, которые носятся с теорией могучей уринотерапии, по утрам опрокидывая стаканчик свежей собственной мочи. Словом, из тех.
Они действительно молодчаги и в девяносто лет свернутся вам в любую позу йоги, но говорить с ними почему-то совершенно не о чем, кроме как о йоге, голодании, клизмах и уринотерапии.
Да. А потом старуха обмоталась полотенцем и стала, суча ногами, стаскивать с себя мокрые трусы, чтобы сменить их на сухие. Полотенце съехало, обнажив старый морщинистый зад. Следовало деликатно отвернуться, а я смотрела на этот мятый мешочек старухиного зада, и вдруг страшная горячая жалость хлынула в мое горло: какое это, в сущности, издевательство – вся наша жизнь, думала я, и к чему зарядки, диеты, клизмы и уринотерапия, если все равно в конце концов пленительное человеческое тело превращается вот в это…
И вдруг я вспомнила, где видела такие белые шали, – в книжке одной, атеистической, я ее лет пять назад корректировала, – там на картинке были изображены евреи в синагоге, и у каждого на плечах была шаль, белая, с длинными черными полосами по краям.
И знаете – меня совсем не передернуло. Я поняла, что осталась единственной, кто будет хранить память о неизвестном дедушке.
Утром я купила билет на поезд до Москвы и, на случай, если Кося приедет искать меня, до отхода поезда пряталась в вокзальном туалете, о чем неоднократно читала у разнообразных писателей…
* * *
По средам литфондовский автобус возил нас в Рузу. Набивалась в тарантас половина малеевских постояльцев. Знаете, в Рузе всегда какой-нибудь дефицит ухватишь – шампунь, например, бывает. Мы заперли Лакки в номере и минуты три стояли за дверью, слушая, как псина воет и рыдает. Маринка сказала решительно:
– Плевать. Я имею право распоряжаться собой, в конце концов, я тоже человек.
– Акын пожалуется, – напомнила я.
Номером ниже под нами жил классик казахской литературы, очень солидный человек, – мы называли его условно: Акын. Он уже неоднократно жаловался дежурной по корпусу Люсе, что Лакки воет и лает во время творческого процесса. В ответ на жалобы мы совали в синий карман синюю пятерку, и жалоба как-то не доходила до администрации, глохла у Люси в кармане.
– Ей-богу, сегодня пожалуется, – повторила я, прислушиваясь к безобразным воплям избалованного пса.
– Дадим пятерку Люсе, – сказала Маринка.
– Может, лучше сразу дать ее Акыну? – спросила я…
… В Рузе мы прогулялись по сельмагам, зашли в «Детский мир», купили майку Сереге, Маринкиному сыну, потом заглянули в книжный – порыться на полках. Вдруг Маринка больно пнула меня локтем в спину, я обернулась, а у нее глаза просто горят бешеным восторгом.
– Это он!! – сдавленно шепчет Маринка. – Прислушайся к разговору – охренеть можно!!
Оборачиваюсь – да, молодой человек лет сорока, в очках, в светлом плаще, излишнем для теплой такой погоды, беседует, облокотясь на прилавок, с продавщицей.
– А Бахтин не поступал еще? – спрашивает он мягким, каким-то пугливым голосом. – Должен уже поступить по времени… Издательство? Кажется, «Просвещение»… Вы не заказывали?
Продавщица, я смотрю, мало что о Бахтине слышала, лицо соответствующее, а этот молодой человек…
Но тут Маринка потащила меня из магазина волоком, потому что безбрежный восторг распирал ее, булькал и выходил через нос – она давилась и фыркала.
– Бахтин!! Бахти-ин!! – вопила она на весь автобус. – Ой, я не могу, это чудо! Это тема! Один интеллигент уселся на дороге! Издательство «Просвещение»! И кое-что еще, и кое-что другое!!
Писатели оборачивались на нее, но умеренно – за две недели они попривыкли к Маринке, да и то сказать – писатели народ сложный, у каждого своя биография…
… Первым делом мы побили Лакки, который в наше отсутствие в знак протеста сделал кучу на письменном столе, прямо на черновик рассказа, прототипом героя которого он являлся.
– Сволочь!! – закричала Маринка с ненавистью и дала ему по морде. Лакки закрутил башкой и полез под кровать. – Сволочь! Я о нем рассказ нетленный пишу с большим будущим, а он – взять и насрать на рукопись!
– Это неграмотно сказано, – заметила я машинально, хотя, признаться, люблю то, о чем еще ни один писатель не писал. – Так Акын скажет. А ты русский писатель.
– А как грамотно, как?! – вопила Маринка.
– Грамотно: «А он взял и насрал на рукопись».
Но Маринка меня не слышала – она как-то странно смотрела на Лакки, который опасливо и виновато высунул морду из-под кровати.
– Подожди-ка, – пробормотала она, – дай очки… – Не оборачиваясь, она протянула руку, взяла на ощупь протянутые мной очки и насобачила их на длинную морду пса.
– Смотри! – крикнула она.
Я всмотрелась и оторопела: длинная интеллигентная морда Лакки в очках поразительно напоминала внешность нашего пикантного знакомца. Казалось, сейчас он откроет пасть и спросит пугливо: «А Бахтина не привозили?»
В этот вечер поглазеть на Лакки в очках приходили все: Эмилия Кондратьевна, Миша с Русей, мрачный Кириллов.
– Это таки тема, – бормотал Кириллов, – это – цимис что за тема, – пока я не отняла очки, потому что без очков утомляюсь – у меня большая близорукость.
…На следующее утро я застала Кириллова у телефона в вестибюле главного корпуса.
– Теть Фира, теть Фир! – кричал он свое обычное. – Глубоков из МХАТа приезжал, нет? Таки взял?! А в синей папке вы показывали ему «Шизофрению»? Нет? У вас таки память, теть Фира, как я знаю что… Голова вам болит? А? сердце вам болит?..
Повесив трубку автомата на рычаг, он вдруг задумчиво уставился на нее странным взглядом…
– Кириллов! – окликнула я. Я знаю, что ему приятно слышать лишний раз свою хорошую фамилию. – Кириллов, на что вы смотрите?
Он вздрогнул от неожиданности, оглянулся на меня и пробормотал:
– Я знаю? Кое-какие ассоциации…
…Тем же вечером все мы сидели на террасе, лениво поддерживая довольно хилую беседу. Миша потренькивал на гитаре, Руся задумчиво качался в плетенке, Кириллов молча бродил туда-сюда с сигаретой. Мы с Маринкой сидели на каменных перилах террасы и грызли семечки, купленные утром на станции Дорохово. У наших ног дремал Лакки.
Эмилия Кондратьевна работала. Она вообще могла работать в любых условиях. Сейчас она держала на толстых коленях ученическую тетрадку и что-то писала в ней, время от времени заглядывая в тощую книжку какого-то детского писателя.
– Замечательно! – воскликнула она вдруг, отрываясь от тетрадки с младенческой улыбкой. – Изумительно по стилю. Очень талантливый парень, этот Говорунков. И все так светло, ясно, наивно. Среди всей сегодняшней литературной грязи читаешь вдруг, – Эмилия Кондратьевна зачитала нараспев: – «Мама, – сказал я, – мне так нравится эта девочка в синем платье… По-моему, она должна нравиться всем мальчикам…»
Миша хлопнул по деке гитары ладонью и запел:
Три полудевочки, один роскошный мальчик,
Который ездил побираться в город Нальчик,
И возвращался на машине марки «Форда»,
И шил костюмы, элехантны, как у лорда…
– Знаете что, Эмилия Кондратьевна, – сказал мрачный Кириллов со своим жутким акцентом, – обрыдли-таки ваши хорошие мальчики и невинные девочки. Вырастает-таки дерьмо. Наркоманы, проститутки, я знаю?.. Все летит к чертям – нравственность, идеи гуманизма, привязанность к отечеству. Распад, и гниль, и преклонение перед иностранным… Все это и надо отражать в литературе.
– Но тут Арончик пригласил ее на танец, – запел Миша, – он был для них тогда почти что иностранец… Слушайте, Кириллов, что у вас в голове? В голове у вас, извините, такой же акцент, что и во рту… Литература не помойка, чтобы сбрасывать в нее все дерьмо общества. Можете сколько угодно писать о расчлененных трупах, лучше от этого никто не станет, и радости от этого мало, ибо катарсиса – катарсиса нет!
– Уж не в вашем ли «библеизме» катарсис? – насмешливо спросил уязвленный Кириллов. – Послушайте, как говорил один мой знакомый маркер…
Миша треснул по струнам и перебил Кириллова:
Тут подбежал к нему маркер известный, Моня,
Об чей хребет разбили кий в кафе «Фанкони»,
Побочный сын мадам Олежкер, тети Эси…
– Прекратите ваши гнусные намеки! – сильно вскрикнул Кириллов.
Лакки, потревоженный его возгласом, вскочил и зарычал.
– Господа, господа, – заволновался Руся, – такой прекрасный вечер, а вы о всяких гадостях… Радуйтесь природе, любите друг друга! Посмотрите, какое небо расстилает над нами Господь, как он показывает нам…
Эмилия Кондратьевна послушно задрала в небо крашеную пожилую башку и вдруг издала сдавленный вопль. Мы дружно подняли взоры. Да, вот этого я ни разу не корректировала: в небе, повыше сосен, висел огромный продолговатый предмет, напоминающий по форме банан или огурец. Он медленно проплывал над нами в жуткой тишине, в которой только перебрехивались псы деревни Глухово.
– Что это?! Что?! – захныкала Эмилия Кондратьевна.
– Не пугайтесь, – сказала Маринка бодро. – Это аэростат. Я на таких летала в юности.
– Кой черт аэростат! – взвизгнул Кириллов. – Это НЛО! Смотрите, смотрите, он качается! Остановился!!
– Мне дурно, – заплакала Эмилия Кондратьевна. – Боже мой, это знамение!
Лакки оглушительно залаял на незнакомый предмет в вышине, и тот, плавно покачиваясь, поплыл за верхушки сосен, стал уменьшаться, меркнуть и, наконец, пропал.
Стоит ли говорить, что до поздней ночи на террасе обсуждали странное явление. Был ли это оптический обман, НЛО или банальный аэростат, на чем настаивала Маринка, – не знаю… Но долго еще мы то и дело осторожно, искоса взглядывали на небо и больше уже не решались говорить ни о литературе, ни о падении нравов, словно кто-то неведомый крепко снасмешничал над нашими беседами, показав цену их и суть…
…Я понимаю, грубо говоря – вам нужна развязка.
Да, я тоже встретила его. Дня за два до отъезда. Я не сразу его заметила, сначала увидела велосипед – он лежал на песке, на обочине аллеи. Потом я обратила внимание на человека в светлом плаще. Он крался за мной, перебегая от сосны к сосне, стыдливо показывая из-за ствола лицо и еще одну деталь своего тела, которую по причине моей близорукости вполне можно было принять за деталь данного дерева. Нет, правда, у него было вполне интеллигентное лицо, непонятно даже – зачем отвлекать внимание встречных дам с такого приличного лица на нечто противоположное по смыслу и назначению.
Да, это верно – почему-то сразу захотелось бежать сломя голову куда-нибудь прочь, но я сдержалась. Я подумала – когда Кося несколько месяцев моей жизни занимался, в сущности, тем же самым, я же не бежала, хотя и стоило убежать тотчас, как я поняла – чем он занимается.
Я остановилась и сказала ему громко:
– Бахтина, если вы имеете в виду книгу «Творчество Франсуа Рабле и народная культура Средневековья и Ренессанса», выпустил «Худлит», а не «Просвещение»… Тут вы ошиблись.
Он судорожно застегнул плащ на все пуговицы и застыл в странной позе, точно собирался бежать.
– Кстати, у меня есть это издание. Могу обменять, если заинтересуете.
Он помолчал, подумал, помял пальцами сорванную ромашку и спросил тихо:
– Гумилев вас устроит, «Письма о русской поэзии»?
– Нет, знаете, Гумилева оставьте себе…
– А Мандельштам? – спросил он неуверенно. – Полное собрание, правда, ксерокс.
– Мандельштам есть, спасибо. А вот Чарской у вас, случаем, не найдется, «Княжна Джаваха»?
– За кого вы меня принимаете?! – воскликнул он с легкой обидой. – Вы еще предположите, что я святочные журнальчики собираю.
– Ну, вы напрасно так категорично, – возразила я, – на Чарской не одно поколение выросло… Мне недавно попалось на глаза одно исследование, не помню только – в каком журнале…
В эту минуту в конце аллеи показались Эмилия Кондратьевна с Маринкой, и мой собеседник отпрянул, страшное замешательство появилось не только в его лице, но во всей его фигуре. Боком, молча, он скользнул за ствол сосны, пропал за сиреневым кустом, а там уж на повороте дороги мелькнул его силуэт на велосипеде. Словом, он бежал…
Я не стала почему-то рассказывать Маринке об этой встрече. Оставшиеся два дня я старалась выйти из столовой без попутчиков и медленно шла по аллее, вглядываясь в просветы между деревьями – не мелькнет ли светлый плащ. Нет, он не приехал больше на своем велосипеде…
Я не стала ничего рассказывать Маринке, потому что она охальница, как и всякий талантливый детский писатель, и стала бы строить предположения, громко ржать и отпускать дурацкие замечания. Зачем?
Да, этот человек вел себя необычно, скажем жестче: неадекватно. Но кто из нас без странностей? И у кого чиста биография? И кто может поручиться за себя в дальнейшем?
А еще я думаю о Косе. Что это было с ним, что? Что привязывало его к Татьяне-то Евсеевне? Ведь не деньги же – я тоже неплохо зарабатываю. Кося и у меня бы нужды не знал. Голос и у меня модуляциями не бедный. Так что же, что? И знаете, думаю – она, Любовь. Шлюховая, конечно, подловатая, но она самая, сомневаться не приходится… И как задумаюсь – мне становится всех-всех жаль. И мрачного Кириллова, который безвинно тащит по жизни свой ужасный акцент, и Мишу с Русей, сочиняющих бодягу, и милую старую дуру Эмилию Кондратьевну, и Маринкиного мужа Ленечку, от которого она все время куда-то уезжает; мне жаль и Косю, который болтается по жизни, как дерьмо в проруби, и Татьяну Евсеевну, которой не с кем поговорить о покойной маме, жаль психоаналитика Соломона Яковлевича, который ловит в стакане чая размокшие куски печенья и искренне верит, что может научить счастью существо с серым ежиком на голове; мне жаль и интеллигента в светлом плаще, а когда я поднимаю взгляд в небо, мне до смешного жаль того огромного, неведомого, одинокого, который зачем-то создал всех нас по своему подобию…
И тогда мне кажется, что всю жизнь я сижу на пустынном берегу моря в молитвенном облачении старого еврея и ветер тихо играет кистями его, проданного внуком, белого талеса…
1986
Любка
Ноги у Любки гладкие были, выразительные и на вид – неутомимые, хотя на каждой стопе вдоль пальцев синела наколка «Они устали»… Надо же – щеки впалые, плечи костистые, живот к спине примерз, а ноги – даже странно – что там твоя Психея!
– Одевайтесь, пожалуйста, – сказала Ирина Михайловна и, глядя, как торопливо и зябко путается девушка в лямках рубашки, размышляла.
Надрывная татуировка Ирину Михайловну не смутила. Она второй год сидела в заводской медкомиссии, навидалась за это время всякого, понимала, что детство и юность у человека не всегда протекают на стриженых газонах. Любка держалась скромно, глядела порядочно, пальцы ног на осмотре стыдливо поджимала.
Ирина Михайловна дождалась, пока она оденется, бестолково выворачивая туда-сюда рукава куцей зеленой кофты, и позвала ее в коридор.
– Послушайте… Люба… – она заглянула в лицо девушки. – Вы не представляете, какой это тяжелый хлеб – труд обдирщиц. Через месяц вы рук своих не узнаете, сплошные будут рубцы и ожоги…
Любка настороженно помалкивала, соображая, какого рожна заботливой докторше надо.
– Не пойдете ли няней, ко мне? У меня ребенок, восемь месяцев. Сидеть некому, положение тяжелое… А я… я вам шестьдесят рублей буду платить…
Похожа была докторша на воспитанную девочку из ученой семьи. Некрасивая, веснушчатая. Нос не то чтобы очень велик, но какого вперед выскакивает: «Я, я, сначала – я!» И все лицо скроено так, будто тянется к человеку с огромным вниманием. Губы мягкие, пухлые, глаза перед всеми виноватые. На кармашке белейшего халата уютно вышито синей шелковой ниткой: «И. М. З.».
Ах ты, докторша… Ну нянькой так нянькой…
Любка собрала лоб гармошкой и сказала:
– Прикину. Адресок пишите…
* * *
Две-три улочки двухэтажных домов вокруг базарной площади, почтамт, пять магазинов в дощатых будках да несколько десятков бараков – этот городишко лепился к металлургическому комбинату и был его порождением. И небольшая санчасть, куда по распределению после института попала Ирина Михайловна, тоже относилась к комбинату.
Стоял сентябрь пятьдесят первого, жесткие душные ветры летучим песком продраивали насквозь каждый переулочек.
Собственно, распределиться после института можно было удачнее, следовало только вовремя взять справку о беременности. Но мама – а она была человеком мужественным и властным – сказала своей бездумной дочери: «Как ты не понимаешь, Ирина! Сейчас захолустье для нас – спасение… Ничего. Подхвати живот, поедем».
К тому времени прошло два года, как серый, чесучовый, безликий в окошке сообщил, что отца перевели в другой лагерь без права переписки. Передач не принимали. Маму давно уже уволили из госпиталя, где она заведовала неврологическим отделением, жили они на Иринину стипендию, поэтому будущая Иринина зарплата представлялась поводом к дальнейшему существованию.
Так что подхватили живот и прибыли «по месту распределения».
В кирпичном доме им дали комнату – приличная комната, метров двенадцать, в квартире с одной соседкой, и кухня большая, даже ванная с титаном есть – чего еще! Все прекрасно, все прекрасно… Ирина Михайловна проработала три месяца и ушла в декрет. Сонечка родилась в той же санчасти. А что, да почему, да от кого – это никого не касается. Глубоко личное дело…
Главное, с мамой ничего не было страшно, она умела все – перелицевать пальто, торговаться на базаре, сварить из пустяка борщ, нашить пеленок из рваного пододеяльника, – вероятно, для этого в свое время она окончила Сорбонну. Словом, Ирина Михайловна выросла в уверенности, что крепкий человек мама не подкачает.
Но мама подкачала. Она умерла в одно мгновение: стояла у окна с пятимесячной Сонечкой на руках, вдруг сказала спокойно:
– Что-то нехорошо мне, Ира, дай-ка воды, – успела опустить ребенка в коляску и – у мамы никогда ничего не болело! – упала навзничь.
Когда, расплескивая воду, Ирина Михайловна прибежала со стаканом из кухни, мама лежала на полу и уже не дышала. Дипломированный врач Ирина Михайловна долго ползала вокруг мамы, как медвежонок вокруг убитой медведицы, оглашая воем квартиру, пытаясь делать искусственное дыхание, не понимая, почему у мамы нет пульса и вообще ничего нет.
Так что вот какое дело… После похорон на песчаном полупустом кладбище (мама! где Сорбонна, где отец, где отныне твоя могила) – после похорон оцепеневшей Ирине Михайловне надо было решать что-то с Сонечкой. Были, были ясли от комбината, да черт бы их побрал эти ясли. Ребенка жалко.
Тут предложила услуги соседка, Кондакова. Она работала телефонисткой на почтамте, дежурила через двое суток на третьи и готова была посидеть с ребенком. Недешево, конечно, забесплатно дураки сидят. Но выхода не было. В дни дежурств Кондаковой Ирина Михайловна приносила Сонечку в санчасть, и та ползала в ординаторской сама по себе, заползала в углы, доверчиво оставляя там лужи.
Нет, с Сонечкой надо было что-то решать. Да и по хозяйству ничего не успевала Ирина Михайловна. После работы Сонечке кашку сварит, а о себе уже и думать некогда. Простирнет то-другое, а убрать уже и сил нет. В доме стало запущенно, под шкафом пыль каталась. Мама, мама.
Словом, необходим был человек в доме. Где, спрашивается, в этом городишке взять человека?
Из года в год комбинат заглатывал, перемалывал, переваривал сотни заключенных из близрасположенного лагеря, пленных японцев, ну и конечно, вольнонаемных рабочих.
Любка была вольнонаемной…
* * *
Вечером она явилась все в той же линялой кофте – ни чемодана, ни узелка. От нее веяло гордой бездомностью. Привалилась плечом к стенке в коридоре и сказала:
– Я сегодня к ребенку не подойду. Здесь, в прихожей, лягу. Киньте какое старое одеяло на пол.
Недоумевающая Ирина Михайловна подчинилась. Как выяснилось в дальнейшем, Любка умела распределять интонацию во фразе так, что исключались вопросы и уточнения. И жест еще делала рукой, легкий, отсылающий – мол, «а слов не надо».
Наутро, в воскресенье, Любка поднялась рано, потребовала керосину и часа три, запершись в ванной, мылась.
– Вшей выводит, – злорадно догадалась Кондакова. Уплывали от нее нянькины денежки, и это было ей чрезвычайно досадно. Она стояла у своего примуса, бодро помешивая ложкой кисель, и ждала событий. Кондакова была невеста среднепожилого возраста, с круглыми глазками цвета молочного тумана, с выщипанными, как куриная гузка, надбровьями, на которых она, слюнявя коричневый карандаш, каждое утро рисовала две острые, короткие, вразлет бровки.
Наконец Любка вышла – голая и парная, спросила чистую одежду, и, пока Ирина Михайловна копалась в шкафу, подбирая что-нибудь из своего скудного гардероба, Любка, обмотанная полотенцем, непринужденно тетешкалась на кухне с Сонечкой. Кондакова, делая вид, что мешает в кастрюле кисель, косилась на Любкины босые, мраморной красоты ноги и пыталась прочесть наколку. Прочесть было нелегко, и Кондакова щурилась и клонилась к полу. Когда от любопытства она совсем загнулась коромыслом, Любка вдруг подняла ногу и ткнула ступню к лицу Кондаковой.
– На, читай, близорукая, – предложила она многообещающим голосом.
Кондакова подхватила кастрюлю и унеслась в свою комнату, где скрывалась до вечера.
А Любка облачилась в мятое клетчатое платье, сшитое когда-то лучшей ташкентской портнихой для выпускного бала, и долго возилась у печки, не без удовольствия ворочая кочергой в огне топки пожившую зеленую кофту.
– И вот что, доктор… – ласково щурясь в танцующих бликах огня, проговорила Любка. – Вы моих денег мне не давайте… Складывайте где-нибудь… Чтоб я места не знала…
Она сразу взвалила на себя всю работу по дому. Скребла, стирала, кипятила, варила, возилась с малышкой – самозабвенно. В народе про такое говорят – пластается. Ирина Михайловна переживала, пыталась придержать ее – куда там! Просто, когда Ирина Михайловна возвращалась из санчасти, дом оказывался прибранным, обед приготовлен и укрыт старым маминым платком, ребенок накормлен и угомонен. Всего за два-три дня жизнь Ирины Михайловны задышала теплым ухоженным бытом, словно мама вернулась, и от этого по вечерам тоненько скулило сердце.
Недели через две, прихватив Любкин паспорт, она пошла в отделение милиции – прописывать домработницу.
Майор Степан Семеныч как в паспорт глянул, так откинулся в кресле и даже не сразу говорить начал, только тряс перед Ириной Михайловной раскрытым Любкиным паспортом.
– Ирина Михайловна! Что вы делаете?! – наконец крикнул майор. – Она же главарь банды, эта Любка, недавно срок отбыла!
И бросил паспорт на стол.
– А если она вас обворует?!
Ирина Михайловна села, посмотрела на майора, повертела в руках Любкин вполне обычный на вид паспорт, подумала о маме… Сильный человек мама всегда говорила: «К черту условности!» Девчоночьим жестом оправив юбку на коленях, Ирина Михайловна деликатно, пальчиком подвинула Любкин паспорт к майору и сказала виновато:
– Ну, обворует – я к вам приду…
Пока шла домой, мучительно размышляла, как себя с Любкой держать. Сказать бодро: все в порядке, Люба, я вам доверяю? Фу, пошлость! Главное, не выдать, до чего боязно засыпать в одной комнате с главарем банды.
В коридоре Ирина Михайловна разделась, на цыпочках прокралась к своей двери и приоткрыла ее. В комнате пели, тихо, заунывно. Любка сидела в темноте, спиною к двери, и мерно колыхала коляску. Узкий луч света из коридора полоснул ее меж лопаток и упал к ногам. Коляска кряхтела, потрескивала – кузов ее сплел из ивовых прутьев пленный японец Такэтори, которого Ирина Михайловна выходила после перитонита. Коляска поскрипывала, и Любка влажным горловым звуком тянула странную колыбельную, приноравливая ее ритм к этому шороху и скрипу:
Чужой дя-а-дька обеща-ал
Моей ма-а-ме матерья-ал,
Он обма-а-нет мать твою-у,
Баю-ба-а-юшки-баю-у.
Ирина Михайловна прикрыла дверь и почему-то все на цыпочках пошла на кухню. Там за своим столом сидела Кондакова и понуро тянула чай из пиалы вприкуску с желтым узбекским сахаром.
– Совсем меня с кухни потеснила! – пожаловалась она Ирине Михайловне, длинным шумным хлебком втягивая чай. – Целый день жарит-парит, ресторанное меню готовит… Грубая. Бандитка!
Ирина Михайловна устало подумала, что Кондакова, пожалуй, никогда еще не была так близка к истине. Раскутала кастрюлю, сняла крышку – и замерла, блаженно вдыхая аромат горячего горохового супа.
* * *
Словом не обмолвились – ни та ни другая. Будто Любкина биография началась в кабинете медкомиссии. Хотя на человека, скрывающего свое прошлое, Любка похожа не была.
– Вы, Ринмихална, денег в шкафу, в белье, не держите, – посоветовала однажды. – Нельзя так простодушно жить.
Ирина Михайловна растерялась, вспыхнула, возмутилась: неужели Любка в шкафу рылась?
– Я не рылась, – добавила Любка, словно услышав ее мысли. – Заметила, когда вы Кондаковой одалживали… А шкаф, да еще в белье, – первое для домушника место. С него начинают.
– Да какие у меня деньги, Люба!
– Тем более, – возразила та строго.
* * *
Незаметно выяснилось, что в жизни Любка разбирается лучше Ирины Михайловны и уж гораздо толковее обращается с деньгами: знает, на что и когда потратить, а когда и придержать. Само собой получилось, что на рынок выгодней посылать Любку.
Как-то прибежала, запыхавшись, бросила в коридоре кошелку с картошкой.
– Ринмихална! Гоните-ка восемьдесят рублей! Там старушка два стула продает! Сдохнуть можно! Графские! Ножки гнутые, лакированные! Я час торговалась.
– Люба, у нас же до зарплаты всего сотня осталась…
– Не жмитесь, выкрутимся!
…А стулья и вправду оказались чудом из прошлой, дореволюционной еще, жизни – с нежной шелковой обивкой: по лиловому полю кремовые цветочки завиваются – осколок какого-нибудь гамбсовского гарнитура, неведомо какою судьбой занесенный в захолустье азиатского городка. Стулья стояли теперь по обе стороны круглого стола с обшарпанными слоновьими ногами, девственно лиловели обивкой и напоминали двух юных фрейлин, случайно оказавшихся на постоялом дворе.
За вечер Любка сшила на них чехлы, протирала каждый день особой тряпкой изящные гнутые ножки и называла стулья не иначе как «мебель» («Какая мебель! – с нежностью. – Даром, даром!..»).
Аванс и получку Ирина Михайловна отдавала теперь Любке с огромным облегчением, как раньше – маме. Не надо было рассчитывать и раскладывать по полочкам, а потом, как бывало, тянуть последнюю тридцатку. Рассчитывала теперь Любка. И увлеченно – присядет на краешек стула, разбросает перед собою веером на столе небогатую получку Ирины Михайловны и, сосредоточенно шепча, долго передвигает туда-сюда бумажки, словно пасьянс раскладывает. И упаси боже отвлечь ее каким-нибудь невинным вопросом – например, зачем на примусе весь вечер суп кипит? – она еще и огрызнется:
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.