Текст книги "Всегда, всегда? (сборник)"
Автор книги: Дина Рубина
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 10 (всего у книги 15 страниц)
Никогда он не пустует, железный гроб, вечно полон «подарочками»…
В детстве в наш старый двор часто приезжал Шара-Бара на тележке, запряженной унылым, покорным судьбе ишачком. Шара-Бара был старый сухонький узбек в линялом, засаленном на локтях халате, в затертой тюбетейке. Вот из-за угла показывался ишачок: мерно цокая, выходил в середину двора, к большой песочнице. Старик чмокал, дергал вожжи и неожиданным для своей убогой фигурки мощным воплем раскатывал:
– Ша-ар-ряа-а – Барр-ряа-а! Путылкя тащи-и!
Этот призывный вопль был для нас, ребятни, радостным кличем, неким гонгом удачи, знаменовавшим открытие сказочного торга, пиршества удовольствий. Это был призыв к веселию и деятельной радости бытия. Бутылки, пустые целые бутылки без малейшего изъяна и ничего кроме! Ни деньги, ни что-либо другое – только пустые бутылки! За бутылку у старика можно было приобрести какую-нибудь уникальную вещь – трещотку или свистульку с одновременно выдувающимся шариком, или красного глиняного козла, или… Бог знает, что можно было обменять на пустую бутылку! Кажется, у козла сзади было отверстие для свистка, кажется, за козла старик брал две бутылки…
Все содержимое сказочной тележки вместе с хозяином называлось «Шара-Бара». Зимой он не приезжал, только летом и в начале осени. Должно быть, зимой он занимался другим бизнесом. Да, зимой не приезжал, потому что помню себя – в трусах, босым, со сбитыми локтями и коленями, и я мчусь по раскаленному асфальту двора к вожделенной тележке, крепко сжимая за горлышки две бутылки из-под постного масла. Летом и осенью – наверное, поэтому его появление было так сопряжено, так слито воедино с зеленью двора, с обжигающим ступни асфальтом, с иссиня-синим небом моего города.
Только буйная радость, только азарт обмена – пустая, никому не нужная бутылка на одно из волнующих чудес заветной тележки, только буйная радость, только азарт…
Почему же каждый раз, заглядывая в наш сундук с «вещдоками», я вспоминаю тележку «Шара-Бара»? Отчего? Что за мучительная нить связывает их в моем воображении?
– Сашенька-а, приве-ет, – пропел за моей спиной женский голос.
– Привет, красотка, – сказал я, не оборачиваясь.
– Сидишь над сундуком, скупой рыцарь. – Она подошла и обняла меня сзади за шею. – Маленький ты мой!
– Разомкни объятия, – сказал я, не шевелясь, потому что мне приятно было ощущать шеей и щеками шершавость ее свитера. – Сейчас войдет твой Шуст и зарежет меня одним из вещественных доказательств.
– Шуст к тебе не ревнует, – возразила она, захлопнула крышку сундука и села на нее. Теперь Лиза сидела лицом ко мне.
– Почему это не ревнует? – заинтересовался я.
В лице ее мне чудилось что-то испанское – яркое и трагическое. Да что там – просто хороши были оливковые насмешливые глаза под летучими бровями и всегда печальные, даже в улыбке, губы. Лиза нравилась мне, поэтому в разговоре с нею я старался почаще упоминать Григория. Себе напоминал, на всякий случай.
Гришка был женат, но любил не жену, а Лизу. Лизу любил, но и дочку свою четырехлетнюю любил. Так и жил вот уже два года, с тех пор как Лизу встретил. Вырывался к ней после дежурств, раз в неделю, все остальные дни они только смотрели друг на друга, как очумелые, да я вертелся между ними. Лизин сын Ванька называл Григория «папой».
– Мать-Испания… – сказал я, любуясь ее прелестным нервным лицом, – скажи, что отдать за тебя: коня? фамильную шпагу? презренную мою жизнь?
– Ну, как дела в метро? – спросила Лиза. – Договорился?
– Ага, – сказал я, – совсем было договорился, да понимаешь, секретарша там…
– Что секретарша? – насторожилась Лиза.
– Да вот, хорошенькая такая, ласковая, на шее повисла, на грудь припала, говорит, ах, какая у вас романтическая профессия – следователь, у вас, наверное, и наган есть? Прямо не представляю вас без нагана, говорит…
– Врешь ведь? – засмеялась Лиза.
– Ты лучше скажи, почему это Шуст тебя ко мне не ревнует, а? – переспросил я.
– Ты маленький, – ласково объяснила Лиза. Говорила она быстро, с придыханием, с мягким «г». – Ты мой хорошенький, лапонька моя, сынулечка-пупулечка…
– Что за гадости ты говоришь мне, Лизавета? – возмутился я. – Твой Шуст занимался только на два курса раньше меня!
– Все равно, он взрослый, а ты маленький. Надо тебя женить.
– Меня женить трудно, Лиза. Я женщина с ребенком.
Тут вошел ее ржаной красавец Шуст, и она сразу переключила все внимание на него.
– Гришенька, – проворковала Лиза, – в чем это ты рубашку извозил? Нет, не здесь, на локте?
– Ладно, ребята, я в тюрьму поехал, – сказал я, собирая в портфель бумаги. – Если кто придет – буду часа через два.
– Да не на этом локте, а на том!
Гришка выворачивал локти, как кузнечик. Я посмотрел на них обоих, одурелых от безвыходной любви, и вышел из кабинета.
* * *
Прежде чем сесть в автобус, я зашел в гастроном напротив, за «Примой». Такое уж у нас было неписаное правило – едешь на допрос в тюрьму, вези подследственному курево. Законом это, конечно, не предусматривалось.
В гастрономе стояла небольшая очередь за окороком, и я, конечно же, побежал туда и пристроился крайним.
Впереди меня стоял мужчина со свинцовым лицом, помеченным множеством ссадин. Иные были свежие, иные зажившие. Волосы его – серые, редкие – свалялись в косички. Он был уже «хороший» и поэтому преувеличенно трезвым голосом зычно покрикивал:
– Левко! Я здесь! Левко!
Левко – старая, когда-то белая, лет десять не мытая болонка – бегала по гастроному и обнюхивала покупателей. Шерсть ее, как волосы на голове хозяина, свалялась в бурые косицы, а влажный нос был любопытным и озабоченным.
– Левко! Я здесь!
Болонка бросилась на голос хозяина, остановилась у ног и подняла вверх косматую морду. Она с любовью смотрела в испитое лицо, она плевать хотела на все в мире, только бы он – ее кумир, ненаглядный божок – был доволен ее собачьим усердием.
Мужчина купил триста граммов окорока и две бутылки «Российской».
– Левко, пойдем! – не оглядываясь на болонку, скомандовал он, и Левко бросился следом. Через большое окно гастронома вся очередь наблюдала, как они переходят дорогу. Мужчина зыбкой походкой пропойцы, болонка – подобострастной трусцой. И даже на расстоянии видно было, как беззаветно, страстно, трепетно любит она это опустившееся, быть может, никому уже, кроме нее, не нужное существо…
Проехала машина, увлекая за собой шлейф иссохших коричневых листьев, прах лета…
* * *
Автобус остановился напротив здания тюрьмы. От остановки было видно, как по крыше розового следственного корпуса прогуливались голуби. Я вынул из кармана пропуск и пошел к воротам.
Во внутреннем дворе, возле дверей кухни, стояла телега, запряженная белой тюремной клячей. Изольда уже лет семнадцать возила арестантам продукты, вот и сейчас на телеге стояли две бочки с квашеной капустой. Изольда тупо смотрела себе под ноги, где бойко перескакивала через вонючий ручеек трясогузка, туда и обратно, туда и обратно. Изольда лениво подергивала хвостом, отгоняя мух, и было заметно, что ей неприятно это суетящееся существо под ее худыми старыми ногами.
Выводной сегодня дежурила Наташа – огромная сильная женщина лет тридцати пяти, с челкой и медленным взором наивных зеленых глаз. Арестанты ее боялись и по коридору к камерам шли молча, аккуратно.
Я зашел в свободную, одиннадцатую камеру и ждал, когда Наташа приведет «моего». Было тихо, лишь через маленькое зарешеченное окошко под потолком еле слышно доносились «ладушки» – высокий женский голос что-то кричал на волю, слов было не разобрать.
Сейчас Наташа приведет Юрия Сорокина… Сорокин, четвертая судимость. Три кражи, одна – угон автофургона. В армии служил в десантных войсках. Отец – подполковник. Говорил я с этим подполковником. Маленький, сухой, с твердым подбородком и крутым гофрированным лбом, он смотрел на меня измученными, ничему не удивляющимися глазами и кивал каждому моему слову. На сыне поставил тяжелый окончательный крест и на все вопросы отвечал:
– Что хотите… Как хотите…
Массивная дверь камеры тяжело открылась, вошел Сорокин. Наташа прислонилась к косяку могучим круглым плечом, спросила лениво:
– Ну? Когда забирать?
– Спасибо, Наташа. Попозже. Я скажу…
Она молча повернулась и вышла.
– Садись, Юра… – кивнул я.
– Саша, закурить не будет? – Он был оживлен, улыбался. Я открыл портфель и бросил на стол пачку «Примы».
Симпатяга он, Юра Сорокин, – сам здоровенный, а улыбка мягкая, ироничная, глаза внимательные. С ним можно поговорить на любую тему, он прекрасно разбирается в литературе, особенно в иностранной. Непонятно, когда успел начитаться, вероятно, между отсидками. Никак не могу в нем разобраться. Я охотно представил бы его своим сокурсником, сослуживцем. Даже бритый наголо, Сорокин выглядел вполне интеллигентно. Он сидел на деревянной скамье у стены и курил жадно и весело. Я бы даже сказал – отдохновенно.
– Дай-ка и мне сигарету, – попросил я.
– На, кури… Будешь потом своей девочке рассказывать, как курил с уголовной рожей.
Я промолчал на это, закурил и раскрыл папку с делом.
– Ну что, опознала она стекляшки? – словно невзначай спросил Сорокин.
– Нет, Юра… Путается. Говорит, вроде мои, а может, не мои.
– Дура, – спокойно отреагировал он. – Если б ей этот хрусталь дорого достался, каждую вазочку наизусть бы помнила.
– То-то тебе он дорого достался.
Он усмехнулся и вытянул ноги почти до противоположной стены камеры. Я еще раз взглянул на фотографию в деле Сорокина: он возле серванта в ограбленной им квартире показывает, где стояли три хрустальные вазы, те, что успел забрать. Выражение лица на фотографии странное, необычное для него – тупое и покорное, как с перепоя.
– Нет, Саша, я тебе и в прошлый раз говорил: надоело… Ей-богу. Я здесь целыми днями про жизнь думаю…
Старая песенка. Думает он.
– Ну и что ты думаешь о своей жизни?
– Работать буду… Как выйду, пойду вкалывать, на вечерний поступлю. Жизни жалко. Отца жалко.
Отца ему жалко. Сказки Арины Родионовны.
– Ну, смотри, Юра… Я могу помочь с работой.
– Буду на тебя надеяться. А куда бы, например, можно? – полюбопытствовал он.
– Ну… Посмотрим… – Я замялся и вдруг сказал: – В метрострой хотя бы. Там люди нужны.
Он кивнул и затянулся сигаретой. Слишком он был спокойным и веселым, Юра Сорокин. Легко и подробно рассказал все, как было. На каждом допросе охотно добавлял новые подробности. И это настораживало. На забубенную башку Сорокин похож не был.
Я вспомнил, как началось для меня дело Сорокина. После обеденного перерыва встретился на лестнице Сережа Темкин и сказал:
– Беги, торопись в объятия. Там тебя раскрытая кража дожидается. Здорро-овый такой амбал! Рецидивист, Юрий Сорокин. При задержании так меня звезданул – до сих пор звон в ушах.
Я вошел в кабинет и увидел Сорокина. Он сидел и писал, неловко бряцая по столу наручниками. Гришка Шуст молча поднял на меня глаза и кивнул в его сторону.
– Знаю уже, – сказал я. – Ну что, Юра, ты, оказывается, на милиционеров бросаешься!
Он поднял голову от бумаги, внимательно посмотрел на меня и молча продолжал писать.
Потом рысцой в кабинет забежал пострадавший, Рафик – черные глазки, сухонькие ручки, черные брючки клеш и под ними нечищеные строительные ботинки.
Он подскочил к Сорокину и затараторил гортанно:
– Юра! Ну, тпер всю жизн будт твой благодарнст, что ты мне обокрал!
Сорокин лениво поднял на Рафика глаза и сказал спокойно:
– Отойди, трещотка…
Рафик работал на строительстве. В ту субботу жена выдала ему рубль на парикмахерскую, а сама побежала в ГУМ, потому что соседка справа, у которой сестра работала в ГУМе уборщицей, сообщила, что в субботу там выбросят какой-то дефицит. Шел, значит, Рафик с рублем по двору, и попался ему навстречу полузнакомый знакомый Юра, то ли когда-то жили по соседству, то ли где-то работали вместе, сейчас уже и не упомнить. Во всяком случае, он знал Рафика по имени и попросил у него рубль. Так и сказал.
– Рафик, – сказал, – дай рубль. Выпить надо.
Рафик признался, что рубль у него есть, но жена дала его на парикмахерскую, чтобы Рафик постригся и не ходил патлатым, как шайтанка, потому что жена его такого видеть уже не может. Знакомый Юра посоветовал жену вместе с парикмахерской послать куда подальше, и пообещал постричь Рафика, как в Париже, и даже достал из кармана пиджака маникюрные ножнички, чтобы Рафик не сомневался. Тот согласился, рубль вынул, и они пошли в магазин, а по пути встретили еще одного знакомого, имени которого Рафик припомнить сейчас не может.
На пустыре, за ларьком по приемке стеклотары, они выпили, и все было хорошо, разговор шел интересный. А потом Юра попросил напиться. Ну, просто напиться. Воды.
В этом месте Рафик оборвал рассказ, опять скакнул черным галчонком к огромной спине отвернувшегося Сорокина и затараторил:
– Вот, Юра, какой ты мне благодарнст дал… Как в мой квартир вода напилса.
Итак, Рафик привел друзей домой, дал им напиться, а сам признался, что хочет вздремнуть, и прилег на диван, в столовой. Юра и друг с позабытым именем не стали ему мешать и сразу ушли. Это Рафик помнит точно. Он прилег на диван, а в прихожей хлопнула входная дверь, и все затихло.
Соснул Рафик хорошо, часика три. Разбудила его собственная разъяренная супруга. Рафик долго не мог понять, в чем дело, потому что жена, вцепившись в те самые патлы, для которых утром был выдан рубль, колотила мужнину голову о валик дивана и исступленно кричала:
– Шайтанка! Где посуд? Где посуд?
Исчезли, как выяснилось, три хрустальные вазы и новая югославская кофта, итого за все про все рублей на триста.
Сам Сорокин рассказывал неторопливо, скучающе. Ну, пошел он к Рафику воды попить. А этот сморчок так упился, что ключ в замке позабыл. Сам виноват, лопух. Ключ Юра приметил сразу и, когда они от Рафика вышли, спокойненько ключ вынул. Безвинного алкаша, имени которого категорически не помнит, он турнул домой, а сам, повременив маленько, зашел к Рафику, ну и… Дальше понятно – что. Торопился, боялся, как бы Рафик не проснулся, взял, что на виду было. В этот же день он загнал кофту и стекляшки базаркому Кашгарского рынка Юсуфу-ака. Да его все знают, здоровый такой, мордастый. Он скупает вещички, потом загоняет их спекулянтам. Дает, правда, гроши, но когда надо срочно сбыть товар, этот мордастый незаменим. Юре он дал за все пятьдесят рублей.
…Базарком Кашгарского рынка – айсберг с красной физиономией, – завидев из окна своей будочки наш милицейский «попугай», выскочил навстречу, кланяясь и прижимая руки к груди:
– Драстыйтэ, товарищи, драстыйтэ!
Когда из машины вслед за милиционером вылез Сорокин в наручниках, он и глазом не моргнул. Значит, успел, стервец, загнать вещи барышникам.
– Вот ему продал, – спокойно кивнул Сорокин.
И тут айсберг взорвался.
– Бродаг ты! Сволишь! – Он то подступал к Сорокину так близко, что, казалось, притрет того к «попугаю» своим огромным животом, то отскакивал назад, ко мне.
Он плевался, хватался за сердце, грозил Сорокину кулаком и вообще был великолепен.
– Ты зачем брешишъ, бродаг! Ты верно скажи! Ты правда скажи! У меня, товарищ началник, давлений высокий, мне так перживат из-за этот сволишь нельзя!
– Да хватит тебе прыгать, – негромко и скучно сказал Сорокин. – Об твою морду прикуривать можно.
Пока, не жалея своего здоровья, Юсуф-ака разыгрывал представление, из синей его будочки выскочил мальчишка лет десяти и побежал в сторону цветочных рядов.
– Самиг, – сказал я милиционеру, – ну-ка, проводи мальчика.
За цветочными рядами здесь ежедневно собирался небольшой толчок – продавались поношенные вещи, старушки стояли с вязаными детскими чепчиками и носочками. Мальчик мог побежать в сторону толчка совсем не зря. И действительно, минут через десять Самиг привел высокую черную старуху с огромной, набитой до отказа сумкой. Старуха останавливалась на каждом шагу и отчаянно материла Самига. Увидев ее, Юсуф-ака сник и разом перестал жаловаться на высокое давление. В сумке у старухи обнаружилась кофта Рафиковой жены и две хрустальные вазы. Третью старуха успела загнать за шестьдесят рублей…
Словно очнувшись, Сорокин оторвал взгляд от стены:
– Так что, Саша, к концу катим?
– Да, Юра. Скоро составлю обвинительное заключение. Я ведь, собственно, сегодня приехал, только чтобы узнать – кто этот второй с тобой был, алкаш тот?
– Ой, Саша, и охота тебе сто раз об одно колотиться! – весело воскликнул он. – Я тебе как брату родному – не знаю, говорю! Первый раз видел. Алкаш и алкаш. В долю вошел. Тихий такой, глазки масленые. Может, покуривает чего нехорошего, не знаю… Ме-едленный такой, снулый…
– Что, и не называл себя, для знакомства?
Сорокин взглянул прямо в глаза мне, открыто, искренне:
– Да называл вроде, я не помню. Толик, что ли… или Боря…
И продолжал смотреть в глаза.
– Ну, ладно, – я закрыл «дело».
– Что новенького, Саша?
– В каком смысле? – спросил я.
– В глобальном. Что новенького в мире… в литературе, например. Что «Иностранка» печатает?
Я подпер голову кулаком и взглянул на него с любопытством.
– В «Иностранке» новая повесть Маркеса.
– А что Маркес!.. – Он пожал плечами. – Все с ума посходили. Маркес, Маркес! Этнографический писатель. Этнография плюс патология. Если хочешь знать, у Амаду есть вещи в сто раз значительнее.
Он сидел в непринужденной позе, рассуждал о прозе Амаду и стряхивал на пол камеры пепел с сигареты – руки у него были сильные, большие, красивой лепки. Я перевел взгляд с его рук на стены, крашенные темно-зеленой краской, на зарешеченное окошко под потолком и даже головой тряхнул – таким нелепым показался мне этот разговор здесь.
– Так теперь когда тебя ждать, Саша?
– В среду, наверное…
– В среду, да? В среду… Долго… – Он вздохнул, поскреб короткую щетину на затылке и с хрустом потянулся.
Я вышел в коридор и крикнул прогуливающейся Наташе, чтоб забрала Сорокина.
На дворе старая кляча Изольда все так же стояла, смиренно потупившись и вяло дергая хвостом.
– Сахару нет, – сказал я ей. – Забыл привезти. Сигаретой же тебя не угостишь.
Изольда переступила с ноги на ногу и отвернула морду.
Я сидел и ждал автобуса на крашеной лавочке, в тени под старым ясенем. Я всегда сидел здесь после допросов. Посидишь так, посмотришь, как по крыше тюрьмы прыгает живая птичка, – и глядишь, отпустит тебя немного, пройдет это странное отупение, онемение души.
«Этнография плюс патология», – вспомнил я.
«Дед прав, – подумал я, – мне нужно устраиваться юристом в какой-нибудь пищеторг, для пущей сохранности моей нежной души… Гришка выбил бы из этого Сорокина все, что нужно».
Было пасмурно, небо набухало, как тесто в кастрюле, – вот-вот вывалится через край.
* * *
Сегодня я оставался дежурить. Вечером, после комсомольского собрания, мы с Григорием заперли сундук с «вещдоками», потом заперли кабинет и пошли по нашему длинному коридору. Здесь мы должны были расстаться, мне лежал путь в дежурку, а Григорию – в лоно семьи. Но он вдруг придержал меня за плечо и сказал:
– Сань, пошли поужинаем в «Ветерке»?
Можно было бы изобразить удивление по поводу ужина в «Ветерке», в то время как дома Григория сейчас наверняка дожидаются какие-нибудь голубцы или борщ. Но я удивления изображать не стал. Потому что, наверное, наступил сегодня момент, когда Гришку «приперло». Это уже несколько раз на моей памяти случалось, и тогда мы с ним шли ужинать в «Ветерок», и брали там выпивку, и сидели долго, до закрытия.
– Гриш, мне же сегодня дежурить.
– Мы недолго, хрыч, – сказал он и сжал крепко мое плечо. – Ты успеешь. А? – Круто, видимо, его прижало…
И мы пошли в «Ветерок».
Сели за столик почти у двери, подальше от эстрады, потому что по опыту знали, что через часок-полтора сюда нагрянет ухватистое трио с хорошо сохранившейся бабушкой-солисткой, которая будет оглушительно страдать в микрофон, и тогда уже ни поговорить, ни послушать друг друга…
Мы заказали по сто водки, салат и бифштексы, потому что у нас негусто было в этот вечер – у меня трешка да у Гриши пятерка с мелочью. Официантка записала заказ тонким карандашом в блокнот, как какая-нибудь юная журналистка, и метнулась дальше вдоль столиков.
Гриша не торопился. Мы закурили, поговорили о Сорокине.
– Гришка, – спросил я, – а отчего Сорокин такой веселый, такой спокойный сейчас? Не то что в первые дни…
– А ты посмотри получше, не тянется ли за ним какое-нибудь дельце поинтересней.
– Что ты, не похоже! – возразил я. – Мне и так тошно делается каждый раз, когда уезжаю от него. Неплохой ведь парень, умный, думающий. В десанте служил. Видел, какой здоровый?
– Видел, видел твоего десантника… Здоровый… Такой прихлопнет приемчиком, какому его обучили, и с приветом. Советую: покопайся. Он не зря так повеселел, твой десантник.
Официантка принесла заказ, и мы сразу рассчитались.
– Эх, – сказал Григорий, забрасывая в карман рубашки оставшуюся мелочь, – буду я когда-нибудь богатым или нет?
– Знаешь, мне недавно взятку совали, – вспомнил я. – Толстая такая тетка, в парике, на Ломоносова похожа. Вызвала в коридор и сует мне конверт. Сынок у нее задержан, понимаешь, с анашой в правом ботинке. Ну вот, сует она мне конвертик, а я, вместо того чтобы сказать ей: «Трам-тара-рам, сучья тетенька, пошла ты со своими вонючими купюрами к такой-перетакой матери», стою, как болванчик механический, и долдоню казенным голосом: «Вы оскорбляете достоинство советского следователя».
Григорий усмехнулся:
– Она подумала, что мало дала… Помнишь Ерохина? А, ты его не застал. Он мне говорил всегда: «Ничего, Гришутка, пообтесаешься, заживешь как все…» Думаешь, я сначала не метался, как ты, когда столкнулся со всем этим быдлом? Я долго привыкнуть не мог, уходить собирался.
– Гриш, – спросил я, – а правда, что ты два курса политеха бросил и в юридический подался?
– Угу, – спокойно подтвердил он и подцепил вилкой бледный дырявый диск помидора. – У нас соседа, дядю Петю, убили. И тех гадов не нашли…
Я удивленно посмотрел на него.
– Так ты что… Из-за этого?
Он отложил вилку и спокойно, медленно проговорил:
– Мы с дядей Петей двадцать лет стенка в стенку прожили. Он с получкой домой возвращался, и его убили. Понимаешь? – Григорий поднял на меня слишком спокойные, угрюмые глаза. – Дядю Петю, который со мной задачки решал и голубятню строил… Нет, ну я не сразу, конечно… Месяца два еще помаялся, посидел над чертежами, кажется, даже курсовую сдал… Мама плакала, очень хотела, чтоб я инженером был.
– Не жалеешь? – спросил я.
Он хмыкнул.
– Да нет, – себе ответил, не иначе. Слишком твердо это у него получилось. – Иногда только проснусь ночью, а ночью, сам знаешь, многое диким кажется, неестественным… Лежу, думаю: «Ты! Ты кто? Судия? Святой? Ты кто такой, чтоб судьбами провинившихся ведать?» А днем – ничего, привык… Делаю дело, которому обучен… Хотя… – Он вздохнул, взял кусочек хлеба и разломил его, внимательно посмотрел на губчатый белый разлом. – Привели недавно, на дежурстве, задержанного. Бродяга. Нос красный, сопливый, все лицо в какой-то коросте, бормотухой от него разит, словом, статья 198, часть 3. И вдруг я узнаю, что он моего года рождения. И вот я сижу, смотрю на него и думаю: «А ведь мы с ним в один год в школу пошли. Он, как и я, портфель таскал, а в портфеле – пенал, а в пенале – точилка, и резинка, и карандаш… Он чувствует так же, как и я, он счастья хочет, почему ж я его судить должен? По какому праву? За то, что его жизнь в какой-то момент каким-то обстоятельством по башке шарахнула? Ну какое имею право я – чистый, выбритый, ухоженный, двумя женщинами любимый… – Тут его голос осекся, он отвернулся от меня и разом опрокинул в рот рюмку водки. И я понял, что мы пришли к тому разговору, ради которого Гриша затащил меня в «Ветерок». Собственно, не новый это был разговор, не новый. Да и не ожидалось ничего нового в Гришиной жизни.
– Ты с Лизой поссорился? – спросил я его.
– Лиза права, – сказал он, – невозможно сидеть на двух стульях. Так когда-нибудь брякнешься и задницу отобьешь.
– Ну. – Я знал по опыту, что Гришке не нужны мои советы. Не за советами он потащил меня в бездарный «Ветерок». Гришке нужно было выговориться, чтобы сидел напротив человек с родным лицом, чтобы кивал, не перебивал и все понимал. Поэтому я время от времени только подбрасывал междометия в сумбурную горечь его слов, как подбрасывают полешки в костер.
– Не могу, понимаешь… – говорил он, – выпутаться не могу. Все головоломки день и ночь кручу, такие штучки, знаешь, – как из трех спичек сложить четырехугольник или что-то вроде этого. Как из нас троих, несчастных, хоть что-то толковое смастерить. И ничего не получается.
– Ну?
– Не могу я! Понимаешь, жалко мне Галю, до слез, но, боже мой, если б ты знал, как она меня раздражает! Каждое слово, каждое движение! Ничего с собой поделать не могу! Она плачет тихо, как мышка, и я знаю, что я, подлец, ради Аленки должен в узел завязаться, с работы уйти, Лизу больше не видеть. На колени, что ли, бухнуться, прощения просить, не знаю… Но она плачет, а я смотрю на нее, слышь, Сашка, и мне ее ударить хочется, или заорать, или разбить что-нибудь. Еле сдерживаюсь.
– Ты в психушку попадешь, – сказал я. – Лучше уж уходи.
– Уходи! – горько умехнувшись, повторил он. – А Аленка? Я сам без отца рос, знаю, как это сладко. Если б не Аленка…
Вчера я ее спать укладываю, а она мне говорит: «Папа, когда ж мы с тобой пойдем в парк, погуляем и я спрошу тебя: почему листья падают? Должен же иногда человек поговорить с папой…» А я к окну отвернулся, в горле комок и ничего сказать не могу.
А то еще в последнее время я потихоньку привык к мысли, что у меня двое детей. Покупаю для Аленки карандаши и для Ваньки, обязательно такую же коробку. К лету собирался ей двухколесный велик купить, так теперь, думаю, и Ваньке велик нужен. Он же пацан, ему это дело до зарезу…
Я представил себе, как Галя сейчас ждет его дома. То выходит на балкон, то прислушивается к шагам на лестнице. Я представил себе ее напряженное лицо и нервно сплетенные руки. И подумал вдруг: а что вечерами делает Лиза, одна, с Ванькой? Ждет утра, когда увидит своего Григория?.. Одна ждет вечера. Другая – утра.
– А ты? – спросил Гришка. – Вот тебе, Сань, отца часто не хватает?
– Не знаю, – я пожал плечами, – я как-то спокойно отношусь к отцу, как к знакомому. Он ведь почти сразу женился после маминой смерти. Ну и мы никто его не осуждали – ни я, ни Ирка, ни баба с дедом. А что ему? Он тогда молодой еще мужик был. Он в Волгограде живет, у него еще дочь есть, от второго брака. Понимаешь, сестра моя родная. А я этого никак ощутить не могу.
– Переписываетесь? – спросил Григорий.
– С праздниками друг друга поздравляем. Вообще, он приглашал приехать. А что? Вот соберусь летом, возьму Маргариту и съезжу. Все-таки внучка ему родная, пусть посмотрит.
Гришка опять горько усмехнулся, отломил кусочек хлеба, хотел что-то сказать, но не сказал, только рыжие его роскошные усы задвигались над жующим ртом.
– Ну, пошли? – спросил я.
– Хоть бы меня пришил кто из наших клиентов, – не поднимаясь и не глядя на меня, тихо проговорил он.
– Молчи, дурак! – прикрикнул я, и тут с эстрадки вдарило буйное трио, и поднесла микрофон к вишневому рту бабушка-солистка, вся переливаясь змеиными чешуйками на платье. Дольше здесь не имело смысла задерживаться. И мы с Григорием поднялись и вышли.
Темнело. Ветер гонял по асфальту большой сухой лист. Искореженный и твердый, лист застревал под скамейкой, закатывался за телефонную будку и замирал там. Но ветер снова и снова с какой-то увлеченной ненавистью выволакивал его из укрытия и гнал, как перекати-поле, по асфальту, дальше, дальше.
– Ты бы зашел когда-нибудь, – попросил Гришка. – К тебе Галя прекрасно относится, спрашивала, почему не приходишь. Посидели бы, потрепались…
«Потрепались… – подумал я. – Нет, Гриша, не приду я. К тебе прийти – так это ведь в Галино лицо смотреть надо. А как смотреть?»
К остановке подкатил «Икарус», медленно с шипением отворил двери.
– Твой автобус, езжай, – сказал я.
Григорий впрыгнул на заднюю площадку и стоял там – огромный, красивый.
– Зашел бы. В субботу, – сказал он. – А, хрыч?
Двери захлопнулись, и «Икарус» медленно пополз по дороге. Я видел, как Григорий качнулся в заднем, ярко освещенном окне и ухватился за поручень.
* * *
В дежурной части уже сидели инспектор Аршалуйсян и сержант Ядгар – застенчивый, маленький и очень вежливый человек. В детстве Ядгар был беспризорником и, может быть, поэтому ходил всегда осторожно ступая, слегка враскачку, вытянув шею, словно что-то высматривая, вызнавая. Посмотришь на него – Ядгар всегда «на стреме».
– Саша, где гуляешь? – строго спросил Аршалуйсян.
– Извините, Георгий Ашотович. Были вызовы?
– Два убийства и ограбление банка, – так же строго и спокойно проговорил Аршалуйсян.
– Шутит, – поспешно вставил Ядгар, застенчиво улыбаясь.
Ворвался буйный, как всегда, Гена Рыбник – дежурный инспектор угрозыска, с оперативным саквояжем. Гена Рыбник держал в горах пасеку, и время от времени его физиономия видоизменялась – то бровь опухнет, то щеку раздует, то нос разнесет. Его спросишь:
– Гена, что с тобой?
Он вихрем проносится мимо, на ходу небрежно роняя:
– А! Пчелка!
Гена влетел в дежурку, бросил саквояж на стул, сам хлопнулся на соседний.
– Гена, что со щекой? – сочувственно поинтересовался Ядгар.
– А! Пчелка! – махнул рукой Гена. – Что вызовы, были?
– Два убийства и ограбление банка, – спокойно и строго повторил Аршалуйсян.
И опять Ядгар, не дав Гене дернуться, поспешил успокоить:
– Шутит.
– Хоть бы новенькое чего придумали, Георгий Ашотович, – ехидно сказал Гена.
– Не могу, дорогой. Толчок требуется, – невозмутимо отвечал Аршалуйсян. – Жду, когда пчелка укусит… куда-нибудь.
Я стоял у окна и думал о Григории. Я знал его жену, Галю, знал Лизу, знал Аленку и Ваньку и думал, как это мучительно, что никогда на свете, ни в какие счастливые будущие времена, если они, конечно, настанут когда-нибудь, так и не состоится счастья для всех разом.
– Разве это оперативный саквояж? – восклицал за моей спиной Гена Рыбник. – Это же хреновина, здесь нет магнитной палочки!
Аршалуйсян останавливал его трескотню. Поднимал указательный палец и говорил торжественно:
– Ти-ха! У меня два уха!
…В час ночи мы с Геной выехали на вызов. Улица Космонавтов, дом семь, квартира четырнадцать.
Замечательный нам сегодня попался шофер, Володя. Он знал все переулки, все тупички и, наверное, мог проехать по городу с закрытыми глазами. Вот и этот дом – трехэтажный, старый, кирпичный – он нашел сразу и даже подкатил к нужному подъезду, словно всю жизнь приезжал сюда обедать.
Мы оставили Володю в машине, а сами с Геной поднялись на третий этаж. Причем, пока поднимались по лестнице, Гена, не умолкая ни на секунду, рассказывал мне технологию откачки меда из ульев.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.