Текст книги "Крепче веселитесь! (сборник)"
Автор книги: Дина Рубина
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 7 (всего у книги 17 страниц)
Мы приехали утром, внесли чемодан в комнату, схватили Шерлока и побежали на берег. Он, почуяв другой воздух, азартно мчался за нами по дорожке между кустами олеандров, как всегда пытаясь ухватить поводок, затормозить бег, упереться и поиграть… пока не увидел широкую полосу песка, а за ней – нечто невообразимое: бурное, грандиозное, фыркающее белой пеной и рокочущее, как целая стая бульдогов. Он взвизгнул и бросился вперед, остановился, замер как вкопанный… И вдруг разразился оглушительным грозным лаем – вот каким оказался смельчаком! Стоял у самой кромки прибоя и лаял на стихию, которая в секунду могла его равнодушно слизнуть своим гигантским языком.
С тех пор каждое утро мы с Шерлоком прогуливались вдоль берега, где наш пес познакомился с разнообразным шумом волн, впервые окунул морду в песок и вдохнул романтики полную пасть… Там он гонялся за крошечными крабами, перебегавшими от норки к норке в мокром песке, дивился на огромную, как чемодан, медузу, вынесенную волной на берег и безнадежно таявшую на солнце… Там однажды утром мы с ним наткнулись на мертвую морскую черепаху, совершенно целую, только с окровавленной ластой – видимо, сказал Боря, попала под винт корабля… И наш щенок долго сидел чуть поодаль, опасливо склонив голову набок, не решаясь подойти к морскому чудовищу, столь непохожему на собаку.
Ранним утром и на закате, пока Борис на веранде писал бесконечные морские этюды, пытаясь поймать и запечатлеть состояние воздуха с его неуловимым переменчивым цветом волн и облаков, мы с Шерлоком устремлялись вдоль берега по прихотливой кромке уютных бухточек в сторону электростанции в Хадере – мимо старой полуразрушенной турецкой крепости, мимо рыбачьих лодок с длинными свертками густых сетей, мимо вышек спасателей, что гигантскими журавлями торчат над пляжами, – как обычно, не замечая, насколько далеко зашли… Волны накатывали на берег и слизывали наши следы – босые человеческие и цепкие щенячьи, – а я пыталась вообразить себе некую женщину в той давней, очень давней крепости финикийского порта Дор: как она смотрела в одно из окон и видела приблизительно то же, что видим сейчас мы, я и мой пес: синеву, облака, слепящие блики на гребнях волн.
А солнце всходило, и солнце садилось, и не было ничего нового под ним: те же люди и те же собаки. Мой пес останавливался, когда уставал, и долго смотрел, не шевелясь, на тающий в морской дали парус какой-нибудь прохожей яхты и на белые панамки и кепки на головах студентов-археологов, которые все копали и копали на самой жаре, на гребне древнего холма, где грозно высились когда-то башни финикийского порта…
Вот, собственно, и все – пока. Наша совместная дорога лишь в самом начале. Надеюсь, она будет длинной. Радостной. И приведет нас в разные прекрасные местности. В конце концов, как утверждают знающие люди, райский сад расстилался где-то тут, неподалеку.
Наши дни бегут, а я вспоминаю, как из-под ладони глядела сквозь окошко в двери террасы на крошечные комочки новорожденных щенков, замирающим сердцем пытаясь угадать: который мой? Мой-то который? И сладится ли у нас, полюбим ли друг друга… Оно ведь по-разному бывает. Как говорит Узи Барабаш, бывший военный летчик: «Любовь – она штука деликатная…»
В Сан-Серге туман…
Тане Флейшман
Леню он не узнал.
Вернее, узнал, конечно, – сутулость эту, птичью манеру закидывать голову, всматриваясь в людей и предметы. Так один человек узнает другого, близкого по юности, по общим молодым фотографиям… Конечно, узнал. Но испугался, что и сам, наверное, так же изменился. Не виделись лет восемь, и ему подумалось, что как раз эта плюс-минус десятка на дистанции от «парня» к «деду» становится роковой для облика мужчины.
Собственно, по телефону он уговаривал друга не беспокоиться, мол, как-нибудь сам доберусь, видал я ваши европы. Для того и машину арендовал. Но когда Леня выяснил, что машину Михаилу придется брать на французской стороне аэропорта (на дешевизну повелся, у французов снять выходило дешевле, чем у швейцарцев), он встревожился и заявил, что приедет встретить непременно: «Ты заплутаешь, там полно заморочек, в этом аэропорту, поделенном на зоны».
Далее все, как водится: обнялись, поцеловались, охлопали друг другу плечи и спины:
– Полысел, старый хрен!
– А ты поседел, ваше святейшество, но живота, смотрю, нет…
– Приглядись хорошенько…
Затем хитрые переходы между зонами, невозмутимые таможенники, неторопливые чиновники и новенький черный «Рено», к которому они еще пилили с километр по бескрайней подземной автостоянке, – нормальная бестолковщина первого дня путешествия…
Если б то было действительно путешествие, а не бегство от себя самого не разбери куда. Барахтаясь в страшной тоске последних недель, он наобум набрал Ленин телефон, услышал голос, и оба вдруг взволновались, обрадовались друг другу, проговорили минут сорок и так возжаждали встречи, что наутро он взял билет и через день вылетел. И уже в самолете стал тяготиться – собой, собой. Только собой…
Наконец двинулись эскортом: он – за серебристым Лениным «Пежо», боясь отстать, напряженным взглядом держа заветный номер впереди. Впрочем, Леня вовремя притормаживал, если кто-то обгонял «Рено» или светофор обрубал их невидимую связку, и они опять чинно плыли двумя уточками по автостраде, вдоль которой солнечными шапками то и дело вспыхивали желтые кусты форзиции. Да и дороги было всего ничего. Жил Леня в Мейране, пригороде Женевы, где снимали квартиры многие сотрудники ЦЕРНа.
Уже вовсю цвела магнолия. Здесь, как и по всей Европе, это были мощные плечистые деревья, усыпанные охапками бело-розовых цветов. Одно такое росло прямо перед подъездом Лениного трехэтажного дома. Близость природы – парков, лесов и озера – чувствовалась на каждом шагу, и всюду природа была очеловечена, даже слишком: ветви платанов зачем-то обрубали, придавая им причудливую форму, и рослые красавцы стояли, раскорячив мозолистые обрубки ветвей.
Такая же огромная магнолия росла у Лени перед балконом, на который из гостиной выходила стеклянная – от пола до потолка – дверь, сама бывшая частью панорамного окна во всю стену. И эта пышная, как зефир, крона магнолии служила боковой кулисой к заднику поистине сказочному: ближние, поросшие лесом холмы уплывали к голубоватой гряде заснеженных гор.
– Какие окна у тебя просторные, – сказал он, чтобы хоть что-то нейтральное произнести, не про Лиду, не теребить больное. Хотя и понимал, что рано или поздно разговор о Ленином горе непременно зайдет. – Хорошо! Света много.
– Да, – сказал Леня просто. – И Лида любила, когда уже… в кресле… Подвозил ее вот сюда. Видишь, как за крышами холмы золотятся на закате. А утром, если солнце, – снег розовый на горах, как…
Он вдруг махнул рукой и заплакал. И отвернулся. Плечи тряслись, обеими ладонями он отирал щеки и подбородок.
– Извини, – проговорил как-то по-детски звонко. – Вот странно: полгода прошло, но… это всегда со мной почему-то бывает с новым человеком… То есть не новым, а…
– Я понимаю, – торопливо перебил Михаил.
За ужином Леня подробно и даже вдохновенно рассказывал о болезни жены: первая операция, удаление почки, метастазы, вторая операция… слишком обстоятельно, ненужно, неинтересно. Тяжело…
Они сидели на кухне – тоже просторной и со вкусом обставленной очень яркой, контрастной мебелью: красный буфет, красные стулья, черные полки на стенах. Во всем чувствовалась Лидина рука архитектора.
Он вздохнул и проговорил:
– Да… рано Лида ушла.
Лидка была смешливой задрыгой, его сокурсницей по МАРХИ. Не Афродита, нет (правда, волосы красивые – блестящие, с желтизной, цвета ириски; потом она их красила в сдержанно-русый цвет, и зря: пропал весь шарм, весь интерес пропал), но энергии, выдумки, задора в ней было на всю команду КВН. И всегда наготове какие-то стишки, анекдоты, забавные песенки, поговорки: «Если будешь сильно деловая, функция ослабнет половая…»
(Кстати, о функции: на первом курсе, помнится, у них с Лидкой даже наметился романчик, но вскоре появилась она, и уже ни для кого в его жизни места не осталось.)
– Ну а ты что? – спросил Леня. Ну что ж, и этот миг должен был наконец наступить. – Вы-то что, идиоты? С чего это вдруг взбрендило такое! А, Мишка?
Тот усмехнулся и нервно ответил:
– Брось! Разбежались и разбежались. Как тысячи других пар. Не о чем рассказывать.
И сам себе мысленно возразил: нет, почему же не о чем! Очень даже есть о чем. Сюжет для средней руки водевиля. Ты расскажи, расскажи. Вот возьми и расскажи, при каких занятных обстоятельствах современный муж узнает, что жена много лет ему изменяет. Ты расскажи – а Ленька обхохочется, – как в один прекрасный день раздается звонок на мобильный, и, увидев на экранчике родимое «Ириша», ты нажимаешь кнопку и… Давай, поведай в деталях, как прослушал всю эротическую сцену до победного, так сказать, и очень бурного финала – в страстных объятиях она, судя по всему, не ощутила, что мобильник закатился под спину, кнопка нажалась нечаянно, и – вот они, чудеса высоких технологий: постельная сцена в живом эфире, эксклюзив для далекого мужа… Тут что самое поучительное: что вся эта роковая, как сама она выразилась в их последнем пошлейшем объяснении, любовь родилась и длилась, оказывается, в те годы, когда шла безумная борьба за Костика, когда их единственный сын обнаруживался – в ломке или обдолбанный – то в отделении милиции, то в грязном туалете на вокзале, то в какой-нибудь канаве…
Словно бы услышав эти мысли – а может, и правда горе так обостряет чувства? – Леня спросил:
– А Костик-то? Выкарабкался?
– Ничего, слава богу, – охотно отозвался Михаил. – Год уже чистый, поступил на исторический в РГГУ. Другим человеком стал… – И, помолчав, добавил: – Девочка у него хорошая, знаешь, в этом все дело: маленькая такая, конопатенькая… очень сильная!
– Ну, дай бог, – вздохнул Леня. – Женщина в этом деле…
И опять отвернулся к окну, за которым золотыми шарами светили во дворе фонари. Его поредевшие волосы вились на шее запущенными седыми кудряшками.
– Ленька, тебе постричься надо, – проговорил Михаил, отвлекая друга. – У тебя на шее колечки как у Анны Карениной.
Тот хмыкнул и сказал:
– Да знаю. Для меня это такая морока. Меня ж всегда Лида стригла, у нее золотые руки! Никто не верил, что я стригусь дома, а не у самого модного парикмахера…
Знаем-знаем… Она усаживала тебя, голого, на низкую табуретку в ванной, обвязывала тебе шею и грудь старой простыней и покрикивала: «Сиди ровно, балбес, а то чикану не то, что надо!» Но ты, презирая опасность и оставаясь неподвижным в торсе, все же умудрялся щекотать ей ногу под коленкой, куда доставала рука, – так что вся торжественная процедура превращалась в черт-те что: она визжала, ругалась, щелкала ножницами, хохотала… и напоследок, обмахнув той же простыней твою шею, отправляла тебя в душевую кабину звонким шлепком по голой заднице…
А знаешь, друг Ленька, почему я могу легко описать всю эту сцену? Потому что меня стригли точно так же двадцать пять лет.
– Завтра сам погуляешь по центру, – сказал Леня, доливая ему чаю из стильного красного чайника. – Озеро, Старый город, собор… ну и вообще, найдешь что смотреть. А послезавтра – воскресенье, в горы поедем, в Сан-Серг.
– Что это – Сан-Серг?
– Да ничего, местечко такое в горах… Показать хочу.
– А…
– Помнишь книгу нашей юности – «Зима в горах» Уэйна? – живо спросил Леня. – Кстати, нигде ее не встречал с тех пор, а с удовольствием бы перечитал…
– Что-то помню, смутно… Там герой едет в горы в Уэльс? Одинок, в поисках кого бы трахнуть…
– Ну, в общем, да… Цепляется к каждой юбке и вдруг встречает любовь. Но главное там: горы, серпантин дороги, туман и железная печка, которую топят углем…
– И классовая борьба, помнится, – подхватил Михаил, припоминая фабулу книги, о которой не думал лет тридцать, но сейчас вдруг завелся от одного этого слова, от этого ненавистного слова «любовь», которое за последний месяц ему пришлось так часто слышать. – Одинокий горбун со своим автобусом против крупной транспортной корпорации… Такая левая антиглобалистская бодяга, да?
– Вот-вот. Если где увидишь – купи мне, ладно?
– Если не забуду… Давай укладываться, что ли. Я после самолета всегда еле ноги таскаю.
– Это сосуды! – встрепенулся Леня, и он, опасаясь, как бы друг опять не въехал в медицинскую тему, грубовато ответил:
– Да не сосуды, а бабы давно нет.
Постелил ему Леня в кабинете Лиды. Когда вначале он сказал «в кабинете», Михаил подумал, что это так, фигура речи. Ну какой там кабинет – Лидка и в лучшие-то времена была не слишком обуяна профессиональными амбициями. Но комната оказалась именно кабинетом: большой письменный стол с компьютером, удобное рабочее кресло, над столом – доска с прикнопленными документами и набросками. И широкая тахта у противоположной стены. Выходит, Ленька из той категории скорбящих вдовцов, кто после смерти жены даже мухе не дает сесть на карандаш, коего касалась любимая рука.
Перехватив его удивленный взгляд, Леня сказал:
– Да, знаешь, у Лиды здесь были заказы. А в последние годы она буквально воспрянула: спроектировала несколько частных вилл. Понимаешь, эти наши нувориши ищут как раз такое: и чтоб «здешнее», это для них знак качества, и в то же время чтоб свое, понятное, по-русски. Ну и МАРХИ для них – не пустой звук.
Стоя у Лидиного стола, поговорили еще о его, Михаила, работе, о знакомых, о друзьях молодости. Он не хотел прерывать друга, но с нетерпением ждал, когда за Леней закроется дверь. Думал, что ухнет в сон, не успев раздеться. Но разделся и лег, покрутился еще на тахте, листая местный бюллетень с программой выступления каких-то русских бардов (имена незнакомые, видимо, молодежь, а он давно перестал следить за всей этой поющей совестью России)…
Наконец выключил лампу.
И выплыло окно над столом, за которым горбились и пугали культями калеки-платаны. Бессознательно (профессиональное) он отметил соотношение размеров стола и окна, представил, как Лида сидела тут, подняв голову от чертежа и глядя в уютное пространство обжитого мира в окне, где даже платаны введены в общие городские нормы.
Черт-те что, мелькнуло у него, – до чего же смерть досадная: тут, среди такого покоя и порядка, и, главное, в тихом океане вечной Ленькиной любви… Вот на первый взгляд стряслись у него и у Лени такие разные беды. Очень разные, подумал он, а суть-то одна: суть в том, что четверть века ты укладывался спать и справа от тебя была она. И вот – нет ее, нет ее. Нет ее…
Господи, как наловчиться обрубать все эти проклятые мысли, все сцены из прошлой жизни? Как травить этих гадов ползучих в тот момент, когда они возникают? Вот сейчас, вслед за мыслью о Лене и Лиде, немедленно всплыла она на платформе пригородной электрички, гасящая свою антиастматическую сигаретку о подошву туфли. Спрятала окурок в пачку (пепельная прядь занавесила щеку), воскликнула:
– Видишь, как я экономлю твои деньги, жила!
Он даже мысленно не произносил ее имя. Ему казалось, если он назовет ее так, как называл двадцать пять лет, то дрогнет вся кропотливо возведенная им за последний месяц плотина, и тогда невыносимая боль хлынет и затопит, и размоет, разнесет в клочья саму его личность… Главное же: гнать, затаптывать в себе ту сцену последнего суховатого объяснения (вновь – сигарета, прядь, упавшая на лоб, свежий маникюр на любимых пальцах. Костик унаследовал материнские руки, слишком изящные и нервные для мужчины, и вот уж что можно сейчас вспоминать спокойно: когда в очередной раз сын пропал на неделю и Михаила вызвонили опознать в морге тело какого-то бродяги с обезображенным, изрезанным лицом, он сдавленным голосом попросил старшину открыть руки покойника: их он узнал бы в любом состоянии).
Его сестра Люба единственная была посвящена в сюжет; сама опытный врач, настаивала на консультации с психологом. Считала, сам он не справится. «Пойми, – уговаривала, – все мы в этой безумной жизни нуждаемся в костылях. Погляди в зеркало: ты за три недели скелетом стал!»
С Любой, которая была много старше, вырастила его и до сих пор любила, как своего ребенка, тоже надо было держать ухо востро. Начиная разговор с разумной деловой интонации, она мало-помалу заводилась, вспоминала всю унизительную подоплеку их разрыва, начинала плакать и часто впадала в настоящую истерику, приговаривая: «Мерзавка, мерзавка!!! Что она думает – что этот аспирант паршивый останется с ней до смерти?! Восемнадцать лет разницы!»
«Перестань!» – кричал он сестре. Даже смешно: за годы семейной жизни он настолько привык чувствовать себя частью жены, даже ее принадлежностью, что и эту ситуацию, и этот, как говорила Люба, «позор и кошмар», этот фарс, эту грязь ощущал как собственную вину, которой надо стыдиться. И стыдился! И когда сестра принималась плакать, горько жалея брата и проклиная «предательницу» («Она поплатится за все, за все! Он вышвырнет ее очень скоро, и никому она не будет нужна!»), терялся и виновато бубнил: «Люба, прошу тебя… прошу тебя…»
Идее евангелия от психолога он внутренне яростно противился. Таблетки – ладно, пусть, чтоб засыпать нормально. Все остальное – вздор! Как представишь эту консультацию-ковырялку: «И что вы почувствовали в тот момент, когда…» Вздор. Вздор! Просто: забыть. Пройдет месяцок-второй, сказал он себе, успокоишься, найдешь другую бабу… И после сих успокоительных слов уже привычно ощутил ножевой удар в солнечное сплетение и с обреченной ясностью понял, что никакой другой бабы никогда у него не будет; что жизнь кончена, и прекрасно, и плевать.
Так и ворочался всю ночь, пялясь в желтовато-серый квадрат окна…
Уснул на рассвете, уже и небо растаяло и растеклось сливочной лужей, и птицы разговорились-разохались… Проспал Ленькину хлопотливую заботу: тот выбегал в соседнюю булочную, оставил для него на столе завтрак: еще теплые круассаны, масло, сыр, сливки, а также письменный приказ не лениться, а сварить себе кофе.
Он и сварил, и обстоятельно позавтракал, счастливый этим спокойным одиночеством в чужом безопасном доме, хоть и заполненном недавней бедой, но бедой человечной, теплой, любовной…
В своей записке Леня подробным рисунком (линии, стрелочки, номер автобуса обведен кружком) объяснил, как доехать до центра. Выходило, что и машина не нужна – автобус идет прямо к озеру.
На листке лежали, придавливая бумагу, несколько местных монет – Ленька, друг, все предусмотрел. Видимо, обменные пункты были только в городе.
Он оделся и вышел, аккуратно заперев за собою дверь, уже на улице пожалев, что оставил шарф, – свежий мартовский ветер принялся трепать по щекам и хозяйски ощупывать шею. Но возвращаться не хотелось. Он миновал большой квадрат двора, свободно засаженный укрощенными платанами, отыскал остановку и чинно поднялся в подкативший автобус.
Здесь была представлена вся этническая пестрота общества. Черная няня везла куда-то семилетнего рыженького мальчика, два молодых азиата сидели, уткнувшись в какие-то конспекты, две мусульманские женщины в длинных балахонах и косынках на головах тарахтели о чем-то на своем языке, а у дверей, приготовившись выйти на следующей остановке, тихо переговаривались между собой пожилые русские супруги.
Вот есть же где-то разумная внятная жизнь, думал он, разглядывая пассажиров автобуса, есть же уважение к законам, к государству, к личности…
И сам автобус плыл как-то размеренно, уважительно, разматывая заоконное пространство с заурядными, но чистыми и приятными домами, с неширокой рекой, берега которой заросли все теми же кустами солнечно-желтой форзиции, с красивым парком на холме.
Наконец автобус выехал на мост, и слева мощно развернулось озеро – еще бледное, в утренней дымке.
Он сошел на конечной и мимо огромной цветочной клумбы, посреди которой были вмонтированы часовая и минутная стрелки (клумба оказалась знаменитыми цветочными часами, о чем потом он вычитал в подсунутом Леней путеводителе), вышел к набережной, где, пошевеливая боками, тесными рядами стояли на воде разноцветные парусники; целый лес голых мачт.
Он шел вдоль ровно высаженных пятнистых платанов и бесконечного, насколько хватало взгляда, ряда обстоятельных бюргерских домов, судя по непременным мансардам – доходных. Шел, вдыхая свежий озерный воздух, украдкой радуясь своему приличному настроению, тому, что впервые за этот месяц получается спокойно отметать мысли о прошлом, о ней, о вине, о позоре, о всей непоправимой жизни и о том ударе в грудь, который ощутил он, когда понял, что она не разыгрывает его по телефону, а это вот сейчас, в эти вот минуты и происходит…
И едва вспомнил – вспыхнуло, обожгло, навалилось, стало сжимать и ломить сердце… пришлось срочно гасить фонтан боли, к чему за последний месяц он привык, приспособил разные внутренние механизмы. Лучше всего работал грубый окрик: заткнись, хватит, прекрати, все!!!
А вот и фонтан. Над гладью озера торчал водяной прут невероятной высоты и силы. Взмывал из глубины, словно там, на дне, пробило дыру в земной коре, так что струя земной боли выхлестывала над поверхностью воды…
Не органично, думал он, любуясь жемчужно-розовым глянцем водного простора; эта вертикаль разбивает мягкую линию гор, плоскость озера. Торчит такая пульсирующая дура посреди воды…
Но когда часа через полтора он возвращался по набережной мимо зимующих парусников и павильонов летних кафе, под внезапным солнцем в струе фонтана заиграла чудесная сквозистая радуга…
Женева показалась ему размеренной, уютной, скучноватой. Озеро, конечно: оно придавало всему вокруг тот особый голубоватый простор, что витает над водной гладью, одушевляя холмистые берега и любые на них строения.
Он исходил все улочки, все площади средневекового центра, собирался зайти в кафедральный собор Сан-Пьер – Леня вчера говорил что-то о витражах, – но не зашел, потому что проголодался. Выбрал явно дорогой приозерный ресторан, где на его вопрос – что бы взять из местной кухни – невозмутимый, но предупредительный официант посоветовал заказать «филе де перш» – блюдо из наших окуньков, мсье, визитная карточка Женевы.
«Ну что ж, – сказал он себе, – вот ты и путешествуешь один, без нее. И не пропал, черт побери, не сгинул.
А ведь сколько их было за двадцать пять лет – этих счастливых странствий, с азартом продуманных ею до мельчайших деталей, когда в Интернете вызнавались даже номера и время отправления раздолбанных местных колымаг на каком-нибудь маршруте «Ванс – Экс-ан-Прованс»… Ну, хватит! Сказано тебе: хватит!!!»
Ага, вот и окуньки. Выглядят прилично, а как там на вкус? М-м-м, ничего, годятся вполне. Но мы на Истре ловили и жарили повкуснее…
На Истре у них была дача. Небольшой дом в два этажа, четыре комнаты – купленный в начале двухтысячных, когда у него вдруг в работе поперло: проекты, знакомства, деньги.
Она была на даче с этим аспирантом (ну да, роковая любовь!) как раз в те жуткие три дня, когда я разыскивал Костика по всем вокзалам, больницам и моргам – ничего ей не сообщая, оберегая ее спокойствие… Хорошо, что аспиранта я в глаза не видел, – да и черт с ним, аспирант ни при чем, просто…
Из-под руки возник официант с невыносимым ритуальным «все ли о’кей?». Терпеть не мог этого назойливого обычая в дорогих ресторанах. Подал-принес – отвали, дай спокойно прожевать ваших окуньков, оставаясь наедине с собой, с аспирантом и с нею…
– Все хорошо, благодарю вас, – сказал он, вежливо оскалясь. – Счет, пожалуйста.
* * *
В воскресенье за завтраком Леня сокрушался, что небо в войлоке – значит, в горах, куда он собирался везти друга, может быть обложной туман.
– Какого ж хрена туда тащиться? – спросил Михаил. – Наверняка есть какие-нибудь приозерные туристические городки…
Леня смутился, забормотал что-то о «непередаваемой атмосфере»… Наконец проговорил:
– А мы там, знаешь, первые пять лет жили. И тоже – печка у нас была, топили брикетами, считали затраты. Я только начал работать в ЦЕРНе, мы бедными были. За окном – снег на вершинах, по воскресеньям – колокольный звон из церкви… И Генри был жив. Помнишь Генри?
– А как же, – отозвался он. Генри был на редкость сварливой, донельзя избалованной, как только в бездетных семьях бывает, шавкой – небольшим пуделем, в молодости белым, в старости побуревшим. Прожил невероятную мафусаилову жизнь – чуть ли не четверть века. Помнится, когда он мирно отправился к собачьим праотцам, Ленька написал письмо, исполненное трогательного горя. Да-да, и пришло оно в самый отчаянный период борьбы за Костика – в период полной безнадеги. Впрочем, у каждого свои беды. И вот, своим чередом, к его другу пришла беда настоящая.
Ага, ясно – Леньке важно поехать в эту глухомань, и даже ясно почему: повод вновь говорить и говорить о Лиде.
Ладно, сказал он себе, осмотришь красоты швейцарских гор. И бодро воскликнул:
– Так что тут рассуждать? Едем, конечно!
И Леня обрадовался, стал оживленно объяснять, какое это дивное место, между прочим – курортное, какие там лыжные трассы и как в сезон нет отбоя от лыжников…
Он вознамерился ехать в съемной машине – для чего-то же снял ее, идиот, вопреки уговорам друга! Неистребимая привычка бывалого путешественника: свои колеса в пути важнее всего. Настоял, что поведет сам, хотя Леня возражал: дорога сложная, горная, снег еще не везде сошел…
Он воскликнул насмешливо:
– Ленька! А ну, стоять смирно перед полковником! Ты на Сицилии ездил? То-то же…
На Сицилии, между прочим, за рулем в основном была она. И в хорошей реакции ей не откажешь. А в чем, собственно, ты ей откажешь, спросил он сам себя. Нет, реакция что надо. Вспомни, как она глянула в упор, наотмашь, когда ты открыл дверь и молча стал на пороге, не пропуская ее в дом… Вспомни, какие глаза у нее были – самоубийственно светлые, молодые, отважные. Как сказала она, усмехнувшись:
– Что ж, и не поговорим?
Хватит! Заткнись! Едем, едем в горы по следам супружеского счастья Лени и Лиды, и пусть тень Генри сопровождает нас на этом пути.
В отличие от вчерашнего прозрачного дня небо сегодня распирало от взбитых сливок, будто там, наверху, сумасшедший кондитер в белом колпаке все наслаивал и наслаивал крем поверх глазури, и эти фигуры и башни растекались, беспрерывно меняя форму и вскипая бесшумными взрывами.
А понизу, по травянистой шкуре холмов, ползли их шевелящиеся тени, похожие на гигантских котов в охоте за солнечным лучом. Когда луч вырывался на свободу, поджигая золотым огнем черепицу крыш, он сразу бывал настигнут и прихлопнут белой пушистой лапой.
Веселой яичницей вдоль шоссе растекались поля, засаженные рапсом.
Шоссе было спокойным, пустынным, до гор еще ехать минут тридцать. Они разговорились о Лениной работе в ЦЕРНе, обсуждали здешнюю жизнь, нравы швейцарцев и французов, разницу в их привычках и образе жизни… Леня уверял, что вообще-то Женева не такая скучная, как кажется, просто то, что здесь действительно интересно, мирному обывателю недоступно.
– В этом городе кишмя кишат агенты самых разных разведок, – говорил он. – Отмываются страшенные деньги, заключаются контракты, из-за которых потом гибнут тысячи людей. И все это в полнейшей улыбчивой тайне, а болван-путешественник видит только дурацкий фонтан на озере да еще Монблан…
– Если повезет, тот ведь почти всегда в дымке?..
– Да нет, – говорил Леня, – здесь бездна плюсов, особенно в Женеве. Жизнь такая, знаешь, как в раю. У нас в Мейране есть садово-лесное хозяйство, ягоды выращивают: клубнику, малину, ежевику, черную смородину. Мы с Лидой называли его швейцарским колхозом. Там можно самим собирать, представляешь? Ешь себе от пуза, сколько влезет.
– Воображаю, как наши люди дорываются до халявы.
– Ну да. А что набрал в корзинку – взвесь на выходе и плати, и гораздо дешевле выходит, чем в магазине… – Леня вздохнул и добавил: – И медицина здесь, что ни говори: Лиды давно б уже на свете не было. Ее тянули сколько лет!.. Возьми правее, – наконец сказал он. – Минут через пять съезжаем.
Подниматься они начали километра через два, и резко вверх. Странно, в отдалении горы казались такими пологими холмами. Дорога сузилась, вздыбилась и свилась кольцами, как взбешенная змея, вставшая на хвост. И словно там, наверху, ее пасть изрыгнула холодный пар – вокруг все стало окутываться туманной влагой.
– Я так и знал, – расстроенно проговорил Леня. – Ни черта не увидим.
– Ничего, ты все опишешь по воспоминаниям, – отозвался Михаил, с трудом вписываясь в крутейший поворот.
– Не гони! – воскликнул Леня. – Не гусарь, пожалуйста! Тут надо просто тихо ползти.
Ах, вот как… подумал он. Все же хочется жить, а, милый? Не мчаться за Лидой в кипящий Аид, или куда там отправлялись за мертвыми возлюбленными орфеи разных эпосов, а все-таки жить, жить!
Судя по всему, поднимаясь, они ввинчивались в те самые увалистые облака, за грозной погоней которых он так увлеченно следил каких-нибудь десять минут назад. Туман уплотнялся, шевелился, дышал, свет фар буравил его кромешную мякоть двумя световыми трубами, в которых, как обезумевшие, метались золотые искры. Слева скользко и черно мерцала отвесная скала, справа угадывался обрывистый склон. Михаил вспотел в своей легкой куртке, хотелось содрать с себя даже рубашку.
– Что ж тут ограду посерьезнее не поставят, в вашем благословенном раю? Чтоб души свободно летели?
– А бесполезно… дорога узкая, кренделями, и если что – машина валит любую ограду. – Леня помолчал. – Со мной тут однажды случай был, знаешь. Ехал из ЦЕРНа после ночного дежурства у ускорителя, заснул за рулем. К счастью, это было повыше, там более пологие склоны, так что машина просто плавно съехала в ложбину и застряла между деревьями. Представь, просыпаюсь от сильного толчка, не могу понять: где я? что со мной? почему мир перевернут?… Когда понял – стало меня трясти. Еле вылез из машины; она стояла торчком, чуть ли не на боку. Вскарабкался на дорогу и пешком дошел до Сан-Серга…
– Повезло…
– Нет, не повезло! – возбужденно возразил Леня. – Тут другое… Обычно Лида всегда спала, когда я возвращался на рассвете. А тут вхожу – она на ногах, одетая, бросается ко мне с воем, лицо зареванное: «Слава богу, слава богу!..» Говорит, проснулась, как будто кто за плечо тряс; и вдруг такой страх накатил – за меня страх, – что стала она молиться, представляешь? – бормочет, бормочет, умоляет кого-то, сама не знает кого, от страха слова проглатывает…
«Молиться?!» – подумал Михаил. Лидка?! Чудны дела твои, господи… «Если будешь сильно деловая, функция ослабнет половая…» М-да… Как все же меняет нас жизнь, эмиграция и возраст… Да-да: и застарелая любовь. Застарелая любовь, ожесточенно повторил он, которая въедается в душу, будто ржавчина, накипает, нарастает на душе, как ракушки на днище корабля. Вслух спросил:
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.