Текст книги "Маньяк Гуревич"
Автор книги: Дина Рубина
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 6 (всего у книги 22 страниц) [доступный отрывок для чтения: 7 страниц]
Крылатые качели
Когда его пожилые одногодки на фейсбуке или в «Одноклассниках» пускались в воспоминания о последнем выпускном экзамене, о выпускном вечере, о романтике юношеской поры, о наивной восторженности и честности чувств… – Гуревич скучнел и выходил из этой слюнявой групповухи.
Не потому, что ему нечего было вспомнить – наоборот, было, да ещё как.
Весьма бурно отметили они всем классом последний выпускной экзамен, сразу же двинув в Парк Победы, что на Московском проспекте. Валерка Трубецкой утверждал, что на аттракционе «качели» установлены новые лодки для взрослых, прямо-таки венецианские гондолы.
И всем классом они ломанулись в Венецию, хотя Гуревич всегда делал вид, что презирает эти простецкие развлечения: всякие дурацкие цепочные карусели, «ромашки», центрифуги и колеса обозрения. На самом же деле у него был слабый вестибулярный аппарат, и он сильно этого стеснялся.
Но и от ребят не хотелось отчаливать, не хотелось расставаться: настроение у всех было залихватское, вольноотпущенное; школа осталась позади, завтра – выпускной вечер и прогулка на кораблике, а сегодня – свобода, день солнечный, с весенним ветерком.
Все были нарядные-отглаженные: хоть и в школьной форме, но в праздничном её варианте – парни в синих пиджаках и брюках, девчонки – в синих юбочках, белых блузках. Все жутко симпатичные, а уж Ирка Крылова…
Гуревич, повторяем, красавцем не был, но за последний школьный год сильно вытянулся, приотпустил на свободу свои рыжевато-каштановые волосы, которые оказались волнистыми и послушными, – вполне, скажем так, байроническими. И со своей нескладной худобой, с внимательными карими глазами подросток Гуревич постепенно преобразился в такого вот симпатичного юного хлыща. Вместо пиджака на последний экзамен он надел модную «олимпийку» – спортивную синюю кофту на короткой молнии, с белой полосой по краю воротника и на рукавах, как у советской сборной. Ну и галстук, конечно, – темно-синий папин галстук, как же иначе.
Нет, неплох был Сеня Гуревич, понимающе переглядывались девочки, совсем неплох.
Разгорячённые, галдящие, ребята покинули здание школы и, обняв друг друга за плечи, как в допотопных советских фильмах, двинули по улице раскачливой моряцкой шеренгой, притом что пока не выпили ни на копейку спиртного.
Долго тащились сине-белой гусеницей, ржали, как ненормальные, выкрикивали цитаты из песен Гребенщикова, ну и сами песни горланили: школь-ны-е го-ды чу-дес-ные…
Чудесные дураки все они были, вот кто; с высоты нынешних времён – невинные дети, советские подростки. Впереди на неохватных просторах бездонного времени раскинулись их грядущие судьбы: новенькие, ясные, не захватанные бездушными лапами взрослой жизни, не заваленные ещё разным досадным хламом. Прожить эти судьбы следовало захватывающе ярко! Уж Гуревичу-то это было понятно, как никому: с воображением у него всегда дела обстояли наилучшим образом.
По пути всем классом закатились в кафе «Шоколадница» и налопались мороженого, запивая его лимонадом. Шумели так, что впору было их выставить, но на них только посматривали с улыбкой и посетители, и официантки: последний выпускной экзамен, пусть погалдят, цыплята.
Наконец, вывалились из «Шоколадницы» и поставили компас на венецианские гондолы в Парке Победы.
В детстве у каждого был свой Парк Победы или Парк Горького. Набродил себе босяк Алексей Максимович этих парков по всему необъятному Союзу, и в этом была своя логика.
Вошли на территорию парка и ринулись к лодкам…
Аттракцион действительно обновили. Сине-красные лодки-качели ждали на приколе своих пассажиров, готовые пуститься в путешествие по струям небесной лагуны. Они всегда были популярны среди детей и взрослых. Тут и объяснять нечего: взлетаешь к верхушкам деревьев – дух захватывает, ветер в уши, кружится небо, хороводятся облака… Самое то – в день, когда вы рассчитались со школьной каторгой. Главное, не переборщить, думал опасливый Гуревич.
Класс у них был – двадцать семь девочек и девять мальчиков, так что мальчикам пришлось потрудиться: откататься по три раза, чтобы каждая девочка полетала в воздушной гондоле, раскачанной сильными мужскими ногами.
У Гуревича, повторим, вестибулярный аппарат был не самой выигрышной, не самой надёжной частью организма. Вряд ли Гуревич пустился бы в плавание по Атлантическому океану. Он плоховато воспринимал любые колебания пространства вокруг своего желудка, особенно после стольких съеденных пирожных и литра выпитого лимонада. Но он честно приседал на обеих ногах, посылая свою гондолу вперёд и вперёд – сначала для Киры Самохиной, потом для Наташи Рябчук и, наконец, для Инны Питкевич по кличке Инесса Арманд. На Инессе Арманд его желудок стал подавать тревожные сигналы, пора было сваливать и, возможно, даже полежать на скамейке, а то и за скамейкой в траве, чтобы утихла буря.
И вообще, он бы уже охотно завершил программу празднований. Он был сыт по горло этим детсадовским восторгом.
К тому времени, когда все откатались и собрались двинуть к Дворцовой набережной, Гуревича уже очень тошнило. Очень… Пошатываясь, он направился к калитке в ограде вокруг аттракциона и там наткнулся на тихо плачущую Таню Живцову.
Была у них девочка в классе, Таня Живцова, – маленькая, незаметная, с неправильным прикусом, с мелко дрожащими кудряшками.
– Танечка, что такое?! – испугался заботливый Гуревич.
– Мне пары не хватило… – выговорила она, захлёбываясь слезами.
Вокруг них собрались ребята, девчонки ахали, парни возмущались.
– Гуревич! – сказал кто-то. – Как же так?! А ну, давай, прокатись с Танечкой!
– Ребят, – пролепетал Гуревич. – Я уже трижды прокатился. У меня пирожные в горле стоят…
– Гуревич, ну ты же джентльмен?
– Ну… да, – с некоторым сомнением произнёс Гуревич.
– Так иди, катайся!
Он обречённо влез в проклятую гондолу, туда же впорхнула Танечка… И он, как идиот, принялся приседать, раскачивая лодку всё выше и выше. Танечка оживилась, заулыбалась… Слёзы её на ветру высохли. А затем… она ойкнула на высоте, взвизгнула от восторга, умоляя: «Выше, ещё выше! Наподдай, Сенечка!!! Выше тополей, выше облако-о-в!!!»
Гуревич, дамский угодник, оставался галантным даже когда его сильно тошнило. Он наподдал… ещё наподдал…
– Какое счастье! – кричала Танечка, – у меня крылья отрастают! Я сейчас улечу-у-у-у!!!
Лучше бы она улетела… Это было бы гораздо уместнее в следующей сцене. Потому что эту… га-а-андолу хрен остановишь, когда она раскачается. На третьей минуте полёта Гуревича стало рвать с неистовой силой. Остановиться было невозможно, и, согласно законам всемирного тяготения, блевотина прилетала ему обратно в морду. Гуревич, джентльмен и дамский угодник, заблевал Танечку с ног до головы. По ней уже было видно все, что он съел. А учитывая, что лодка раскачивалась с большим размахом, получалось, что Гуревич заблевал всё и всех вокруг в радиусе ста метров.
Он висел мешком на тросах, пытаясь унять свой предательский организм, а лодка по инерции всё взлетала, взлетала… взлетала…
Старичок-билетёр, который сорок лет продавал здесь билеты, сказал: «Таких блядей я ещё не видывал!».
Выдал всем участникам торжества вёдра с водой, тряпки, щётки… и минут сорок всем классом ребята в парадной школьной форме отмывали и драили качели.
– К-коз-зел! – говорили Гуревичу парни, – ты не мог задержать это извержение? – и отпускали шуточки сексуального свойства.
– Я предупреждал, – бубнил Гуревич, выжимая тряпку. – Я предупреждал, что у меня слабый вестибулярный аппарат.
Словом, Гуревич всегда как-то быстро сворачивал на фейсбуке мечтательные воспоминания своих пожилых ровесников о последних чудесных мгновениях школьного детства. И даже много лет спустя, будучи с женой в Венеции, уклонился от прогулки по каналам в настоящей гондоле. Кто их знает, этих гондольеров, что они вытворяют на своих скорлупках, когда вывозят туристов в открытую лагуну.
Хотя что уж там: были, были минуты.
Были в тот день минуты, когда невский ветер срывал с башки скальп и лупцевал счастливую морду, и белые облачка вихрились у Танечки над головой, и сама её кудрявая шевелюра была как облачко, и она тоненько визжала о счастье и хотела улететь… улететь… улететь…
Ну, и хватит об этом!
Часть вторая. Неотложные годы
Начало
Подстанция скорой помощи была расположена во дворе большого старого дома на Петроградской стороне. Обычный ленинградский двор-колодец, но уж очень безрадостный: вокруг глухие безоконные стены жёлтого кирпича, над ними – лоскут неба, блёклый, как платьишко приютской сиротки. При всем том двор был просторный: стояли в нём все бригады, пятнадцать машин, причаленные к стенам кормой, чтоб при срочном вызове рвануть беспрепятственно.
Само двухэтажное облезлое здание подстанции пристроено было тут же, во дворе, и архитектурными изысками не поражало – обходили его туристические тропы. Но поздней весной и в летний погожий денёк даже сюда просачивалось солнышко. Тогда свободные бригады высыпали на деревянные скамьи, врытые в землю вокруг стола, курили и забивали козла.
Интерьеры подстанции на флорентийское палаццо тоже не тянули: на входе – диспетчерская, где две пожилые тётки принимают вызовы, вершат твою судьбу. Причём одна хоть извиняется, если будит ночью, другая, наоборот, злорадно орёт в селектор: «Тридцать семь-пятнадцать, хватит жопы греть, на выезд!».
В небольшом холле с кухонным закутком (типа уголок отдыха) стояла пара продавленных кресел, стайка разномастных стульев и телевизор, который никогда не выключался, так что вернувшиеся с вызовов бригады смотрели, что показывают, с любого места, вопрошая: «а чё он так?», «а кто ему эта шмара?», – но в ответы не вникали, уезжали на следующий вызов.
На первом этаже располагались и кабинет начальника, и конференц-зал для утренних совещаний, и «сумочная» с лекарствами. На втором этаже были комнаты для врачей по четыре, по пять коек: покемарить между вызовами – если повезёт и в ночь-полночь тебя не трясут как грушу. Для особо щепетильных имелся душ, но это баловство на случай – привести себя в порядок перед ужином с Лоллобриджидой. А так, умоляю вас: после дежурства дай бог домой доползти, рухнуть в родную койку и кануть в краткое небытие…
Был ещё подвал с теннисным столом, за которым играли не парами, а по кругу, ибо в любой момент можно услышать: «Сорок один-двадцать пять – на выезд!». Ты по привычке пригибаешься и – во двор к машине: дверь в подвале ниже человеческого роста, из неё мог вылетать, не нагибаясь, только доктор Рыков.
Итак, станция скорой и неотложной медицинской помощи. Тут неплохо пояснить, чем отличается неотложка от скорой.
Неотложка – это участковый врач на колёсах; это когда – гипертонический криз, температура, сердце давит-живот болит и прочая фигня. А вот когда топор в спине вырос – это дело другое. Тогда на вызов соседей, родных или мимо тут проходил выезжает скорая.
Работа интересная, познавательная: и соображалку развивает, и точность рефлексов оттачивает, муштрует все реакции медработников; а горизонты раздвигает – ошеломляюще. Во все стороны…
Ленинград, вообще-то, город тяжёлый и вязкий в плане э-э-э… эмоциональном. Люди мы странные и смурные, на свинцовом ходу… Резкий ветер с Невы, дождь или снегопад за шкирку – всё это общительности не способствует. Нос – в воротник, глаза – в щёлки, зонтик над головой соорудил, ну и дуй себе до метро или в подворотню. Ясно же: не до пьяных.
Так что, если на улице лежит мужик в грязи или в снегу – ему дадут отлежаться, беспокоить не станут. В Питере частная жизнь человека всегда более замкнута и оберегаема, чем, например, в Москве, – на уровне инстинктивном: экономия тепла в теле. Ну, лежит человек поперёк дорожки – не раздражайся! Переступи и иди себе дальше. Пьяных, которые мирно спят, никто не трогает.
Ребята со скорой своего клиента определяли мгновенно. Вот лежит он, прилично одетый человек: пальто, ботинки. Видно, что последнего не пропил. Значит, первым делом – пульс. Потом принимаемся шарить по карманам. В карманах много чего полезного обнаруживается: например, записка: «я – эпилептик, домашний адрес и телефон», или даже «паспорт диабетика», а то и просто: много конфет у мужика в кармане – ясно же зачем. Да: и запах. Когда от человека несёт не алкоголем, а ацетоном, тут без лишних расспросов приступай к спасательным мерам.
* * *
Юноша Гуревич попал на скорую с младых студенческих-обкусанных ногтей и все годы учёбы ездил фельдшером.
В фельдшерах куда спокойнее и здоровее: врач сидит впереди с водителем, он весь день на виду, он за всех виноват. А ты – позади, в карете, твоё дело маленькое: можно книжку почитать, вздремнуть, подзубрить учебник. Фельдшер вообще – птица вольная, морально раскрепощённая, он ни за что особо не отвечает. Таскай за доктором сумку, волоки по приказу из машины носилки или кислородный баллон, перекуривай с водителем.
На вызове можно и нахамить, типа ты молодой и борзый, и жизнь тебя ещё обломает. Если что, можно и в морду заехать кому-то из родственников усопшего – они ведь тоже разные попадаются. Прошлые школьные драки с учащимися-пролетариями развязали Гуревичу руки в самом буквальном смысле: у него отсутствовал нормальный психологический барьер, который на последнем рывке удерживает человека среднеинтеллигентного социального слоя. У Гуревича этот самый барьер деформировался ещё в средней школе. Гуревич на собственной шкуре знал, как легко схлопотать от кого угодно, как призрачна граница между телом и телом и как действенна плюха в минуты жизни роковые.
Меч Немезиды
Доктор Гольц не вынимал изо рта «Беломора». Он был первым, к кому приставили новобранца Гуревича, и доктор Гольц научил его всему, не профессии, а жизни: её потайным ходам и негласным правилам. Ибо работа на скорой помощи, вернее, жизнь на скорой помощи, это особый такой modus vivendi.
Например: как сделать, чтобы тебя не побила толпа?
Ничего смешного! Это не преувеличение.
Однажды, когда Гуревич уже и сам ездил врачом, поступил вызов с одной из строек – на прораба упала бетонная плита. Упала точнёхонько, будто примеривалась: из-под плиты лишь сапог виднелся.
С Гуревичем тогда ездил юный студент-фельдшер, хохмач и идиот. Всё время пытался шутить… как когда-то и сам Гуревич. И вот выехали они по вызову, и долго добирались, и поздно приехали – хотя опоздать уже было не к кому: сгрудились вокруг плиты работяги со страшными лицами, серыми от цемента, ну и этот сапог, значит, торчит. И фельдшер Гуревича, которому полагается, суке, молчать, бодренько так выпалил: «А что нам с этим сапогом? Если б ещё рука торчала, мы бы хоть давление померяли…».
Он не договорил: слева, от толпы работяг Гуревича обдало ахом и волной такой жаркой ненависти и горя, что он, даже не повернувшись в ту сторону, размахнулся и влепил студентику затрещину: юного говнюка спасал, того бы растерзали. И лишь потом повернулся к работягам и, выставив обе ладони перед собой, сказал: «Ребята, простите дурачка. Жизнь его научит». И те отхлынули, горестно матерясь…
Так вот, школа жизни. Знания в него вдалбливали в Педиатрическом, а понимание жизни и всё, что наощупь вокруг профессии, он получил от доктора Гольца.
У того две особенности были: он беспрерывно курил и постоянно знакомился с женщинами. На каждом вызове заводил интрижку с родственницей больного (называл это «наладить контакт»), иногда даже с само́й больной, если симпатичная и есть надежда, что выживет. Записывал на папиросной пачке адресок или телефон – впрок или даже на сегодня… А после работы перевоплощался.
В его шкафчике на подстанции лежали: бритва, кусок душистого мыла, стояли: флакон одеколона и лосьон после бритья. Вернувшись с последнего вызова, Гольц приводил себя в порядок: переодевался в голубую, в полоску, рубашечку, в синий шевиотовый костюм, куском бинта отчищал импортные остроносые туфли… и улетал на свидание!
Вот на туфлях доктора Гольца хотелось бы тормознуть.
Когда впоследствии Гуревич вспоминал то время (а он довольно часто увязал в воспоминаниях), в ушах его первым делом возникал заводной и рассыпчатый перестук настоящего степа: гольц… гольц… голь-ца-ца, оп-ца-ца, уп-ца-ца…
Дело в том, что доктор Гольц был замечательным, да что там – гениальным чечеточником! Даже просматривая фильмы с Фредом Астером и отдавая, конечно же, должное его филигранному мастерству, Гуревич не потеснил бы доктора Гольца-ца с его давнишнего пьедестала.
Но как описать это плавное и одновременно дробное движение ступнёй, когда тело неподвижно, а ноги от колена двигаются скупо, мелко так переступая с пятки на носок, цокают и гольцают почти скользя; при этом аккуратно-подробно проговаривая рваненький ритм, пересыпая звонкими камушками скороговорчатый, но чёткий рисунок.
– У тебя там подковки? – однажды спросил Гуревич. Гольц усмехнулся и ответил:
– Пацан, ты сдурел? Я тебе кто – артист мюзик-холла? – и насмешливо выкатил целый каскад сложнейших па: «перетасовку», «откидную створку», а потом и самое трудное: «судорогу», что выглядело забавно, потому как, собираясь на свидание, Гольц в этот момент уже был в рубашке и в галстуке, но штаны ещё не надел, и его волосатые ноги в синих носках и разговорчивых туфлях смешно и заносчиво отцокали рассыпчатую такую трель-колотушку.
Однажды Гуревич тайком, пока Гольц надраивал задницу в душе, залез в его шкафчик, вытянул туфлю, перевернул: точно, набойки! Да какие: металлические крышки от пивных бутылок на клею. Вот Гольц!
Гуревичу казалось, что все чечеточные экзерсисы Гольца – это некое зашифрованное послание, и только женщины понимают его дословно на каком-то чувственном уровне.
Его воображение рисовало эротические картины с лёгким комедийным уклоном: оставшись с женщиной наедине, Гольц отчебучивает то правой, то левой, заплетая-расплетая их на краткий миг кренделем, чокаясь коленками, штопором вращаясь вокруг оси, свободно раскачивая висящими руками… Но попутно расстёгивает рубашку, снимает и отбрасывает жилетку, пробегает пальцами по ширинке, как по клавиатуре…
Было бы здорово, думал он, увлекаясь, чтобы и женщина, значит, – во картинка! – отцокивала свои па-де-де и голь-ца-ца, синхронно раздеваясь в такт страстному степу оленя-Гольца; и так, голые, оставшись в одной только обуви, бок о бок они бы синхронно переговаривались, процокивая подковками страстные па…
…примерно в таком вот ключе.
Да ладно! В конце концов, Гуревичу было чем себя занять, кроме как воображать любовную чечётку Гольца.
* * *
Однажды выпала им чудовищная смена без единой минуты просвета – бывают такие дни, объяснить которые могут, вероятно, одни лишь астрологи. Мол, некая планета не в том доме стоит или Марс проходит по Сатурну.
Страшный выпал денёк: ни пожрать по-человечески, ни отлить по-людски. Еле дотянули до последнего вызова.
А последний вызов – всегда дерьмо, это уж так в небесных анналах прописано. Ты мечтаешь вернуться на станцию к восьми, переодеться и ехать домой. А тебя награждают памятным подарком: либо ты сидишь с каким-то психом и держишь его пять часов чуть ли не в объятиях, пока не передашь в руки психиатров; либо тебя засылают к чёрту на кулички в совхоз «Красное коромысло».
Ездили они в тот муторный день до беспамятства, клокоча от усталости; каждый случай – приключение, сюжет для небольшого рассказа; наконец, дожили до последнего вызова…
И согласно закону подлости, это, конечно, тяжёлый больной без сознания, которого они сразу подключают к кислороду и с воплем водителю «гони, бля!» мчат в стационар с сиреной. Задача – довезти его ещё живым. Но без четверти восемь, когда машина уже влетает на пандус больницы имени Ленина, больной умирает, несмотря на усилия медиков.
– Гольц!!! – кричит потрясённый Гуревич, ибо у него на руках человек в это вот мгновение распростился с жизнью. Улетает душа, завершается круг… – Гольц, больной умер!
– Как так умер?!
– А вот так! Тяжёлый больной. Взял и умер…
Вообще-то, покойников в больницу доставлять нельзя. У больницы своя статистика. Она не желает отвечать за чужих мертвяков. Она желает отвечать только за тех, кого убила сама.
– Гольц… – повторяет расстроенный Гуревич, снимая с лица бедняги уже ненужную ему кислородную маску. – Можешь быть уверен: он таки умер.
– Чёрт, чёрт, чёрт, чёрт! – выстреливает Гольц, отбивая чертей кулаком по колену. – Без пяти восемь! Запроси диспетчерскую, в какой морг везти.
Гуревич сообщает диспетчерской координаты и номер машины, там сверяют-запрашивают; везите, говорят, в морг на улицу Авангардная.
– Везём на Авангардную, – сообщает Гуревич.
– Это невозможно! – бросает Гольц.
– Почему невозможно? Дело такое: человек умер, больница его не примет, выхода нет, надо везти. Может, ты – Христос и мёртвых поднимаешь?
– Да это другой конец города! – кричит Гольц. – А у меня в 8.30 свиданка!
– Слушай, – говорит огорчённый Гуревич, созерцая умиротворённое, даже благостное лицо умершего. – Ты врач, ты и решай это уравнение с одним неизвестным покойным.
– Володя, тормозни! – велит Гольц, выходит из машины, открывает заднюю дверь, влезает внутрь… Вынимает «Беломор» из собственного рта и вставляет в рот умершему, от чего выражение лица того приобретает совсем другое, свойское такое, уютное выражение, будто доволен он и радуется, что побудет ещё чуточку среди своих куряк.
– Гони каталку!
Гуревич бежит, пригоняет каталку, вдвоём с Гольцем они грузят покойника с тлеющей папиросой во рту и с развевающимися халатами мчат того в приёмный покой.
Какая-то нянечка моет там пол, разгибается и кричит: «Э! Э! С папиросой нельзя!»
– Конечно, мадам, – галантно отзывается Гольц, и со словами «Извините, товарищ!» аккуратно изымает у покойного папиросу и выбрасывает в ведро. После чего они закатывают пациента в помещение и кладут сопроводиловку ему на грудь.
– А теперь ходу! – бросает Гольц.
И два эскулапа что есть мочи бегут к машине, а следом за ними с криками мчится ушлый дежурный врач, которого хрен проведёшь, ибо и сам он в прошлом работал на скорой:
– Суки, вы мертвяка привезли!
Лёгкий и элегантный, как артист мюзик-холла, доктор Гольц роняет на бегу:
– Пацан! Он минуту назад у меня прикурил…
…и – трудно поверить! – перед тем как рвануть дверцу машины, отбацывает парочку виртуозных голь-ца-ца, после чего падает на переднее сиденье, и невозмутимый водитель Володя легко трогает и мчит на станцию.
Дежурство отработано, отмучено, отбито…
По пути Гольц насвистывает: у него впервые освободился рот; папироса, которую раскурил покойный (спаси Господь его новопреставленную душу!), оказалась последней в пачке. Озадаченный и слегка подавленный Гуревич сидит сзади и помалкивает. Жалко мужика; людей ему всегда жалко, и, возвращаясь после подобных случаев, Гуревич обычно думает: «Вон алкаш пиво тянет, а наш мертвяк пива уже не выпьет»; всегда он пытается представить – как осваивается новенький там, в незнакомом и непривычном потустороннем мире. Может, тоже растерян, тоже думает: «вон алкаш пиво тянет…»? А может, там своё пиво гонят… из райских яблочек?
Но рабочий день, слава богу, тонет в синих сумерках…
На подстанции – как обычно: Гольц побрился, опрыскался одеколоном, переоделся в свежую рубашечку и синий шевиотовый костюм и отбыл на свидание.
Дней через пять из больницы прилетела увесистая телега.
– Тебе хорошо, пацан, – говорил Гольц, облачаясь в парадные брюки, завязывая галстук и полируя свои разговорчивые чудо-туфли куском бинта. – Ты – фельдшер. Жив клиент, помер, тебе один чёрт. А я за всё отвечай, из любой карусели выкручивайся да ещё оплакивай его полжизни. Мораль сей басни какова?
– Покойника надо в морг везти, – отвечал Гуревич голосом прилежного ученика.
– Ну эт ты брось! – и доктор Гольц поднимал аристократический палец. – Эт всё упадочная демагогия. Просто надо уметь ускользать от меча Немезиды.
* * *
Бывало, что и ускользал…
В середине убогих и голодных восьмидесятых люди часто травились. Дело это понятное и человеческое: когда голодуха припрёт, а в магазинах шаром покати, ты забрасываешь в себя всё, что удаётся поймать на лету, на бегу и, перекувыркнувшись, – из воздуха, из воды, из подсобки знакомого продавца. А в подсобке мало ли чего застряло…
Любите ли вы пельмени? Уточним: обычные пельмени в картонных коробках, тридцать копеек пачка, склизкие, как гнилые грибы, с неизвестной науке начинкой, замороженные в 1949 году – году их изготовления?
Однажды вызвали их бригаду к практически безнадёжному пациенту. Мужчина одинокий, без женской ласки, он заглатывает всё, что вокруг ползает и летает, ну и… отравился пельменями. Приехали – соседка плачет, а он уже без сознания.
– Будем промывать, – сказал доктор Гольц.
– Мы? Здесь?! Зачем?! Давай отгоним скорее в больницу, там его оприходуют.
– Не довезём, – отрезал Гольц. – Сейчас, по этим дорогам, через эти сугробы? Откинет он у нас коньки в карете, пацан. Нет, будем промывать… Один шанс из десяти. Тащи шланг!
И стали они над мужиком трудиться. Бессознательного человека промывать трудно и опасно, ты можешь так его промыть, что он пред ангелами совсем прозрачным предстанет. Его ж держать надо вертикально, чтобы рвотой не захлебнулся. «Вот Гольц! – думал Гуревич, с трудом удерживая на себе приподнятое тело… – ну нельзя же так… нарушать элементарное… элементарные…»
Раз промыли, другой, третий. Вспотели оба, как шахтёры, поснимали с себя халаты-свитера, остались в майках… Гуревич даже думать боялся, что им прилетит, если мужик помрёт у них на руках, да в этих обстоятельствах. Но тот все не помирал.
После третьей очистительной процедуры открыл глаза, после пятой слегка порозовел… И минут через сорок пришёл в себя уже по-настоящему: что-то спросил, над чем-то слабым голосом пошутил. Потом попросил сигарету… Даже приподнялся, сел на кровати и закурил.
– Ребята… – проговорил заплетающимся языком, – ну, вы ж меня спасли, а? Из могилы вытащили, а? Нет слов. Классные вы мужики, ребята. Без вас я бы…
– Без нас ты бы сдох, – приветливо подсказал Гольц. У них с Гуревичем от напряжения и от работы тряслись руки и ноги, и только сейчас Гуревичу стало ясно, насколько рисковал отчаянный доктор Гольц.
– Точно! – воскликнул мужик. – Спасители вы мои! Жизнь подарили на блюдечке! Не знаю, чем отблагодарить вас, ребята… Пельменей хотите?
…Уходя, они просто из любопытства заглянули в холодильник этого человека. Тот, как на складе, весь был забит пельменями. Теми самыми: тридцать копеек пачка.
* * *
Ну и последнее – о мече Немезиды. Порой он приобретает странные очертания.
Эту семью знали на станции как родных. Во семейка была – каждый божий день вызывали бригаду, каждый божий день! Там супруга была с богатейшим приветом. Если муж что вякнет не по ней, или бельё вовремя не развесит, или ещё как её огорчит, она – шасть на подоконник и кричит на весь двор: «Не могу больше жить! Нет больше сил страдать! Щас прыгну, покончу с собой!». Голос пронзительный, и в нём – неизбывная мука. Этаж у них третий, но ленинградский третий, высота птичьего полёта. Муж вцеплялся в подол её платья или кофты, тянул супругу обратно в комнату, та визжала, лягалась, царапалась… А двор гулкий, и эхо отменное, трели этой порывистой дамочки тревожили мирное население окрестных домов. И кто-то из соседей непременно звонил в скорую. Та приезжала, суицидальной дуре вкалывали седуксен, мужика бинтовали. Короче, эта семейка всех задолбала…
Однажды вызов пришёлся на дежурство бригады Гольц – Гуревич. Те приехали, стали разбираться по ситуации. Они только из приёмного покоя: дядьку с тяжелейшим инфарктом еле довезли, с кислородом. А тут вот эти голубки, значит… разнообразят свою интимную супружескую жизнь. Нескучная всё же у нас работа!
Несчастный подкаблучник, до крови разодранный хищными когтями супруги, стоит и оправдывается, как двоечник перед директором школы: опять он жену расстроил, опять она вспрыгнула на подоконник (Гуревич всерьёз заподозрил, что эта Ассоль, гибкая, как кошка, имеет разряд по спортивной гимнастике), опять на весь двор вопила: «Не вынесу этой проклятой жизни! Щас прыгну я, прыгну, покончу с собой!» И он привычно повис на платье, как матрос на парусах.
– Видите, руки мои, – уныло бубнил, – ещё старые царапины не зажили…
– Ты напрасно так переживаешь, пацан, – заметил доктор Гольц, гоняя в губах «беломорину» и сочувственно осматривая шкуру, практически снятую с этого медведя. – Твоя супруга – классическая истеричка. Она просто манипулирует тобой. Никуда и никогда она не прыгнет. Можешь проверить: как в другой раз вскочит на мачту, примется выступать, ты ей так и скажи: «да прыгай на здоровье, любимая!» Увидишь: постоит и слезет, как побитая. Разом отучишь её от показательных выступлений.
…И что б вы думали? Не когда-нибудь, а на другое утро эта кошмарная баба вновь прицепилась к своему несчастному супругу: он газетку с картофельной шелухой, понимаете ли, вовремя не выкинул. Вспрыгнула на подоконник и за своё: «Не хочу больше жить! Нет сил терпеть страдания от этого человека! Покончу с собой, прыгну! Прыгну!!!»
А супруг ей, согласно прописанному доктором рецепту: мол, давай, Маня, прыгай. Установи рекорд.
И она прыгнула, и установила. И какой рекорд!
Между прочим, это накатанный сценарный ход, избитый кадр множества американских кинокомедий. Эпизод дорогостоящий, мобилизация всей съёмочной группы; ставится с каскадёром, снимается по возможности одним дублем, хотя редко так выходит. В общем, сложная постановочная работа.
А эта летучая падла сыграла трюк за один присест!
Тут вот в чём дело: в тот день в квартиру этажом выше переезжала одна бакинская семья. Люди состоятельные, торговые, перевозили они всю любимую старинную мебель, включая четверых абреков, которые эту мебель перетаскивали. Ну как можно бросить в квартире антикварную кровать красного дерева с пружинным матрасом, на котором спали все предки Мамедовых ещё с 1914 года! Бабушка с дедушкой, потом родители, потом и сами взрослые дети – а матрасу хоть бы хны! Один только раз пружины перетягивали, в том году, когда Сталин умер. Эти пружины были – ну просто на века, ещё на пять поколений семьи Мамедовых. Так что четыре абрека с величайшим тщанием, неторопливо и бережно проносили на своих плечах драгоценную кровать, как рабы – паланкин с дочерью падишаха.
Под сакраментальным окном они оказались именно в тот момент, когда…
…понятно, да? Нужно ли продолжать?
Впрочем, нужно. Весила наша героиня, можно сказать, как подросток, женщинка была крохотная, в весе птичьего пера – никого не убила. Но ключицы сломала всем четверым абрекам. Да и это ещё не всё. Те – ребята молодые, крепкие, ну и от перелома ключицы никто ещё не помирал; а вот несчастного мужика, супруга её, очень жаль: ведь эта бешеная баба, нырнув с подоконника, вернулась в кадр – возникла в окне как укор потрясённому супругу.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?