Электронная библиотека » Дмитрий Быков » » онлайн чтение - страница 1


  • Текст добавлен: 23 ноября 2016, 15:20


Автор книги: Дмитрий Быков


Жанр: Критика, Искусство


Возрастные ограничения: +18

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 1 (всего у книги 3 страниц) [доступный отрывок для чтения: 1 страниц]

Шрифт:
- 100% +

Дмитрий Быков
Символика еды в мировой литературе

Сегодня мы поговорим с вами о символике еды в мировой литературе, и тому есть три причины. Первая – довольно очевидная. В кризисные времена человека должно выручать воображение, он должен уметь думать о еде абстрактно и с помощью нейролингвистического программирования насыщать себя. В свое время Диоген – как известно, человек кинического склада – публично мастурбировал, говоря: «Вот бы и над голодом получить такую власть». Утолять голод простым поглаживанием брюха. На самом деле это возможно. В свое время я перестал пить именно благодаря этому. Один хороший очень врач научил меня так себя программировать, что я могу живо представить себе ощущения опьянения (а если надо, то и похмелья), не прибегая к алкоголю. Мозг всесилен. Он даже левитацию нам может обеспечить. Что уж какие-то там жалкие похмельные ощущения! В эпоху, которая всех нас ждет, искусство говорить о еде и от этого насыщаться будет дорого стоить, уверяю вас.

Вторая причина, по которой я хочу к этому обратиться. Я давно уже занимаюсь социальной и интеллектуальной реабилитацией толстых, потому что я знаю, что такое в России быть толстым человеком. Все время какое-то чувство, что ты своего соседа лично объел. Это неправда. Ему бы все равно не досталось. И, кроме того, что очень важно: эта странная точка зрения (ее отстаивают обычно идиоты в Интернете), что толстый человек, как правило, глуп, раздражителен, – это все зависть. Потому что пока толстый сохнет, худой сдохнет. В мире давно подробно разработана теория, что человек думает всем телом. Чем он больше, чем обширнее, тем больше его память. Известны случаи, когда после липосакции человек память терял по-настоящему. Отсюда следует, что она, безусловно, в жире. И посмотрите, сколько я всего помню наизусть. И это я еще далеко-далеко не самый толстый человек. Есть люди гораздо толще меня – такие, как Михаил Успенский, которого наш друг Андрей Лазарчук все время подкалывает строчкой из Мандельштама: «Успенский, дивно округленный…». Успенский хранит в голове практически всю энциклопедию мировой мифологии.

Третья причина достаточно серьезна. Дело в том, что есть две темы, на которых проверяется писатель, – это секс и еда. Тот же Михаил Успенский когда-то замечательно сказал, что описать хороший обед гораздо труднее, чем хороший половой акт, потому что хороший половой акт очень сильно впечатляет сам по себе и читатель легко может привлечь личные воспоминания. А обед можно описать или очень хорошо, или очень плохо. Сошлюсь на мнение Веллера: «Есть единицы писателей, которые могут неаппетитно описать голую студентку, выходящую из воды». Он называл только Людмилу Петрушевскую как человека, который может с помощью этой картины вызвать отвращение у читателя, – гораздо проще вызвать восторг, для этого особенных умений не требуется. А вот описать обед – это действительно задача.

И в русской литературе таких гедонистов, которые умели это делать, начиная с Державина, с «Жизни Званской», – единицы. Это связано отчасти с тем, что еда – это как бы символ некоторой бездуховности, духовной отсталости.

Реабилитация еды началась у нас с Гоголя. Реабилитация толстяка – помещика Петуха. В огромной степени реабилитация повара – человека, который доставляет нам сложные гастрономические чудеса. Во Франции, скажем, такой же реабилитацией еды занимался Дюма, а впоследствии Виан, у которого именно повар в «Пене дней» главный герой – главный организатор всего. Ведь что такое, в сущности, повар? Это тот колдун, который соединяет в одно съедобное и прекрасное разномастные и сложные ингредиенты бытия. Кашеварить, поварёшничать, создавать блюда из, казалось бы, несъедобного – это главная задача писателя, главная задача человека. Алхимический опыт соединения несоединимого, соединения невкусного во вкусное – этим мы должны заниматься.

Мы сегодня очень поверхностно поговорим, потому что тема-то огромная, тема для отдельного исследования. Я и собирался делать такой сборник статей (может, еще и сделаю) именно об описаниях еды у разных авторов – литературная кухня. Но не так, как у Вайля и Гениса, а с точки зрения трех главных функций еды в мировой литературе.

Первая функция еды в литературе, безусловно, символическая. Потому что человек есть то, что он ест. С помощью еды мы, как правило, тем или иным способом или пересказываем сюжет, или сюжет этот организуем. Метафорика еды намекает на дальнейшее развитие событий. Так это, во всяком случае, всегда обстоит в лучших образцах русской литературы.

Мы знаем два наиболее развернутых обеда. Это знаменитый обед в «Анне Карениной», о котором мы позже поговорим подробнее, и трапеза Обломова. С Обломовым вообще все сложно, потому что «Обломов» – это символистский роман. Мы прекрасно понимаем, что его постоянные лежания, пассивность, то, что он проводит целые часы, дни и месяцы на диване, – это тоже метафора. Любой человек от такой жизни уже заработал бы пролежни, просто уже не существовал бы. Точно так же и обломовское меню несет на себе некоторый оттенок символизма. Когда Обломов влюбляется, он начинает заказывать Захару утонченную еду: белое мясо, виноград, дорогие сорта рыбы. Он даже обращается к вину, потому что вино в русской литературе имеет, как правило, коннотации самые положительные. Вино ведь не сивуха, вином не сопьешься. Вино – это:

 
«…В лета красные мои,
В лета юности безумной,
Поэтический Аи
Нравился мне пеной шумной,
Сим подобием любви!..»
 

Аи для Пушкина – это вспышка чувственности. Шампанское – символ отваги, в том числе смертельной, как у Чехова, который перед смертью спокойно выпивает свой бокал шампанского, по традиции преподнесенный ему коллегой-врачом. Шампанское – это героизм, удаль. И Обломов впервые в жизни обращается к шампанскому потому, что он полюбил. А вот дальнейшая жизнь Обломова вся представляет собою опускание в бездну, в то, что Кира Муратова так точно назвала «поглощается чревом мира». Вот это «поглощение чревом мира» осуществляется женщиной со знаковой фамилией. Собственно, все фамилии у Гончарова знаковые, он в этом смысле чистый классицист: Пенкин – это пенка, поверхность жизни, Судьбинский – карьерист; и только благодаря судьбе, попаданию в случай можно что-то сделать. Штольц – надменность, гордость… Обломов – человек, который тотально обломался. Ольга Ильинская – та, что предназначена Илье. Все очень понятно. И Пшеницына – героиня, которая олицетворяет собою сытость. Причем сытость хлебную, простую, дешевую. Конечно, во времена голода и корка хлеба – очень духовный продукт. Как замечательно сказал Шендерович: «А что, римляне, буханка хлеба вам еще не зрелище?» Но Пшеницына – это сытость приземленная, она очень добрая, очень пухлая. Для Гончарова пухлость отождествляется с добротой и любовью. И не случайно у Обломова «ожирение сердца». Как говорит о нем Штольц: «хрустальная, прозрачная душа». Видимо, ее можно сохранить, только обложив жиром со всех сторон. Но при этом Пшеницына – это еще и олицетворение тупости. И ведь Обломов влюбляется не в Пшеницыну, он влюбляется в ее белую пухлую руку, которая протягивает ему кусок пирога. Он влюбляется в этот жест щедрости, в старательность, с которой этот пирог испечен, в заботу. «Он глядел на нее с легким волнением, но глаза не блистали у него, не наполнялись слезами, не рвался дух на высоту, на подвиги. Ему только хотелось сесть на диван и не спускать глаз с ее локтей». Дух не рвется больше на высоту. И Обломов перестает заботиться об эстетической функции еды. Еда становится для него смыслом жизни. Какая уж тут эстетика!

Вторая сюжетная метафора замечательная, очень красочная – это, конечно, знаменитый обед Стивы и Левина в «Анне Карениной». Я рискну сказать, что «Анна Каренина» – лучший русский роман. А раз лучший русский, то, наверное, и лучший когда-либо написанный в мире, потому что русскую литературу, как айсберг, до сих пор не с чем сравнить. Она так и возвышается до сих пор над морской поверхностью, притягивая все «Титаники». И о русскую литературу разбивается до сих пор любая попытка прагматического подхода к жизни. Прочел человек Достоевского – да и стал Мышкиным либо Рогожиным. Да, вот это в русской литературе есть. «Анна Каренина» – самый совершенный русский роман. Роман, как говорил Толстой, где «своды сведены так, что шва не видно». И действительно, история Кити, Анны и Левина так точно сведены, так точно запараллелены, так много символов в романе, такой гениальный сквозной лейтмотив железной дороги, возникающей, если помните, даже когда Сережа играет в железную дорогу. Страшный эпизод, когда он кричит: «Что вы все ко мне пристали?! Оставьте меня в покое!»

Это все выдает, конечно, гениального художника на пике своих возможностей. После этого может пойти уже только разрушение жанра. Потому что «Анна Каренина» – это роман на грани маньеризма, на грани совершенства, уходящего уже куда-то в стилистическое упражнение. Поэтому после него написано «Воскресение» – роман грубый, с предельным обнажением приема. Толстой до 1878 года все время приемы маскирует, прячет, а в «Воскресении» он открыт как Брехт. Все сказано открытым текстом, все занавеси сдернуты.

Талантливый литературный критик Ленин так и называл это «срыванием всех и всяческих масок». Я, кстати, тут давеча спросил своих школьников, читали ли они литературную критику Ленина. Все были поражены. А ведь Ленин – талантливый литературный критик, который, кстати, тоже элегантно увязал тему еды с эволюцией Толстого. Помещик, юродствующий во Христе, который кричит «я не ем больше мяса и питаюсь теперь рисовыми котлетками». Да, замечательная метафора поздних толстовских статей, которые по сравнению с прежним его творчеством действительно напоминают рисовые котлетки.

Так вот, «Анна Каренина» – роман предельного совершенства и глубокой символистской зашифрованности – стал, по справедливому замечанию Сергея Александровича Соловьева, первым романом русского Серебряного века. Романом, где символизм буквально прет из всех щелей. И самая символистская деталь – это, конечно, обед, который задают друг другу Стива и Левин. Левин предпочитает что-нибудь очень простое: хлеб, сыр, кашу. Но Стива – гурман. Стива вообще мой любимый герой, надо сказать. Я всегда мечтал на него походить. Мне нравится его свежесть, румяность, доброта, с которой он протягивает жене грушу, пытаясь как-то после театра ее задобрить, а она в это время прочла несчастную записку. И груша эта тоже играет замечательную роль. Ведь груша такая бесформенная и сочная, как, собственно, и сам Стива. И мы долго ассоциируем его с этой грушей. Так вот Стива относится к заказу обеда очень серьезно: облизывает сочные, румяные губы, представляет себе еду, с великолепным небрежением относится к татарину, не доставляя ему удовольствия назвать супы по-французски: «суп прентаньер», говорит просто: «Супу, значит, с кореньями». Обед этот состоит из блюд, которые косвенно или прямо отражают весь сюжет романа, его атмосферу. Толстой прекрасно знал символику еды, может быть, как никто. И именно поэтому так точно подобраны блюда. Начинается все с устриц.

«Так что ж, не начать ли с устриц, а потом уж и весь план изменить? А?» – говорит Стива.

И действительно, устрицы меняют весь план жизни героев. Мы знаем (я уж не стал об этом говорить детям, когда читал им лекцию о символике еды, она сейчас довольно широко гуляет по Интернету, но там примерно треть того, что я мог бы сказать), какова символическая роль устрицы в литературе. О том, что устрица в символистском плане довольно тесно связана с вагиной, труды написаны. Кстати говоря, замечательно это описано у Валерия Попова в романе «Будни гарема», когда он попробовал впервые в жизни устрицу, почувствовал поразительно знакомый вкус и понял, за что их так любят. Устрица являет собою даже внешне до некоторой степени модель вот того самого, откуда все мы вышли и куда мы все так стремимся. Устрица – символ любви, символ страсти. Она же довольно сильный афродизиак, как мы все знаем, некоторые даже по личному опыту. Кому-то посчастливилось есть устриц. Устрицы – символ малодоступной роскоши. Даже дед Щукарь знал, что устрица, когда ее побрызгаешь, она пищит, не хочет. И, кстати говоря, она и в жизни так делает довольно часто – пищит, не хочет, а потом все хорошо. Раковина, которая во всем мире является символом и синонимом… раковинка, да?.. как в знаменитой испанской сказке про conchas… (раковинка). Не буду пересказывать этот тост, хотя он довольно известен. Так вот как раз раковина, которая появляется в начале обеда, показывает, что дальше она переменит весь план. Устриц привезли, и они очень хороши, очень свежи. И дальше весь план обеда пошел под откос из-за устриц. Затем суп-прентаньер, олицетворяющий собой весенний, расцветающий период любви (printemps), все знают, что это такое, даже с моим убогим произношением. Суп-весна, суп весенний, который олицетворяет собою цветочный, как это называют, первый, еще девственный период любви. Период любви Кити, которую любит Левин. Период любви Анны и Вронского, который вначале так пленителен, а потом превращается в убийство. И мы помним у Толстого эти страшные слова: «И с озлоблением, как будто с безумной страстью, бросается убийца на это тело и тащит, и режет его; так он покрывал поцелуями ее лицо и плечи…».

Конечно, такая метафора, что уж после нее не знаешь, как жить.

Суп-прентаньер олицетворяет безмятежность, весну, расцветание. А после этого появляются два главных блюда, две главных линии романа – это пулярка в эстрагоновом соусе и тюрбо под соусом майонез. Как мы понимаем, пулярка – это тоже в европейской кулинарии, в кулинарии средневековой, в кулинарии Нового времени символ женщины, любящей женщины, часто символ материнства. И Анна, конечно, и есть та самая пулярка под эстрагоновым соусом, а эстрагон в средневековом цветнике всегда обозначает страсть. И неслучайно эстрагон упоминается в большинстве словников именно как цветок биологический – символ страсти. Пулярка под соусом эстрагон при всей приземленности этого символа – женщина, охваченная страстью. Причем женщина-мать.

Теперь что касается рыбы тюрбо под густым соусом, совершенно ей не свойственным. Тюрбо – это крупная, сильная, пресноватая рыба, которая, конечно, олицетворяет тут Левина, а Левин под густым соусом типа майонеза – это Левин в не свойственной ему среде. Потому что вообще-то эту рыбу надо подавать даже без соуса, ее надо подавать под прованским маслом или сбрызнув лимоном (под чем-нибудь очень простым), она густого соуса не выносит. И это тот слишком густой соус, который наложен на Левина в чуждом ему обществе. Я боюсь, что только Гармаш хорошо по-настоящему сыграл все эти эпизоды. Потому что видно, до какой степени этот Левин с его лопатообразной бородой неловок, неумел, он хорошо себя чувствует только на катке. Все остальное время ему очень некомфортно. И рыба тюрбо под майонезом, рыба достаточно дорогая и изысканная, но при этом крупная и широкая, – это как раз и есть Левин. Простой аристократ, аристократ-мужик.

А увенчивается вся эта история салатом «Маседуан», консервированными фруктами – салатом по-македонски, как это называется. Так вводится тема Македонии, тема Балкан и тема войны, на которую поедет потом Вронский.

Вы можете меня спросить: имел ли это Толстой в виду? Толстой имел в виду такое, что нам с вами и не снилось. Я думаю, что расшифровывать и декодировать «Анну Каренину» нам с вами придется очень долго. Он предполагал написать этот роман (сначала как повесть) за две недели. Потом за месяц, потом за два года. В результате ухлопал пять. И он работал над ним не припадками, не запоями, как над «Воскресением» или над «Войной и миром», когда он год не писал, а потом три года писал как сумасшедший. Нет. Здесь все было чрезвычайно равномерно. Он работал над этим романом как резчик над очень драгоценным камнем, над очень хорошим мрамором. И драгоценный получился роман. Тут, конечно, ничего не поделаешь, нам приходится расшифровывать и считывать его чрезвычайно подробно.

Итак, первая функция еды в русской прозе и вообще в классической прозе – это функция символическая, подпирающая сюжет, позволяющая сюжет каким-то образом разъяснить.

Вторая функция, тоже, по-моему, чрезвычайно важная: еда это существеннейший штрих в образе персонажа. Это важная психологическая характеристика. Развращенные русской прозой, особенно прозой советской, мы почему-то все время обращаем внимание на то, как человек работает. А между тем работника-то в русской деревне нанимали, посмотрев, как он ест. Если он хорошо ест, то он и работать будет прилично. Известно, что аппетит к жизни и внимание человека к тому, что он ест, все-таки выдает какой-то вкус, по крайней мере, и наличие правил. Если человеку не все равно, если он не будет есть поднятое с пола, если он не будет есть требуху… Как говорил в свое время Окуджава: «Я человек требовательный. Если чай жидкий, я лучше выпью воды. А если чай – он должен быть хорошо заварен». Так вот и здесь: черта, через которую персонаж раскрывается, – это не профессия и даже не секс, потому что в сексе все ведут себя более или менее одинаково, пусть у нас существует пятьсот сексуальных позиций, но сводятся-то они к одному. И точно так же и с работой. А вот что касается еды, здесь у нас есть серьезное разнообразие. И конечно, самый интересный персонаж здесь это помещик Петух из второго тома «Мертвых душ».

Мне кажется, что второй том «Мертвых душ» написан не хуже, а иногда и лучше первого. Он ненавязчивее, потому что там тоньше все проработано, автор больше доверяет читателю, появляется больше новых прекрасных типажей. Тентетников – это не какой-нибудь гротескный Манилов, а настоящий реалистический персонаж, в котором очень много всего намешано. Это же касается и Улиньки. И вообще, как я уже говорил не раз, во втором томе «Мертвых душ» Гоголь предпринял титаническую попытку написать всю русскую прозу, которая будет после него. Попытку написать тургеневскую девушку. Костанжогло – это, конечно, Левин. Тентетников – Обломов. Муразов – русский положительный персонаж, которого пытался написать и не написал весь русский реализм и даже Серебряный век, идеальный благостный руководитель. Генерал Бетрищев, в котором уже есть черты толстовских генералов и толстовского дядюшки из «Войны и мира». Все это присутствует там.

Петр Петрович Петух – это персонаж, который олицетворяет собой очень важную часть русского менталитета. На лекции про Муми-троллей мы говорили о том, что для Муми-мамы весь мир может стоять вверх дном, может быть полный бардак везде и наводнение в гостиной, но кофе с утра надо выпить. Русский человек может очень пренебрежительно относиться ко многому, но свои ритуалы он соблюдает неукоснительно. Это вопрос чести. Петух не думает об абстрактных материях. Но заказ обеда для Петуха – это симфония. Петух не знает скуки. Вот Платонов как раз – это образец такого русского денди, прошедший через определенные эволюции Онегин, в будущем это классический лишний персонаж 1860-70-х годов, это человек, который всегда скучает. Он не может даже всерьез полюбить. Ему всегда грустно, скучно. Это герой нашего времени, написанный хотя и чуть попозже, но зато бескомпромисснее, без всякого умиления и любования. Красавец, которому всегда тухло, скучно жить, немножко автопортрет Гоголя, потому что Гоголь, может быть, и не красавец, но пресыщенный, скучающий, все уже знающий. А Петух говорит ему:

«Помилуйте! ‹…› Никогда! Да и не знаю, даже и времени нет для скучанья. Поутру проснешься – ведь тут сейчас повар, нужно заказывать обед. Тут чай, тут приказчик, там на рыбную ловлю, а тут и обед. После обеда не успеешь всхрапнуть – опять повар, нужно заказывать ужин. Когда же скучать?»

И действительно, для Петуха заказ еды – это знаменитая сцена «приготовь ты мне кулебяку», которая ведь на самом деле изобличает огромную сложность его внутренней жизни. Чичиков не может уснуть за стеной, потому что Петух так перечисляет компоненты, что у Чичикова, только что очень плотно пообедавшего, вскипают слюнки. Чичиков, собираясь ложиться спать после обеда у гостеприимного Петуха с его абсолютно лукулловскими пиршествами стучит себя по животу: «Барабан! – сказал, – никакой городничий не взойдет!». Здесь, конечно, Гоголь цитирует известную шутку Крылова, который, когда сытно был накормлен, говорил, что «вот теперь уж никто не войдет». Но когда внесли любимые им песочные пирожки французские с печенкой, воскликнул: «О! Ну, теперь вся эта шваль потеснится. Генерал пришел».

(смех в зале)

Крыловское объедение на самом деле не более чем метафора, когда он говорит: «Да, главным интересом в жизни стало обжорство». Это вызывающий образ жизни. Мы-то помним с вами раннего Крылова, который был злобным сатириком, который разрыдался, слушая «Горе от ума», сказал: «О! При матушке Екатерине меня бы за такую пьесу в Нарым бы закатали. Да?! А ты-то что? Ты сетуешь еще, ты жалуешься. Да мы рта не могли открыть». И конечно, поздний Крылов, который так боялся Нарыма и Тобола, символом и смыслом своей жизни сделал чревоугодие – демонстративное, подчеркнутое.

Я думаю, что он далеко не был таким гедонистом в душе. И фразу Крылова хорошо знавший его, во всяком случае бывавший у него, Гоголь цитирует из первых уст. Вот Чичиков со своим животом, куда не пройдет городничий, тугим, как барабан, ложится спать и вдруг слушает за стеной, как Петух говорит:

«Да кулебяку сделай на четыре угла. ‹…› В один угол положи ты мне щеки осетра да визиги, в другой гречневой кашицы, да грибочков с лучком, да молок сладких, да мозгов, да еще чего знаешь там этакого, какого-нибудь там того. Да чтобы она с одного боку, понимаешь, подрумянилась бы, а с другого пусти ее полегче. Да исподку-то, пропеки ее так, чтобы всю ее прососало, проняло бы так, чтобы она вся, знаешь, этак растого – не то, чтобы рассыпалась, а истаяла бы во рту как снег какой, так чтобы и не услышал. ‹…› Но и сквозь одеяло было слышно: “А в обкладку к осетру подпусти свеклу звездочкой, да сняточков, да груздочков, да там, знаешь, репушки, да морковки, да бобков, там чего-нибудь этакого, знаешь, того растого, чтобы гарниру, гарниру всякого побольше. Да в свиной сычуг положи ледку, чтобы он взбухнул хорошенько”.

Много еще Петух заказывал блюд. Только и раздавалось: “Да поджарь, да подпеки, да дай взопреть хорошенько”. Заснул Чичиков уже на каком-то индюке».

(смех в зале)

Естественно, представить себе, что все это Петух делает из чревоугодия, было бы неправильно. Петух, который во многих отношениях списан с Крылова. Здесь, кстати, неслучайно этакое обыгрывание родства фамилий – крыло, петух – это у Гоголя вообще неслучайно всегда. А Гоголь ведь тоже птица, как мы знаем. Так вот для Петуха, который Гоголю в каком-то смысле синонимичен, это способ занять безвременье, это способ занять себя. Все тоскуют, жалуются. Но, помилуйте, действие «Мертвых душ» происходит в 1840-е годы и пишутся они в 1840-е годы, да и 1830-е в этом смысле не очень хороши. Время вдруг переломилось, исчезли люди 1820-х годов с их прыгающей походкой. Как Тынянов пишет: «Мертвое время. А что делать в это время? Ну, жрать. А хоть бы и жрать». И у Стругацких Виктор Банев говорит: «История человечества знает не так уж много эпох, когда люди могли выпивать и закусывать квантум сатис». И мне кажется, что образ Петуха – это образ не просто положительный, хотя и компромиссный, но глубоко привлекательный. Занять себя приготовлением еды – не худшее дело, потому что Петух еще и бешено гостеприимен, он постоянно всех закармливает. И когда Чичиков садится в коляску, он замечает, как известная принцесса, что со всех сторон какие-то появились какие-то «горошины», на что бы он ни сел, он упирается в какое-то ребро. Он думает: «Господи, неужели я так разъелся?» – Нет, – ему объясняют. – Это просто в коляску напихали подарков от Петуха. – «Добрый, прелюбезный барин, – говорит Селифан, – такой прелюбезный, что даже и шампанского вынес». Да, слугу шампанским угостил. Петух добр, он на всех пытается распространить (и кстати, на замечательной иллюстрации Боклевского он именно такой) распространить свою щедрость, свою избыточность, и эта избыточность привлекательна по-своему. Что мы помним про Лукулла? Помним, что он закатывал пиры, но ведь про других богачей Римской империи мы и этого не помним. Мы знаем, что Рим погиб от разврата, но чревоугодие, ей-богу, еще далеко не худший разврат. И как раз то, что Петух так широко вокруг себя распространяет эти избытки, – вот это делает Гоголя великим реабилитатором чревоугодия в глазах нации. Потому что именно у Гоголя еда, причем знатная еда, интерес к еде, – это впервые стало признаком положительного героя. Можно вспомнить Тараса Бульбу, который кричит:

«Козак не на то, чтобы возиться с бабами. ‹…› Не нужно пампушек, медовиков, маковников и других пундиков[1]1
  Пундики – сладости.


[Закрыть]
; тащи нам всего барана, козу давай, меды сорокалетние! Да горелки побольше, не с выдумками горелки, не с изюмом и всякими вытребеньками[2]2
  Вытребеньки – причуды.


[Закрыть]
, а чистой, пенной горелки, чтобы играла и шипела как бешеная».

Да! И вспомним кабана с капустой и сливами, которыми угощают пани Катерина и пан Данила своего неожиданного тестя в «Страшной мести». Данила говорит:

«Отчего же, тесть, ‹…› ты говоришь, что вкуса нет в галушках? Худо сделаны, что ли? Моя Катерина так делает галушки, что и гетьману редко достается есть такие. А брезгать ими нечего. Это христианское кушанье! Все святые люди и угодники божии едали галушки».

А кто не ест галушек, тот, выходит, не христианская душа. Очень интересно, как у Гоголя украинское язычество сочетается с христианством. Ведь когда один из гоголевских героев поедает галушки, которые сами прыгают в сметану и обмакивают себя в ней, и в таком виде прыгают к нему в рот, – это доброе колдовство, понимаете? Это колдовство, в котором нет никаких негативных коннотаций. Потому что где еда – там хорошо. Когда гоголевские герои едят, они тем самым как бы выполняют некий добрый религиозный обряд: преломить хлеб на самом деле – это чрезвычайно важная функция, объединительная функция. Отец пани Катерины не ест галушек: «Только одну лемишку с молоком и ел старый отец и потянул вместо водки из фляжки, бывшей у него в пазухе, какую-то черную воду».

И самая, наверное, страшная сцена Тараса Бульбы – где Андрий приносит хлеб в осажденный город, и умирающий от голода человек, получив у него буханку, изгрыз, искусал этот хлеб и не в силах откусить от него умер, сжимая эту буханку. Голод у Гоголя – это всегда спутник злобы, агрессии, страдания. И когда Андрий приносит хлеб, Гоголь в душе во многом, конечно, на стороне Андрия, потому что принести хлеб голодным, принести хлеб осажденным – это не предательство, это акт милосердия. И мы Андрия горячо жалеем.

Замечательная статья Бориса Кузьминского «Памяти Андрия» как раз доказывает амбивалентность гоголевского отношения. Конечно, Остап и сух, и жесток, и его терпение героическое оборачивается недостатком душевной тонкости. А Андрий, который приносит хлеб голодным, – это все-таки персонаж, за чью душу можно и помолиться.

Гоголь сам большой кулинар, но не чревоугодник. Это очень интересно, что мы знаем Гоголя как человека, который обожает кормить, обожает угощать, а сам ест очень мало. Гоголь приготовлял макароны итальянские по одному, ему ведомому, рецепту, намешивая туда оливок, томатного соуса, сыра в очень точных пропорциях, долго перемешивал двумя деревянными ложками. И у Кушнера правильно о нем сказано:

 
«Не то что раздеться – куска проглотить
Не мог при свидетелях – скульптором голый
Поставлен. Приятно ли классиком быть?»
 

Он действительно не мог есть при людях, но всех очень щедро окормлял. Как страшно, как трагически обернулось это в судьбе человека, который уморил себя голодом, который в буквальном смысле умер от голода – у него позвоночник прощупывался через живот. Эта искусственная аскеза, которой он себя уморил, конечно, метафора литературного самоубийства. А метафора расцвета, сочности и прекрасности – это кулебяка Петуха.

Еще один очень важный и, я думаю, в европейской литературе определяющий сюжет, – это сюжет Уленшпигеля, который не просто ест, который к еде относится чрезвычайно серьезно и в каком-то смысле молитвенно, потому что у него рядом есть действительно ходячий «горшок для поглощения еды», ходячий сычуг – это Ламме Гудзак, наверное, главный персонаж-спутник всей европейской словесности со времен Санчо Пансы. Вечная парочка: голодный безумец, худой, с безумными пророческими очами и при нем толстоватый простак (или простоватый толстяк). Пара, которая со времен Сервантеса странствует через всю мировую словесность.

Это и Дон Гуан со своим Сганарелем, и Уленшпигель с Ламме, и воплощающий обоих в одном лице Швейк, который сам себе и Дон Кихот, и Санчо Панса. Но во всех этих текстах принципиально важно, что именно герои едят. Важно, что Уленшпигель, – в отличие от Санчо Панса, который любит фасоль, холодец, все расплывчатое, – Уленшпигель предпочитает колбасу с ее отчетливо фаллическими значениями. Вспомним, что там есть очень важный символ: «ищи Семерых», семь грехов смертных оборачиваются семью добродетелями. Чревоугодие переходит в аппетит, уныние в здравомыслие и т. д. Так вот, Уленшпигель раздираем страстями противоположного свойства: он и жесток и добр; и насмешлив, и сострадателен; он беспощаден и он же очень сентиментален. И поэтому две главные страсти в жизни Уленшпигеля – это «черная» колбаса и «белая» колбаса. Надо вам сказать, что когда я читал «Легенду об Уленшпигеле» (а она была моей абсолютно любимой книгой с 7-летнего возраста и ею осталась, до сих пор среди величайших произведений Европы я всегда на первое место ставлю этот гениальный симфонический роман, эту «библию» XIX века, поэтическую, мудрую, тонкую, изумительную) – тогда меня очень волновали две проблемы: как бы мне попробовать «черной» колбасы и «белой» колбасы. Разумеется, в советское время колбаса тоже была почти эротическим символом, в известном смысле запретным. Уж во всяком случае, она возбуждала больше, чем любая эротика. В замечательном фильме Владимира Меньшова «Зависть богов» герои смотрят эпизод из «Последнего танго в Париже» с анальным сексом со сливочным маслом, и конечно, сливочное масло волнует их гораздо больше, чем анальный секс, потому что без анального секса можно жить, а без сливочного масла нелегко, хотя тоже, в общем, можно. Подумаешь. И вот колбаса, конечно, волновала не эротически, но дело в том, что палочная, фаллическая символика колбасы в «Легенде об Уленшпигеле» заявлена абсолютно прямо. Там он хочет похитить палку колбасы. «Вот уж дам я тебе другой палкой!» – кричит хозяйка. «Так возьми мою», – говорит Уленшпигель.

Внимание! Это не конец книги.

Если начало книги вам понравилось, то полную версию можно приобрести у нашего партнёра - распространителя легального контента. Поддержите автора!

Страницы книги >> 1
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации