Текст книги "Быков о Пелевине. Лекция вторая"
Автор книги: Дмитрий Быков
Жанр: Критика, Искусство
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 3 (всего у книги 3 страниц)
Я бы сказал иначе: Пелевин – это, конечно, великий христианский автор. Не скажу – писатель, но автор, у него есть истинно христианское отвращение к миру. Но в христианстве есть и ряд других составляющих, которых у Пелевина нет. Мы отрицаем мир, потому что мы любим что-то другое. Конечно, мы любим Бога, это безусловно. А как видит Пелевин Бога, мы узнали: это бессильный, очень добрый и прекрасный, но все-таки зеленый свин. Образ бессильного Бога появляется у него постоянно.
Я боюсь, что здесь, страшная какая-то эмоциональная недостаточность. Ну как бывает сердечная недостаточность. Человеку любая эмоция кажется пошлостью. Я вам скажу: да, и жизнь – пошлость, и смерть – пошлость, и деторождение – пошлость, при определенном взгляде на вещи. Но просто пошлее такого взгляда нет уже, действительно, ничего.
– Вы говорите о способности и неспособности любить, в писательском случае – о способности и неспособности создавать какие-то миры собственные. Как вам кажется, это какая-то уже данность такая? Либо это некоторый путь, на котором неизбежны потери?
– Я хотел бы это знать. Я знаю, что было много писателей, которые начинали отвратительно, а потом выработались почти в гениев. Пример Каверина, который вдруг после 60-ти начал вдруг писать прекрасную прозу. Еще Шварц об этом пишет в дневниках, что мы-то все к Вене относились несерьезно, а Веня оказался большой писатель.
Бывали другие примеры, когда вдруг с человеком что-то случалось. Не в жизни. Жизнь здесь не при чем. А у него срабатывал какой-то внутренний барьер… Да чего там далеко ходить? Я иногда перечитываю свои ранние сочинения, думаю: «Господи! Какая беспросветная тупость!» Перечитываю поздние: «Не-е-ет, не беспросветная!» (смех в зале) К сожалению, чаще бывает наоборот.
Чаще бывает, когда человек что-то умеет. Например, снимает «Пять вечеров», а потом разучивается. Но бывает же и другая зависимость. Бывает, когда абсолютно писатель, ничего из себя не представляющий, создает на ровном месте шедевр. Или писатель талантливый вдруг становится гением. Вот Шарль де Костер выпустил «Барбандские сказки» – отличная книга. «Фламандские легенды». Еще лучше. И вдруг «Легенда об Уленшпигеле», после которой вообще непонятно: а где границы художественного гения? Взял написал в 70-е годы XIX века великую средневековую мистерию, лучше которой в Европе вообще нет книги. Просто нету, не бывает. Шекспир отдыхает. А он взял и написал. Потом умер в 52 года, потому что все его силы на это ушли. Такое бывает.
– А как вы думаете, вампирская природа писателей – это какое-то общее ваше размышление или есть писатели-вампиры?
– Это у всех так, но проблема в том, что этот вампиризм не сводится к потреблению. Да, мы всасываем. Вот так вот всасываем жизнь. Самые плохие из нас и самые хорошие из нас. Но вопрос же в том, что мы из этого делаем. Если мы потом отрыгиваем всосанное в таком же виде, (помните, как там главного героя все время тошнит в «Креативе о Тесее и Минотавре» в «Шлеме ужаса», да?). Если писателя вырвало реальностью – это одно. А если он внутри себя превратил ее в драгоценный камень, как в одной сказке Шарова, это совсем другое. У Пелевина же описана ротожопа, оранус, главная задача которого – как можно больше всосать и выпустить.
Вот если у него на входе кровь, а на выходе – понятно что, то это одна разновидность творчества. А если у него на входе кровь, а на выходе спирт, допустим, или одеколон – это совсем другое дело. Каждый из своего вампиризма делает то, что может.
– Как волк Пелевина соотносится с волком Гессе?
– По одной линии. Очень существенно. Для Пелевина вообще существенен Гессе. С его буддизмом, с его индуистскими увлечениями, с его паломничеством в страны Востока. По одному критерию эти два волка похожи. Они не люди среди людей. Вот в чем дело. Пустота, одиночество голимое. Я очень не люблю роман «Степной волк». Это, по-моему, ужасно скучная книга. Но ведь большинство людей после этого романа радостно называет себя «степными волками», забывая о том, что волк – это не самое доброе существо. Может быть, волк лучше, чем зая, такой туповатый, ушастый зая, но все-таки волк хуже, чем «медвед», например. «Медвед» – оборотень – представляете ужас, да? «Превед, медвед», – говорим мы весело. Но можем ли мы так же весело сказать: «Превед, волчара»?
– Почему книги Пелевина так плохо запоминаются?
– А чтобы хотелось перечитать. Но если говорить серьезно, тут мы уже в физиологию упираемся, ведь память наша эмоциональна: мы помним острые ощущения. А книги Пелевина острых ощущений не дают. Они ласкательные, они ненавязчивые. Их читаешь – как будто массируют тебя в СПА – не слишком больно. Там нет эмоционального шока, который есть иногда у Сорокина. Сорокин же сказал: «Пелевин – это марихуана, а я – героин». Это гораздо более тяжелый наркотик. Вот Сорокин запоминается, Сорокин оставляет эмоциональный шок, и тем не менее его хочется перечитывать, чтобы этот эмоциональный шок переживать опять и опять. Ну какое удовольствие перечитать, например, «Сердца четырех»! Просто, чтобы посмотреть, как автор с советскими штампами разбирается, какое наслаждение! И с реальностью 1994 года. Или там «Заседание завкома». Всегда приятно, когда на твоих глазах вот так ногами крушат, как в рассказе «Падёж» крушат макеты. Это всегда приятно. Жестокие вещи, но запоминаются. Пелевин не запоминается именно потому, что он ненавязчив. Я бы даже рискнул сказать, что он деликатен. Эмоциональный его спектр – это спектр от насмешки к презрению, а не от ужаса к восторгу, как у Чехова, например.
– Бытовой вопрос. А вы точно знаете, что Пелевин в «Эксмо» в рабстве? Или Виктор Олегович не продается?
– Нет, во-первых, я этого не говорил. Во-вторых, я этого не знаю. А в-третьих, мне это не важно. Писатель же пишет не обязательно для того, чтобы ему в «Эксмо» платили. Писатель занимается аутотерапией. Ему очень плохо или, наоборот, очень хорошо, и он старается этим поделиться, чтобы не лопнуть. Если за это еще платят деньги, то это большая удача.
У Юлия Черсановича Кима замечательные были слова: «Я пишу свои песенки лёгко, // не хочу я их в муках рожать, // а что деньги дают как за доблестный труд, // так не буду же я возражать!» (смех в зале) Мне кажется, случай Пелевина отчасти этому сродни. Во всяком случае, больше, чем баблос, ему доставляет удовольствие тот факт, что в сообществе РУ.ПЕЛЕВИН к его текстам относятся как к священным. Как к священным книгам оборотня. Это серьезное достижение.
– Планируете ли вы лекции по советской литературе 20–40 годов? Может быть, писатели второго плана? Ну, например, тот же Симонов.
– Симонов не второго ряда. Я вот, например, про Фурманова бы с удовольствием прочел.
– Еще Соболева и Вишневского.
– Соболева боже упаси! Потому что хуже «Капитального ремонта» я просто не знаю книги. Хотя есть хуже, безусловно. Донцова хуже.
Вишневский интересен. Знаете, в каком аспекте интересен? Ведь «Оптимистическая трагедия» – это классическая символистская драма. Она начинается монологом к залу, который дословно копирует два главных монолога из символистских драм. Первый – «Смотрите и слушайте, пришедшие сюда для забавы и смеха» из «Жизни человека» Леонида Андреева и второй, конечно, «люди, львы, орлы и куропатки» Чехова.
Можно и так: «Вот вы, люди, львы, орлы и куропатки, пришедшие сюда для забавы и смеха, смотрите и слушайте, вот пройдет перед вами жизнь женщины-комиссара с ее темным началом и темным концом». Это просто один в один Андреев и Чехов. И он вообще символист, Вишневский. Его любимый писатель был Джойс. Он считал, что надо технологии потока сознания насаждать в русской литературе. И не случайно пародия Александра Архангельского называется «Искатели Джемчуга Джойса». И Вишневский был вообще любитель авангарда. При этом он был, как все символисты, отвратительно самоупоенный тип. Он писал сотруднику «Знамени», который его редактировал, подробнейшие записки с датами и документировал свою жизнь, свои распоряжения, вел подробнейший дневник. Он относился к себе с той же серьезностью, с какой все символисты к своему жизнетворчеству. Если представить при этом, что это был маленький, апоплексический, короткий, толстый военный моряк, автор пьесы «Незабываемый 1919-й», то возникает абсолютно гротескная фигура. Я бы с удовольствием по Вишневскому прошелся.
– Я бы еще Бабеля хотел назвать…
– Бабель – великий писатель, про Бабеля уже столько сделано, что… А вот Вишневский – хорошая тема. Вот это интересно, вот это вы мне подсказали мысль. Тем более, что и сам он был такой Вишневский, такой бордовый, налитой, такая вишня русской литературы… Начисто лишенный вкуса, но не лишенный при этом таланта. Это довольно часто бывает.
Разобрать «Оптимистическую трагедию» было бы очень хорошо. Ведь из нее некоторые реплики ушли все-таки в речь. «Давайте, товарищ, женимся!», «Тратить время на половые проблемы преступно!» «Вот я думаю: “Почему – такая баба – и не моя?!“» Сколько раз я с помощью этой реплики (смех в зале) объяснялся в любви! То есть проговаривал то, что невозможно сказать. Ну как вот сказать: «Поехали ко мне!»? Это стыдно… А так вот: «Почему – такая баба – и не моя?» – вы тем самым делаете ей большой комплимент, и при этом она понимает, что если она не поедет с вами, то она уже не «такая» баба. (смех в зале)
Вишневский, товарищи! Да, «Пессимистическая комедия», да.