Электронная библиотека » Дмитрий Быков » » онлайн чтение - страница 2

Текст книги "Бремя черных"


  • Текст добавлен: 22 ноября 2018, 20:20


Автор книги: Дмитрий Быков


Жанр: Поэзия, Поэзия и Драматургия


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 2 (всего у книги 7 страниц) [доступный отрывок для чтения: 2 страниц]

Шрифт:
- 100% +
Ex Portland
 
Цикл Овидия Ex Ponto написан на окраине империи,
в городе Томы.
 
 
Он был нам вместо острова Халки и вместо острова Капри:
Его прибоя острые капли, базара пестрые тряпки,
Его заборов толстые палки, ослизлого камня смрад
Его акаций плоские прядки и срам курортных эстрад.
 
 
Он был хранилищем наших истин, не новых, но и не стыдных,
Как Чехов, наш таганрогский Ибсен,
наш подмосковный Стриндберг,
Который тут же неподалеку ссыхался не по годам,
Отлично ведая подоплеку отлучек своей мадам.
 
 
Здесь доживал он средь гор-громадин, опутанных виноградом,
Но умирать переехал в Баден – не дважды-Баден, а рядом,
Поскольку жизнь – невнятное скотство, а смерть – это честный спорт,
Поскольку жизнь всегда второсортна, а смерть – это первый сорт.
 
 
…Он был нам Ниццей – да что там Ниццей, он был нам вся заграница —
Такой чахоточный, полунищий, из туфа вместо гранита,
Доступной копией, эпигоном на галечном берегу:
Он был нам Лиссом, и Лиссабоном, и Генуей, и Гель-Гью.
 
 
Ведь Наше все, как ссыльная птица, такое невыездное,
Должно же где-нибудь обратиться среди гурзуфского зноя:
– Прощай, свободная ты стихия, сверкающ, многоочит!
Все это мог бы сказать в степи я, но «К морю» лучше звучит.
 
 
Прощай, утопия бело-синяя, курортность и ресторанность.
Теперь, с годами, он стал Россией, какой она рисовалась
Из Касабланки или Триеста, и проч. эмигрантских мест.
Для вдохновения нужно место, на коем поставлен крест.
 
 
Для вдохновения нужно место, куда нам нельзя вернуться —
Во избежанье мести, ареста, безумства или занудства,
И чтоб ты попросту не увидел и не воспел потом,
Как Рим, откуда выслан Овидий, становится хуже Том.
 
 
Так вот, он был для нас заграницей, а после он стал Россией —
Всегда двоящийся, многолицый, божественно некрасивый,
Его открыточная марина, заемный его прибой —
Легко меняющий властелина, поскольку не стал собой.
 
 
Так Эдмунд Кин в театральной байке то Гамлетом, то Отелло
Являлся к знатной одной зазнайке; когда ж она захотела,
Чтоб он явился к ней просто Кином – нашла чего захотеть! —
Он ей ответил с видом невинным: простите, я импотент.
 
 
Все время чей-то, носивший маску и сам собой нелюбимый,
Подобно Иксу, подобно Максу с убогонькой Черубиной,
Подобно ей, сумасшедшей дочке чахоточного отца,
Что не могла написать ни строчки от собственного лица.
 
 
Всю жизнь – горчайшая незавидность. Старательно негодуя,
Стремясь все это возненавидеть, на что теперь не иду я!
Так умирающий шлет проклятья блаженному бытию,
Чьей второсортности, о собратья, довольно, не утаю.
 
 
Когда на смену размытым пятнам настанет иное зренье,
Каким убожеством суррогатным увижу свой краткий день я!
Какой останется жалкий остов от бывшего тут со мной —
Как этот грязненький полуостров, косивший под рай земной.
 
 
А с ним и весь этот бедный шарик, набор неуютных Родин,
Который мало кому мешает, но мало на что пригоден, —
Вот разве для перевода скорби в исписанные листки,
Источник истинно второсортный для первосортной тоски.
 
Триптих1
 
Мой учитель истории Страхов
Все твердил «Ничего-ничего»,
А сегодня на выдаче прахов
Мы с утра забираем его.
 
 
«Похоронят, зароют глубоко…»
Остальное исчезнет в трубе.
Мы читали про это у Блока,
А теперь применяем к себе.
 
 
Этот месяц лежал он в гангрене,
Как в геенне, в больнице, и вот
Он остался без ног по колени,
А потом и почти под живот.
 
 
Между шуток, намеренно грубых,
На вопросы убитой родни
«Жить не буду. Теперь я обрубок», —
Говорил он в последние дни.
 
 
Он писал на прощание в блоге:
«Утешенья тошны и пошлы.
Ухожу догонять свои ноги,
Чтоб они далеко не ушли».
 
 
А задуматься – кто не обрубок?
Ибо время – токарный станок:
Из одних оно выточит кубок,
Из других – неваляшку без ног.
 
 
Словно ворс из протершейся шубы,
Обнажая участки мездры, —
Высыпаются волосы, зубы,
Безнадежно скудеют мозги,
 
 
Ослепительный, пышный избыток
Тех, кто грозен, блестящ и умен,
Превращается в свиток забытых,
Безнадежно ненужных имен.
 
 
Ибо смерть – не короткое слово.
Смерть дается упорным трудом.
Ничего я не делал другого,
Ни о чем я не думал другом.
 
 
А душа улетает при жизни,
Отсеченная тем же станком,
Так что если и плачут на тризне,
То уже непонятно, о ком.
 
2
 
Миг, когда она улетела
Прочь, —
Интимное дело,
Как первая ночь.
 
 
С этих пор не имеет значенья
Ни мое торжество,
Ни чужое мученье —
Вообще ничего.
 
 
И бряцанье металла,
И людей толкотня —
Вообще волновать перестала
Меня.
 
 
Доживание тела,
Искрошившийся мел:
Голова опустела
И размер охромел.
 
 
Ни грез, ни риска.
Вон, друзья.
Со всем смирился,
С чем нельзя.
 
3
 
Так и бродит оно, бестолковое,
С этих пор не живя, а терпя,
То в бессмысленном ужасе холода,
То в животном восторге тепла.
 
 
Только изредка, изредка, изредка
Средь засилья картонных химер
Вспыхнет искорка быстрого высверка,
Как сегодня с утра, например.
 
 
Небеса совершенно весенние,
А-капельная ржавая жесть,
Облегчение, вера в спасение —
Весь набор туповатых блаженств.
 
 
Все в прекрасной воссоздано целости,
Столь приятной небесным властям:
Все обиды, утраты и ценности,
Что растрачены здесь по частям.
 
 
Желто-серых небес расслоение,
Блеск, роение, синь и свинец,
Раздвоение их, растроение,
Настроение «Ну наконец».
 
Элегия в трех сонетах
 
Небритое осматривая рыло,
Прямой портрет усталого нутра,
Ревизию всего, что есть и было,
Как водится, устраивая с утра, —
Где, вопрошаешь, блеск, талант и сила,
Все, для чего вообще вставать с одра?
Где милые? Одних взяла могила,
Других – хандра, а остальных – литра.
А ненависть? А ненависть на месте,
Чистейшая, как холод внеземной,
Надежнейшая, преданная без лести,
Надувшись вожделеньем и виной,
Замена славы, доблести и чести,
Переживая всех, умрет со мной.
 
 
Все уплыло, сбежало, улетело,
Всех пожрало державное жерло,
Тому изменила душа, другому тело,
Оставшиеся дышат тяжело.
Все, так сказать, что рвалось-металось-пело,
Любилось, обещало и ржало,
И лопалось от сока, как помéло, —
Всех подмело большое помело.
А ненависть? Среди времен бесславных
Она спасет бесславные места,
Исправная, как капитан-исправник,
И страстная, как детские уста,
Как свежая вода в прогнивших плавнях,
Как в дряблом Риме проповедь Христа.
 
 
Как юный пионер, всегда готова,
Как нежность непристойная, тяжка,
Все помнит – до словца, до полуслова,
Мельчайшего, мерзейшего шажка,
Безжалостна, безóбразна, безброва,
Как взрывом обожженная башка,
В тени полуразрушенного крова
Застыла в ожидании прыжка.
 
 
Цела, бессмертна – львиная, баранья,
Крысиная – как хочешь назови.
Дошел до грани и смотрю за грань я:
Передо мной последний визави,
Последняя из форм существованья,
Последнее прибежище любви.
 
Из цикла «Новые баллады»
 
И я ж еще при этом
Не делал ничего,
Что вопреки запретам
Творило большинство:
Не брал чужой копейки,
Не крал чужой еды,
Не натравил ищейки
На чьи-либо следы,
Не учинял допросов,
Не молотил под дых,
Не сочинял доносов
И не печатал их,
Заниженную прибыль
Не вписывал в графу,
Не обрекал на гибель
(Но это тьфу-тьфу-тьфу).
Я зол и многогрешен,
Как всякий тут феллах,
Однако не замешан
Во всех таких делах,
В которых обвинялся
Вонючей блатотой,
Чей вой распространялся
Летучей клеветой.
 
 
А будь я хоть покроем,
Хоть профилем сравним
С таким антигероем,
Что рисовался им,
Да будь хотя отчасти
Во мне совмещены
Такая верность власти
С угрозой для страны,
Растли я хоть младенца
Четырнадцати лет,
Сопри хоть полотенце
В гостинице «Рассвет»,
Соври, как этот глупый,
Глядящий в пол ишак,
Рассматривавший с лупой
Любой мой полушаг,
Всю жизнь дающий волю
Наклонностям души, —
Хоть крошечную долю
Себе я разреши
Того, что эта свора,
Тупая, как мигрень,
Насмешливо и споро
Творила каждый день,
Найдись им в самом деле,
За что меня терзать, —
Небось они б сумели
Рекорды показать!
Суд был бы беспощаден,
Зато на радость всем.
Как купчик Верещагин
В романе «В. и М.»,
Я был бы так размешан
С московскою грязцой,
Что стал бы безутешен
Грядущий Л. Толстой.
 
 
И так родная лава
Под коркою земной
С рождения пылала,
Кипела подо мной,
И лопалась, и рдела
Как кожа на прыще.
А было бы за дело —
Убили б вообще.
 
 
Но в том-то и обида,
Но в том-то и беда,
Что если б хоть для вида
Я сунулся туда,
Имею подозренье,
Что встретил бы в ответ
Не пылкое презренье,
А ласковый привет.
Буквально in a minute
Зажглось бы торжество;
Я тут же был бы принят
У них за своего, —
Ведь их антагонистом
Я был лишь в той связи,
Что мнил остаться чистым
В зловонной их грязи.
 
 
Твердыня ты, пустыня,
Насколько ты пуста,
Гордыня ты, гусыня,
Святыня без Христа.
 
Еще танго
 
Я непременно перейду на вашу сторону,
Но не внезапно, не стихийно, не по-скорому,
И это будет не чутье, не страх, не выгода,
Но понимание, что нет иного выхода
И на пути к изничтожению бесспорному
Спасет лишь мой демарш-бросок на вашу сторону,
Как переход во вражий лагерь прокаженного
Или другого чем смертельным зараженного.
 
 
Да, вот тогда я перейду на вашу сторону —
К тупому, хищному, исконному, посконному,
К необъяснимому, нелепому, нестройному,
Фальшиво шитому и неприлично скроенному.
И вот тогда я перейду на вашу сторону —
Точней сказать, перелечу, подобно ворону,
Неся с собой свое клеймо, свое проклятие,
А уж оно падет само на вас, собратия.
Оно, за что я ни берусь, меня преследует,
И вечно ждет, что я загнусь; когда – не ведает.
Пойди я в летчики – летать бы мне недолго бы;
Пойди в валютчики – попадали бы доллары;
Пойди я в сыщики – у всех бы стало алиби;
Пойди в могильщики – вообще не умирали бы.
Оно ползет за мной, как тень, скуля, постанывая,
И станет вашим в тот же день, как вашим стану я.
Мое предательство ценя, – ему-то рады вы, —
Не оттолкнете вы меня, хотя и надо бы,
И перекинется гнилье, и ляжет трещина,
И станет вашим все мое, как и обещано.
 
 
Я, как гранату, жизнь закину в ваше логово —
Видать, затем и берегли меня, убогого.
Себя я кину, как гранату – ту, последнюю,
С моей прижизненною кармой и посмертною.
Вот ровно так я перейду на вашу сторону,
И мы толпой, в одном ряду войдем в историю,
И там опустимся на дно, как маршал Паулюс,
Но если с вами заодно, то я не жалуюсь.
 
«Земля очнется после снега – и лезут из-под него…»
 
Земля очнется после снега – и лезут из-под него
Обертки, хлам, почему-то кости, битый кирпич,
Стекло, бутылки из-под пиво, бутылки из-под вино,
Дохлые крысы и много чего опричь.
 
 
Со всем этим надо бы что-то сделать, но непонятно, как
За все это браться после такой зимы,
Когда мы тонули в сугробах, шубах, вязли в клеветниках,
А как приводить в порядок, так снова мы.
 
 
…Вот так очнешься после ночи – и лезут из-под нее
Вчерашние мысли, скомканные носки,
Обломки тем, обломки строчек, сброшенное белье,
Малознакомое тело рядом, прости.
 
 
Внизу, на улице, та же свалка и аромат при ней,
И дождь со снегом, вечный, как вечный жид.
Казалось, за ночь все это станет вечера мудреней,
А нет, не стало, как лежало, так и лежит.
 
 
…Душа очнется после смерти – а там все тот же кабак:
Смерть завистников не смирила, павших не развела,
Зла не забыла, и все, что было сброшено кое-как, —
Так и валяется в беспорядке: дела, тела.
 
 
Вокруг лежит печальная местность, русла, мосты, кусты,
Аккумуляторные пластины и ЖБК,
Повсюду запах прелой листвы и горечь новой листвы,
Серо-зеленый цвет бессмертья и бардака.
 
 
Рыжеют пятна былых стычек, чужих обид,
Лопнувших начинаний, пустых лет.
Казалось, смерть облагородит, посеребрит,
Гармонизирует, – но оказалось, нет.
 
 
И надо все начинать сначала, цвести и гнить,
Подхватывать эту нить и узлы вязать,
И не скажешь, зачем, и некому объяснить,
А главное, непонятно, где силы взять.
 
Дембель

Александру Миндадзе


 
Чем дольше опыт бытия,
Тем чаще я
Воспринимаю смерть как дембель.
Лет тридцать минуло с тех пор,
Но вижу явственно, в упор,
Какой прекрасный это день был.
 
 
Была весна.
Цветочки, листья, мать честна.
Жизнь впереди была в порядке.
Степенный, словно черный грач,
Вдоль местных дач
Я по Славянке шел в парадке.
 
 
Не в лучшей форме я, увы,
Среди ликующей листвы
Встречаю эту годовщину.
Уже все чаще я ворчу,
Хожу к врачу,
Уже впадаю в дедовщину.
 
 
Уже мы быстро устаем,
С трудом встаем —
Не я и тот, о ком ты мыслишь,
А я и мрачные скоты,
Которых ты
Моими сверстниками числишь.
 
 
Уже плевать,
Кто унаследует кровать
И сбереженья прикарманит.
Мир не погублен, не спасен,
И вечный сон
Не столь пугает, сколько манит.
 
 
Хотя в невечном, здешнем сне
Порою мне
Повестку вновь кидают в ящик,
И так ужасен этот сон,
Что тяжкий стон
В моем дому пугает спящих.
 
 
Когда покинем этот свет —
Бессмертья нет,
Теоретические споры
Идут не дальше общих фраз,
Но как-то раз
Нас призовут еще на сборы.
 
 
Вдруг наши шпаги и ножны
Еще окажутся нужны —
Хоть для подмоги, для подпитки?
Кто не убийца и не тать —
Как им не дать,
Не разрешить второй попытки?
 
 
Окопы старые и рвы
Порой, увы,
Зарытых снова изрыгают.
Все барды издавна поют
О том, что павшие встают
И помогают.
 
 
До этих пор
Нас ждет какой-то коридор,
Тошнотный, как в военкомате,
И там мы будем вспоминать
Былую рать
И как блистали в этой рати.
 
 
Кичиться будут погранцы,
Орать – десантные бойцы,
Артиллерист опять нажрется,
Звонить в испуге будет мать,
Невеста – ждать,
И как обычно, не дождется.
 
 
Все будут, как типичный дед,
Перечислят своих побед
Ряды и даты, —
Вранье зашуганных мудил:
Ужели, если б победил,
Попал сюда ты?
 
 
Не знаю, как в другой войне,
А в этой, что досталась мне,
Напрасны доблести стальные.
Бессильны и добро, и зло:
Есть те, которым повезло, —
И остальные.
 
 
Но нас построят на плацу —
Или расставят по кольцу,
Как ожерелье,
И мы увидим на свету,
Как растеряли красоту,
Как ожирели,
 
 
Прогнили грудью и спиной —
Иной посмертно, а иной
Еще при жизни,
Как эти выходцы из ям
Тупы, помяты по краям,
Как нас обгрызли.
 
 
И вот вам весь парад планет:
Бессмертья нет,
А только ржавчина без счета.
Нелепо думать, что в земле,
В ее котле,
Нетленное хранится что-то.
 
 
Тогда Господь – майор такой —
Махнет рукой
На эти пролежни и пятна:
Наш утлый ряд
Фальшиво поблагодарят
И комиссуют безвозвратно.
 
Бремя белых
 
Несите бремя белых,
И лучших сыновей
На тяжкий труд пошлите
За тридевять морей —
На службу к покоренным
Угрюмым племенам,
На службу к полудетям,
А может быть, чертям.
 
Киплинг

 
Люблю рассказы о Бразилии,
Гонконге, Индии, Гвинее…
Иль север мой мне все постылее,
Иль всех других во мне живее
Тот предок, гимназист из Вырицы,
Из Таганрога, из Самары,
Который млеет перед вывеской
«Колониальные товары».
 
 
Я видел это все, по-моему, —
Блеск неба, взгляд аборигена, —
Хоть знал по Клавеллу, по Моэму,
По репродукциям Гогена —
Во всем палящем безобразии,
Неотразимом и жестоком,
Да, может быть, по Средней Азии,
Где был однажды ненароком.
 
 
Дикарка носит юбку длинную
И прячет нож в цветные складки.
Полковник пьет настойку хинную,
Пылая в желтой лихорадке.
У юной леди брошь украдена,
Собакам недостало мяса —
На краже пойман повар-гадина
И умоляет: «Масса, масса!»
 
 
Чиновник дремлет после ужина
И бредит девкой из Рангуна,
А между тем вода разбужена
И плеском полнится лагуна.
Миссионер – лицо оплывшее, —
С утра цивильно приодетый,
Спешит на судно вновь прибывшее
За прошлогоднею газетой.
 
 
Ему ль не знать, на зуб не пробовать,
Не ужасаться в долгих думах,
Как тщетна всяческая проповедь
Пред ликом идолов угрюмых?
Ему ль не помнить взгляда карего
Служанки злой, дикарки юной,
В котором будущее зарево
Уже затлело над лагуной?
 
 
…Скажи, откуда это знание?
Тоска ль по праздничным широтам,
Которым старая Британия
Была насильственным оплотом?
О нет, душа не этим ранена,
Но помнит о таком же взгляде,
Которым мерил англичанина
Туземец, нападая сзади.
 
 
О, как я помню злобу черную,
Глухую, древнюю насмешку,
Притворство рабье, страсть покорную
С тоской по мщенью вперемешку!
Забыть ли мне твое презрение,
Прислуга, женщина, иуда,
Твое туземное, подземное?
Не лгу себе: оно – оттуда.
 
 
Лишь старый Булль в своей наивности,
Добропорядочной не в меру,
Мечтал привить туземной живности
Мораль и истинную веру.
Моя душа иное видела —
Хватило ей попытки зряшной,
Чтоб чуять в черном лике идола
Самой природы лик незрячий.
 
 
Вот мир как есть: неистребимая
Насмешка островного рая,
Глубинная, вольнолюбивая,
Тупая, хищная, живая:
Триумф земли, лиан плетение,
Зеленый сок, трава под ветром —
И влажный, душный запах тления
Над этим буйством пышноцветным.
 
 
…Они уйдут, поняв со временем,
Что толку нет в труде упорном —
Уйдут, надломленные бременем
Последних белых в мире черном.
Соблазны блуда и слияния
Смешны для гордой их армады.
С ухмылкой глянут изваяния
На их последние парады.
 
 
И джунгли отвоюют наново
Тебя, крокетная площадка.
Придет черед давно желанного,
Благословенного упадка —
Каких узлов ни перевязывай,
Какую ни мости дорогу,
Каких законов ни указывай
Туземцу, женщине и Богу.
 
Бремя черных
Закрытие темы
 
С годами все завоеватели
К родному берегу скользят.
Они еще не вовсе спятили,
Но явно пятятся назад.
Колонизатор из колонии,
Короны верный соловей,
Спешит в холодные, холеные
Поля Британии своей;
Советники с гнилого Запада
Восточных бросили царьков,
Уставши от густого запаха
Ручных шакалов и хорьков;
И Робинзон опять же пятится
На бриг, подальше от невеж:
Отныне ты свободен, Пятница,
Чего захочешь, то и ешь.
Спешит к земле корабль прогрессора,
Покинув вольный Арканар:
Прогрессор там еще погрелся бы,
Но слишком многих доканал.
С Христом прощаются апостолы
В неизъяснимом мандраже:
– А мы-то как теперь, о Господи?
Но он не слушает уже.
И сам Создатель смотрит в сторону,
Надеясь свой вселенский храм
Покинуть как-нибудь по-скорому,
Без долгих слов и лишних драм:
– Своей бездонною утробою
Вы надоели даже мне.
Я где-нибудь еще попробую,
А может быть, уже и не.
 
 
Среди эпохи подытоженной,
Как неразобранный багаж,
Лежит угрюмый, обезвоженный
И обезбоженный пейзаж.
Туземный мир остался в целости,
Хотя и несколько прижат.
В нем неусвоенные ценности
Унылой грудою лежат.
Они лежат гниющим ворохом
Перед поселком дикарей.
Со всеми пушками и порохом,
С ружьем и Библией своей,
Со всею проповедью пылкою
Их обучил дурак седой
Лишь есть врага с ножом и вилкою
Да руки мыть перед едой.
Чем завершить колонизацию
Перед отплытьем в милый край?
Оставить им канализацию,
Бутылку, вилку, – и гудбай.
 
 
Все так. Но есть еще и Пятница,
Который к белым так присох,
Которому пошили платьице
Из обветшалых парусов,
Который проклял эти гиблые,
Непросвещенные места,
Который потянулся к Библии
И все запомнил про Христа!
И что нам делать, бедный Пятница?
В цивильном Йорке нас не ждут.
Как только солнышко закатится,
Нас наши родичи сожрут.
На что мы молодость потратили?
Обидно, что ни говори,
У дикарей попасть в предатели,
А у пришельцев – в дикари.
Скажи, зачем мы так поверили,
Какого, собственно, рожна —
Посланцам доблестной империи,
Где наша верность не нужна?
А для жрецов родного капища
Мы жертвы главные. Пора!
Для них мы колла… бора… как это,
Как ты сказал – коллабора…
Мы из других материй сотканы,
У них бело, у нас черно,
Для наших я изгой, но все-таки,
Для них я просто ничего!
Теперь душа моя украдена,
Неузнаваемы черты…
Спаситель мой, любимец, гадина,
Кому меня оставил ты?
Зачем же я в тебя глаза втыкал,
Учась, покорствуя, молясь?
Зачем тобою не позавтракал,
Когда увидел в первый раз?
За что меня ты бросил, Господи,
На растерзанье их клешней?
Хотя тебе от этих слез, поди,
Еще скушней, еще тошней…
Кому потребны эти жалобы?
В его глазах слепой восторг,
Смотри, смотри, он машет с палубы,
Он уплывает в город Йорк,
Оттуда он и будет пялиться —
Невозмутимо, как всегда, —
На то, как поглощает Пятницу
Его исконная среда.
 
 
Ну что же! Вытри слезы, Пятница.
Душиста ночь в родных местах.
Плоскоголовая лопатница[2]2
  Лягушка-водонос.


[Закрыть]

Надрывно квакает в кустах.
Во влажном мраке что-то прячется,
Непредставимое уму…
Довольно. Вытри слезы, Пятница!
Сейчас нам лучше, чем ему.
В вечерних джунглях столько прелести!
Я так и слышу, чуткий псих,
Как от восторга сводит челюсти
У соплеменников моих.
Как пахнет полночь многогласная,
Соцветья, гроздья, семена,
Какая все-таки прекрасная,
Смешная, дикая страна!
Как сладко сдохнуть одурманенным
В кипучей чаще, дорогой!
Тут быть последним христианином
Гораздо лучше, чем слугой.
И право, это так заслуженно, —
И в этом столько куражу, —
Что я хотя бы в виде ужина
Еще Отчизне послужу.
 
«Порой, когда лед оплывает под солнцем полудня…»
 
Порой, когда лед оплывает под солнцем полудня
Или вешний поток устремляется вдоль бордюрца,
Меня накрывает простое, мирное, подлое,
Очень русское, кстати, чувство – все обойдется.
 
 
Точнее, чувств этих два, и оба довольно русские.
Душа без них сиротлива, как лес без птиц.
Неясно, с чего я взял, что скоро все будет рушиться —
И с чего решил, что все должно обойтись.
 
 
Вероятно, российский декабрь в завьюженности, застуженности,
И солнце – оттиснутый на морозном стекле пятак —
Наводят на мысль о некоторой заслуженности:
Не может быть, чтобы все это просто так.
 
 
Но поскольку мы не Германия и не Сербия,
И поскольку важней огородство, чем благородство,
И поскольку, помимо правды, есть милосердие, —
Возникает рабская мысль, что все обойдется.
 
 
И сидишь, бывало, в какой-то плюшечной, рюмочной,
И течет по окнам такая прелесть, такая слизь,
И такой аморфный вокруг пейзаж, такой межеумочный,
Что не может не обойтись. Должно обойтись.
 
 
Это чувство стыдней рукоблудия, слаще морфия,
И поскольку пойти до конца мы себе мешали,
Потому что мы сущность бесформенная, аморфная, —
Может статься, опять остановимся в полушаге.
 
 
Облака ползут на восток, кое-как карабкаясь.
Облетевший клен на оконном кресте распят.
Это рабское чувство, что все виноваты. Рабское.
Но гораздо более рабское чувство, что всех простят.
 
 
И уж если вгляжусь сегодня в толщу осадка я,
Отважусь хлебнуть на вкус, посмотреть на свет, —
Начинает во мне подыматься гадкое, сладкое
Знанье о том, что не обойдется. Нет.
 

Внимание! Это не конец книги.

Если начало книги вам понравилось, то полную версию можно приобрести у нашего партнёра - распространителя легального контента. Поддержите автора!

Страницы книги >> Предыдущая | 1 2
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации