Электронная библиотека » Дмитрий Фурманов » » онлайн чтение - страница 2

Текст книги "Морские берега"


  • Текст добавлен: 21 марта 2014, 10:47


Автор книги: Дмитрий Фурманов


Жанр: Литература 20 века, Классика


Возрастные ограничения: +12

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 2 (всего у книги 4 страниц)

Шрифт:
- 100% +

Мацеста

От Сочи на Мацесту ходят авто: огромные, удобные автобусы. Свежие курортники ночуют здесь в прекрасном, чистом, светлом здании – в распределителе. Дом – в саду, в густом пахучем раю, где в зелени так много птиц, а сквозь зелень так сочно голубое небо. Чуть проснулся день, – один за другим подплывают авто, проглатывают горстку за горсткой ласковую шуршащую толпу и аллеями, мимо каменной «Ривьеры», катят по Сочи. Сочи легок и тонок и чист, как цветной сартянский шарф, в Сочи много воздуха и солнца, в Сочи шум от морского гортанного клекота ударяется в говор пахучих магнолий, и в безмолвные южные ночи над спящим городком стоит янтарная тихая музыка. Пыльны дни, когда суета в разгаре, но не испить блаженного, строгого утра, не надышаться, не налюбоваться свежими, остуженными вечерами, когда расплываются крепкие, щекочущие запахи, когда отдыхает городок от забот дня.

Бежит гигантский, грузный, груженный до края авто, и содрогается жутко дряхлый мост, – седая старина, вояка, державший на хребту своем десятки десятков тысяч и белых и красных войск. Теперь, говорят, сняли ему старую шершавую кожу, вделали крепкие кости, омолодили старика: не узнать! Бежит, бежит авто по широким солнечным улицам, мимо садов и скверов, мимо открытых лотков, где так много спелых абрикосов, пунцовых, как ранние девичьи щеки, много персиков, истекающих знойным соком, словно зрелым желаньем от девичьих губ. Там впереди, где уходит на гору гладкое, просторное шоссе, – там кончится Сочи, и помчит авто мимо старейших санаториев, мимо богатейших, великолепнейших дач изгнанных баронов, угробленных банкиров, покойных господ – теперь в этих дачах лечат рабочих: каково, знать!

Путь до Мацесты – двенадцать верст: двенадцать верст незабываемых первых впечатлений, когда от восхищенья замирает дух.

Есть две Мацесты – Старая и Новая. Мы на Старую, а Новую видим только на перепутье. Источники серные на Старой, а сюда, в ванны, воду подают трубами. И весь путь по большому шоссе и по горным тропкам – все идут, и едут, и идут, словно паломники, на серные ванны: это те, что лечатся помимо санаториев. Ползут из ближних и дальних дач, из домов отдыха, из отдельных квартир, из глухих аулов, с гор, – спускаются в черных мохнатых папахах, черных бурках горцы, сверкают спелыми маслинами глаз, то на конях, то пешие пробираются на Мацесту и там, где-нибудь в тени, выстаивают часами, ждут свою очередь. Далеко кругом знают целебную силу мацестинских вод. Уж давным-давно дикие горцы почитали как священные эти серные источники и ходили на поклон неведомому духу, что в этих вот серых скалах и темных пещерах, где бегут серные струи, – оплодотворял живительной силой священные воды Мацесты.

Бежит, все бежит авто, минуя дачи, санатории, мелкие домишки поселян, обгоняет путников, кружит по скатанным излучинам шоссе, а шоссе и гнется и вьется, срезается нежданными срывами на морскую зыбь, всекается в стойкие стены чащи, то вдруг затеряется в темной пасти лесов, то вспыхнет сквозь зелень глянцами, как обнаженная прелесть загорелой здоровой груди – в зеленых глазах тихого моря.

За тупым углом скалы – дорога круто вверх. Справа – в зелени горы, слева – бесшумная голубоглазая Мацестинка. Не верьте кротким заводям светлых девичьих глаз – горские девушки знают страсть, которая испепеляет сердце.

Не верьте голубой тихоструйной Мацестинке – в горные ливни сносит она мосты, сцапывает, как муху, грузного, тупого, могучего быка, крутит его в пучине. Напруженная страстью и силами, мчится она, победоносная и гордая, смело и щедро плещет мутные волны на скалы, на эти скалы, что смотрятся гордо теперь в ее покорные, чуть звенящие голубые глаза.

В запахи гор, лесов и трав вдруг ворвалась чужая, острая волна. Вмиг в ладонях скрылись лица, веселым невысмеянным смехом вспыхнули глаза. Мы глянули вниз. В светлые воды Мацестинки впивались серные струи, и ложе реки было бледно: выела едучая сера замшелую покатость дна.

Улыбнулись приветливо сквозь иглы колючих сосен белые, легкие стройки, вскрикнул приветно авто на последней аллее и с бурлящим, сдержанным ревом вплыл в распахнутые ворота Мацестинского парка: стоп!

Недоверчиво, сомкнуто держимся кучкой в чужом потоке «курболов» – курортных больных; назавтра мы сами, влившись в этот поток, станем глазеть на приехавший новый авто, откуда сползет так же подозрительно новая горстка людей.

Тащат вещи санитары, как белые кошечки, обнюхивают нас ласковые сестры; глядят в упор спокойными серьезными глазами молодые врачи. Мы смелеем.

В приемной держат мало, разводят по белым кельям-комнаткам: начинается санаторное житье.

День за днем – новые люди, день за днем крепнут силы, врастаешь, как дерево в землю, – в эту новую жизнь, и в ней, как во всякой жизни, свои тревоги, свои радости: жизни бесстрастной нет нигде, про нее только зря говорят врачи Санупра. В этих радостях-тревогах обрастаешь друзьями, а то и недругами; какою-то неведомой силой расшибаются или сплачиваются в грудки люди, и каждая грудка живет своей особой жизнью: смыкаются в целом потоке только на общих походах, да и тут не всегда.

В Мацесте два санаторных корпуса: главный на горе – этот стоит, как белый замок, и в вечеру, когда горит в огнях, виден издалека; второй корпус – на речке, внизу, зовется Кулешевкой, а прозывается Лягушевкой – вечерами там стоном стоит лягушечий кряк.

День санаторный, что деньги в купецкой мошне, – сосчитан точно: каждому часу свое назначенье, каждый час на ответе. Утром, в семь, на ногах. А дальше – весь день, через час, через два – трамбуешь шипящий протестом живот: кормежка на зиму. В семь – на ногах и – опрометью к ваннам. Там висит заповедный листочек: очередь на купанье. Были молодцы, страдавшие бессонницей, прибегали сюда чуть не с солнцем, чтоб только побить рекорд, записаться первому. Бывали и споры, бывало и чуть не в драку: нервные – один ответ! Рассыпались по зелени парка, ютились по скамейкам, отсиживались по ступенькам – ждали сестрицу с карандашом, с билетиками. А когда приходила, штурмовали лихо.

– Мне деревянную. Ой, сестрица, мне врач прописал деревянную!

Происходили споры, скандальчики, и тут сестрицу всячески околпачивали, устраивали всевозможные шахер-махеры, надували, ласкали, припугивали. А всего и спору из-за того, что ванна деревянная подлиннее других на пару-другую вершков. Чудны, господи, дела твои на этом свете – не знаю, как на том!

В ванне сидишь – чистая лафа. Из ванны вылезешь – багров, как свекла. После ванны два часа отдыхать (плоховато на этот счет – первый из сотни, каюсь, грешник: редко отдыхал).

Сказать надо правду: многое к концу переменилось, нравы ушли вперед, пропал и заповедный листочек, крепко вправили и нас, сердешных, в санаторную оправу. И мы не то что браниться – благодарили, курболу всегда приятна плетка, и чем она жестче, тем он ее больше хвалит.

Посиди вот тут на приступках – посмотри, кто идет по ваннам, что за народ.

Эти вот шестеро – донцы из рудников, они полжизни живут под землей, они в восемнадцатом били Каледина, в девятнадцатом отбивали Деникина, теперь они бьются за высокую продукцию. Прислепы в щелках мутные глаза, сух хруст в трескучих коленях, бледно-серы, словно заспаны, истомленные лица: думают месяцем вытравить то, что копилось десятками лет – недуги.

Вот этот, что на костылях, еще вовсе молод: тридцать четыре года! Ты дал ему пятьдесят? Ну что ж: посиди и ты восемь лет в сырой одиночке, вынеси эти тупые жандармские побои, голодай пятнадцать дней и снова, все снова целые годы распинайся на скользком полу тюрьмы… Посмотри на эту сморщенную, как гриб, клохчущую глухо старушку: ткачиха, кажется, с Орехово-Зуева, сорок лет журчит на производстве! А эти, видишь: вон бьется в вечной судороге рука, после ран и контузий она в параличе; вон голова мотается словно игрушечная, – над ней в бою грохнул снаряд; или этот, с блуждающим дико, опустошенным взором: его по горло зарыло землей; или вот что в кресле, у него иссыхают ноги: он потерял их в мокрых окопах, в осеннюю стужу. Встань и поклонись им: это мученики, чьими силами и чьей кровью жива советская земля! То на полях Украины сражались с немцем, с Махно, то на Белом море брали на мушку английское коршунье, то по Сибири гнали Колчака. И куда ни глянь – все это рать бойцов – ткачи, горняки, литейщики, батраки из деревень, мученики польских застенков: что человек – то целая книга!

И дивные совершаются дела: на глазах у тебя выползают калеки из кресел, костыльники бросают свои костыли, наливаются жизнью, здоровьем хилые человеческие скелеты.

Не разгадана еще сила мацестинских вод, бьется над этой тайной много больших заботных голов, но и то, что добыто острой мыслью, – служит великую службу человеку.

Мацеста кругом в горах – потому в ней так тихи, безветрены дни, величавы покорные горные ночи. Здесь ни удушья, ни зноя – здесь над ущельем ходят легкие волны горных дыханий, целомудренно чистых, как дыхание младенца.

По голубому, глубокому небу любят легкие пушинки облаков сплетаться в кружевные хороводы, и те хороводы низко парят над горами, целуя влажным поцелуем густые зеленые кудри лесов.

– Ишь денек какой выдался осторожный… Метко сказано: эту сонную прохладу как же назвать иначе?

– Товарищи, а ну на Орлиную гору!

– Как на Орлиную? Мы же после обеда… мертвый час…

Над чудаком-новичком посмеялись, объяснили ему, что послеобеденные часы потому и мертвыми зовутся, что в санатории мертво, нет ни души по кроватям.

(Ох, ушло и это времечко: дознались врачи, нарушили нашу волю!)

Долги ли сборы, мы через пять минут на ходу. Как только из дверей санаторных – в гору, в лес. И поплывет, развиваясь, дорожка, то собачонкой подобострастной визжит и юлит под ногами, то строгой стрелой взлетает вверх: сухая, точная, неразговорчивая. Густы леса Мацесты, много в них тени и влаги, соком густым исходит тучная зелень. Слева, совсем бы, казалось, рядом – гора Ахун: она владычица всех вершин, она лесистым скатом держит крен до самого моря.

Вверх, вверх, все вверх тонкой и легкой ладьей уплывает тропа. Уж потны груди, дыханье часто, сердце колотится: чит-чит-чит! А так бы хотелось скорей до цели. Лежит по пути сваленный в бурю гигантский бук: ранила молния в самое сердце красавца гор, и он повалился, ударом сраженный, ударился оземь хребтом, пропаленным насквозь, и вот все хилеет, хилеет, гниет на глазах у цветущих собратьев, проеденный червями в сердце, иссохший в труху.

На этом покойнике мы отдыхаем, копим силы, смиряем сердца и снова, теперь уж до самой горы, шагаем, подобны паломникам, настойчивым, медленным ходом. И вот на скале: за этот ствол возьмись руками, голову в пропасть чуть запрокинь и увидишь там где-то, в черном зияющем дне – темно-зеленый просвет дикого озера.

Из острых расщелин скал водопад гневно срывается в пропасть, и шум его горным раскатным эхом доносится к нам наверх, на скалу. Слеты и срывы гор заросли одичалой хвоей; хвойная заросль тёмным пятном пропадает в глушь бездонной пропасти, без птиц – молчаливая.

Мы вырываем булыжник, дружным усильем толкаем вниз, затаим вздох и долго, долго слышим, как мчит он на дно и скачет, минуя уступ за уступом, все тише, тише, тише – пока не замрет гул, пропавший в песнях водопада. Потом мы на каменных плитах и на этих стволах, что над пропастью свисли, чертим каждый любимое имя. И когда насытится сердце красотой – благодарные, счастливые, усталые, – той же горной тропой возвращаемся к дому.

Уж вечер. Пало лиловыми тенями небо на зеленый шатер. Остывает медленно жизнь, прилипают к ветвям птицы, ложится зверь: один ложится, другой, полуночник, точит тонкие когти о звонкие зубы. Наливаются сонным туманом небесные очи – скроются скоро они за темные своды ночных ресниц, а на высоком и ясном челе небесном проступит в мерцанье золото звезд, окропится янтарными брызгами строгий, холодный свод.

За большими столами стучит домино, щелкают карты, чмокают шашки, и тихо опасным шахматным полем пробирается глупая, тупая тура.

У рояля густо сбились певцы, хор собирали наспех, пели не очень складно, но сердце измучено было немало в печальных мелодиях песен Украины, много попорчено крови на буйстве наурской лезгинки, выпито много истомы в русской раздольной песне.

Нежно и ласково байковой темной шалью укутала ночь обнаженное тело земли.

Спит Мацеста. А над ней, в высоте, над вершинами спящих гор, под янтарным шатром небес проплывала с открытым взором южная ночь.

Адлер

Такая рань: только три. В комнате тишь. По стенам и по полу татью крадутся бледные робкие руки рассвета. Мы освежили лица студеной водой и легонько, на цыпках, коридором проплыли к дверям, отомкнули бесшумно и вышли на холодный благоуханный воздух горного утра.

Ароматная, густая и пряная отстоялась за ночь тишина.

Молчали легионы лягушек, откричав полуночные песни. Молчали птицы, омытые росным холодом. Молчали люди, скованные сном. Солнце дремало в синих лесах, за горами. И мы молчим, словно словом боимся разрушить этот прозрачный покой. По влажной зеленой тропе, по потной дороге, по берегу грустной речки – идем к морю. И когда подошли – по спокойной зыби, как по лугу зеленому, дрожало радостью за ночь иззябшее солнце. На безлюдном песчаном берегу светло и пусто. Море чуть слышно глубоко вздыхает набухшей зелеными соками грудью.

Далек и строго прочерчен овал горизонта. Сиротливо в водной пустыне застыло на якоре одинокое серое судно.

Восходит солнце. Пунцовая дрожь кинулась в небо и, отраженная, опала в волны: море вспыхнуло алой рябью. По берегу моря на Хосту проложена ветка – ходит по ветке легкий открытый вагончик. Сегодня праздничный день, и народу на Хосту торопится много. Вагончик этот – словно резиновый, то сжимается, то раздается, – весь секрет, как видно, в настроенье вожака. Сегодня вожатый весел – и народу набито в два раза против обычного. Ах, лучше бы не был ты весел, вожатый: негде сесть!

Дорога до Хосты – по берегу моря, в зелени, около гор. В Хосте, как слезешь, надо протопать целую версту до станции – там остановка авто, идущих на Адлер, на Гагры, на тихие горы Красной Поляны.

Держим мы здесь и свою столовку-чайнушку для приезжающих. Казалось бы, что ж: только кланяться надо, спасибо сказать за такую заботу? Нет, вы лучше зайдите, нюхните да гляньте: холодная, скользкая грязь и мрак, словно в забытом, насквозь, до щелей прокопченном сарае.

– Чаю можно?

– Нет, через час.

– Хлеба можно?

– Нет, через час.

Друг за дружкой, очередь в очередь, подходили приезжие, задавали буфетному тот же вопрос, получали один ответ. И вспыхнул, как фейерверк, гнев: какого же черта к сроку нет?

Рядом, в двадцати шагах, чуточное частное заведение: чисто, приютно, светло. Там достали – и чай, и хлеб, и яйца! Мы от едкой обиды, от гневной, бессильной злости, от стыда – готовы были впрах разнести гнусную чайнушку: э-эх, преступное ротозейство! Так-то – долго не вырасти, долго не выкузмить частную торговлю!

Облизавшись от вкусного «частного» завтрака и сплюнув зло на частную торговлю, побежали на пункт, где в гневном рычанье дрожал отходивший авто – он торопился на Адлер.

Рядом сидит, смугл и строг, юноша горец. Юношу звать Айба. Переплавило солнце кровь у Айбы в потоки расплавленной бронзы. Вместо глаз природа Айбе подарила пару маслин из афонских садов. Мелкие дружные кольца кудрей на лоб бежали, словно черные струи густых сосновых смол. На груди у Айбы увидал я кимовский знак. Я узнал, что раньше Айба жил в Сухуме, – теперь он живет в горах, – что отец у Айбы был муша (он разорвал себе сердце под кладью и умер в трюме), в Сухуме Айба обучился русской речи.

– Трудно здесь, в горах, комсомолу, – сказал Айба. – Уж не говорить про обычаи дедов, про старый устой – сама природа мешает: попробуй ты на собранье куда-нибудь крыть через горы, эв-ва, концов не видать! Наши поселки один от другого, что тучка от тучки, раскиданы врозь. Места эти трудные, темные, глухие. Кругом по горам и тишь и мрак, а в той тишине чернеют наши гнезда. И нельзя нам оттого собраться вместе – работаем всяк по себе, на глаз. А где работа, среди кого? Как поглуше ущелья взять – там совсем дикари, не тронуты там вековые суеверья, там за малую обиду – пускают в ход кинжалы и ножи. Смотрят на нас не то что врагами, этого нет, но просто не могут понять, как надо (темны, темны горные люди!), что мы такое, комсомол и партия, зачем и о чем собираемся мы говорить, какие наши цели… Объяснить? Нет, тут объяснять не надо, это почти бесполезно. Вот делом себя показать – это да! И это, пожалуй, единственная здесь дорога, пока народ так темен и дик…

Спокойно и строго глядели черные глаза Айбы. Не было в словах у него ни ребячьего задора, ни игры в таинственные россказни про горные чудеса, не было и затверженной, мертвой схемки, которую где-то вычитал, где-то узнал случайно. Нет, Айба смотрел таким умным и понимающим взором, что ясно было: накрепко знает парень, что говорит!

– Вон, посмотри, – и он обернулся легко назад, – дойди-ка до Хосты, посиди на собранье!

Мы обернулись за ним и увидели далеко под город разбросанные домики Хосты. Дорога все время в горы и чертит такие тут кренделя, что какую-нибудь небольшую вершинку видишь и сяк и так, со всех сторон, словно вертишь ее, как шарик, у себя перед глазами.

Первые версты дорога тряска – Айба пояснил нам, что скоро станут править ее и здесь, как уже правят по разным иным местам. Но лишь только развернется чистое и ровное гагринское шоссе: очарованье! Без встрясок – легко и плавно шуршит авто тугими шинами, глотает аппетитно версту за верстой. Сумрачно-прекрасны, крепки богатырской силой – стоят кудрявые гигантские дубы; оловом отливают гладкие стволы чистого, прочного бука; зеленит, смеется, шелестит со всех сторон, как девушка-хохотушка, бузина, – на глазах у солнца, у моря – обнимается, бесстыдная, с веселым гибким кизилом. Недвижны и важны, словно затянуты в тонкий изящный костюм, остроглавые кипарисы; откуда-то с гор, может, вот с этих мелькающих дачных садов, доносятся чуткому обонянию ароматные нежные вздохи магнолий. Воздух насыщен то чуть уловимыми, то густыми и терпкими запахами трав и цветов. А тут еще – соленое крепкое дыхание моря; вон оно, море, глянь-ка: то и дело провертывается темно-зелеными шумящими полянами сквозь побережную стену кизиловых-бузиновых зарослей!

– Слушай, Айба: ты вот сказал, что не словом, а делом тут надо работать с горцами… Ну, а какие, к примеру, дела ты мог бы нам рассказать?

Айба ответил не сразу. Он осторожно в памяти отбирал такое, что надо сказать.

– Никаких особых дел и нет, – ответил он, подумав. – Наши дела те самые, что с утра до ночи малыми заботками тревожат горца. Были такие поселки, где ставили на собраньях большущие вопросы, – и на те собранья никто не приходил. А те, что были там, – спали. Большие вопросы надо, видно, по-большому и рассказывать. В нашем селенье мы – по-другому. Всего на поселке нас семь человек. А народу находит двести, а то и больше. Отчего? Да все потому, что говорим про такое, что каждому близко и знакомо: как ходить за скотом, как за кукурузой, говорим про табак, насчет посеву, роста и сборов, говорим про хлеб, про домашнее хозяйство, – на эти речи ползет народ, как муравей на мед. А тут, промеж этих речей, говорим про совхозы, про ученье, о кооперации – что к слову выйдет. И за то нас горцы приходят слушать…

Или вот был случай: засорилась травами, забилась западью разной рядом с поселком река – малая речка. И никак не поймут, отчего так народ на болезни стал падок, отчего так много на поселок стало комарья-мошкары лететь. Обошли мы, ребята, речку, оглядели, объяснили, что надо очистить русло, вытащить что там набилось, и пропадет комарье. Долго не верили, слушать не хотели, мы сами тогда в работу пошли, семь человек. И глядь, тишком – один подступил, другой подступил, пособлять стали: очистили начисто ловко речку. И увидели все, что правда наша была. С той поры – что ни день – в комсомол за советом идут, даже хворать зачнут – и то к нам.

Когда по горам ливни идут – сами знаете, какая беда: уносит скот, размывает поля, пропадают табачные плантации, посевы кукурузы – все погубит, что встретит вода на пути. В одну из таких-то бед попала горка-вдова с троими ребятами: у нее дотла погибло за ночь хозяйство, все унесли волны; несчастная женщина за ночь стала нищая, потеряла с горя разум – стоял впереди страшный голодный год. Тогда взялись за дело комсомольцы: на сходе выпросили ей какую-то чуточную помощь на первый раз, а дальше, как время пришло, – посеяли ей кукурузу. И, можете поверить, сами горцы плакали, когда видели нашу работу…

Вот это и есть главные наши дела, – закончил Айба. – Они небольшие, дела эти, а нужные: через них мы того добились, что горцы в комсомол да в ячейку за советом ныне идут…

И мы чувствовали все, что Айба говорит про настоящее дело, что только этой дорогой можно там, в горах, – да, пожалуй, и везде – проложить путь от партии, от комсомола – в темную толщу.

Влево скользнула дорога: а это что ж, куда?

– Это на Гагры пошла… Там же и на Красную Поляну… видишь, туда, к вершинам вьется…

Наша дорога прямо: осталось всего тут две версты. Скоро въезжаем в праздничный, шумный Адлер. По улицам пыль замирает сизыми тучами. По улицам песни и пьяненький гвалт: по случаю праздника весь городок под градусом. Улиц, собственно, тут немного, а вся гулянка сбилась на главной, на одной – той, что идет от базара к морю. Море, что магнит: сколько б ни шатался, ни шумел гуляка – все равно попадет на море, а раз на море попал – штаны долой, купаться. И выходит так, что весь город целый день купается посменно: к морю не разрывается ни на минуту плясовая, пьяненькая вереница. Прошлись и мы, огляделись: со стен комсомольский клуб извещал о собранье; упоминалась какая-то труппа, какая-то пьеса…

Обнявшись, грудно-крикливые и веселые, кучками, толклись на площади. Женщин мало, почти вовсе нет: одиночки только у лавчонок, у кооператива, у домиков. Зашли в столовку, в другую – все подчистую поели гуляки, нет для нас ничего. Выпучив живот под черной масленой рубашкой, пьяный буфетчик скалил зубы, кричал:

– Мяса весь съел… Хлеба весь съел – хошь вина? Вина можно многа пить, вина еси…

Мы поспешно ушли от столиков, где в смрадной вони бледнели сквозь завесы табачного дыма испитые осклизлые лица завзятых питоков.

Потом приютил нас какой-то сердобольный грек, стал из чуточных чашечек поить ароматным тяжелым турецким кофе: пригубь – и запей холодной водой, пригубь и снова… Пили и важничали – вовсе по-турецки. Вдруг барабанный бой! Да это же идут пионеры! Отряд красношеих ребят действительно показался с угла и быстро колыхал на площадь: это детишки откуда-то из дома отдыха, к ним влилась и местная ребятня. И нам показалось, что пьяный гул по улице смолк, толпы тихо сдвинулись по бокам, раздались надвое, обнажили улицу – быстро, легко подходившему отряду.

Какой восторг! Какой это был восторг! И какая вдруг перемена! И какой контраст с этой пьяной толпой! Отряд, словно победитель сквозь ряды своих пленников, прошел к морю сквозь беспокойные шпалеры сгрудившихся к лавкам гуляк.

И через пять минут, когда мы вышли на пляж, сотни детских головенок чернели на море, плеск и звон и крик над пляжем стоял веселейший.

Дети, дети, знаете ли вы, какой дорогой ценою досталось вам это право: вместо гнилых и вонючих подвалов – прыгать летами вот тут, по солнечному пляжу, вместо луж, где смачно ворочаются жирные свиньи, – купаться в этом голубом и теплом море!


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации