Текст книги "Пахатник и бархатник"
Автор книги: Дмитрий Григорович
Жанр: Русская классика, Классика
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 2 (всего у книги 7 страниц)
VIII
Известие, сообщенное Федотом, сильно, казалось, встревожило старого Карпа. До того времени болтливый и разговорчивый, он впал вдруг в крайнюю несообщительность; на расспросы соседей, желавших узнать, зачем был Федот, старик отделывался, говоря, что родственник приходил безо всякой цели, а чаще всего отмалчивался. Он точно так же усердно продолжал косить, хотя уже видно было, что работа шла теперь машинально и косою водило не столько сознание, сколько привычка такого занятия. Пот лил с него ручьями; он оставался, однако ж, к этому менее прежнего чувствительным; он реже даже останавливался, чтобы дать себе отдых, остыть и порасправить спину.
Несмотря на то, что солнце совсем уже скатилось к горизонту, в поле было почти так же душно, как в полдень. Воздух, напитанный испарениями, был неподвижен; самые тонкие стебельки, приходившие в колебание без всякой видимой причины, стояли теперь, как околдованные; облако пыли, поднятое стадом, которое полчаса назад прогнали в деревню по отдаленному холму, стояло так же высоко и только постепенно меняло свой цвет, превращаясь из золотистого в багровое, по мере того как ниже опускалось солнце.
Наконец солнце скрылось.
– Дядя Карп, народ по домам пошел! – сказал соседний мужичок.
– Шабаш! – послышалось в отдалении. – Шабаш, домой! – подхватили ближайшие косари.
Карп молча подбросил косу на плечо и поднял голову.
В разных концах поля народ направлялся к деревне; то тут, то там раздавался скрип навьюченных снопами телег, которые тяжело покачивались, пробираясь по пашне.
Карп направился ускоренным шагом в надежде догнать сноху свою; но ее нигде не было; она не кормила ребенка, и как все бабы, избавленные от такой заботы, успела, вероятно, отойти очень далеко. Попадались только те бабы, которые поневоле должны были отставать, потому что еле-еле передвигали ногами, неся на спине люльку, а в руках серп и кувшинчик.
При повороте с поля на дорогу Карп встретился с Гаврилой.
– Ну, брат Карп Иваныч, разобидели мы твоего Федота, – смеясь, заговорил староста, – пошел от нас – никому даже слова не промолвил; что за человек такой уродился! Сказывают, опять переменил место; на люблинской мельнице нанялся теперь… Зачем это приходил он? Тебя, что ли, проведать?
– Эх! – произнес старик, махнув рукою.
– Разве что неладно?
– Такое дело, совсем даже в сумленье приводит; зарецкий Аксен, что лесом торгует, прислал его ко мне…
– Зачем?
– Сказывал я тебе, приторговал я у него избу, – начал Карп таким голосом, как будто у него накипело в сердце и он рад был, наконец, высказаться, – задатку взял он с меня семьдесят рублев; дело совсем сладили; теперь прислал Федота, говорит: «прибавить надо к прежнему задатку»; очень, вишь, много народу на ту избу охотятся и деньги все сейчас отдают; «несходно, говорит, ждать до осени!» Сам суди, Гаврило Леоныч, откуда взять теперь денег? Хлеб не убран, и хошь бы и убран был – все одно не время его продавать; только в убыток продашь… Вот дело какое – шут его возьми! Я третий год за избой гоняюсь; так было обрадовался; моя совсем плоха; насилу прозимовали… Коли Аксен заартачится, не знаю, право, где уж искать избу; в своей зиму никак не проживешь; вся кругом как есть промерзает… Эх, шут его возьми! скрутил он меня этим по рукам и ногам…
– Почем за избу-то просит?
– Уговор был двести тридцать рублев, совсем уж было поладили…
– Сходно; по теперешним ценам на что сходнее.
– Об том и сокрушаешься; сходнее не найти; потому больше и жаль, Гаврило Леоныч… – вымолвил старик, насупив брови.
Немного погодя сквозь сереющие сумерки открылась деревня; войдя в околицу, Карп и Гаврило расстались.
IX
Антоновка выстроена была под самым скатом, на плоской луговине, которую огибала небольшая речка: во всякое время на улице стояла топь непроходимая; только теперешнее лето могло вполне просушить ее и превратить грязь в слой пыли. Избы шли в два порядка, со множеством узеньких проулков; в глубине деревни, там, где речка делала поворот и пропадала, высоко подымалось несколько старинных ветел; дальше, за ветлами, снова шли пологие холмы, исполосованные оврагами и темными клиньями сосновых перелесков.
Изба Карпа выходила углом в проулок и на улицу; она действительно никуда больше не годилась, как в лом; бок ее, смотревший на улицу, круто выпучивался и, без сомнения, давно бы повалился, если б хозяин не позаботился подпереть его двумя осиновыми плахами; все пазы были вымазаны глиной, которая истрескалась от жары и во многих местах отвалилась. Изба была одною из самых старых в деревне; Карп, доживавший уже седьмой десяток, не помнил, когда ее ставили. Ветхость избы еще заметнее бросалась в глаза от соседства с плетнями, которые отличались плотностью, стояли прямо на толстых высоких кольях. Карп не осиливал только с избою; все остальное, что зависело от его рук и средств, смотрело как нельзя пригляднее и обличало домовитого, деятельного хозяина.
Войдя на двор. Карп встречен был блеянием овец, фырканьем трех лошадей и глухим чмоканьем коровы, которая в сумерках принимала вид огромного белого камня, брошенного посреди двора. Старик повесил под навес косу, вступил в темные сени, но наткнулся на кого-то и поспешно отступил на шаг.
– Ай, дедушка, чуть Ваську не уронил! – раздался тоненький голосок.
При этом на крыльцо выступила девочка лет семи, державшая на руках толстого, как пузырь, ребенка, который кряхтел и отдувался, как словно не его тащила девочка, а он нес ее на руках своих.
– А сама что под ноги лезешь! – проговорил ворчливо дедушка, входя в избу.
В избе царствовала уже тьма кромешная; от жары едва можно было переводить дух; мухи, бившиеся на потолке и в окнах, наполняли ее глухим журчаньем. Заслышав шум у печки, Карп обратился в ту сторону.
– Старуха, ужинать собирай; я чаял, все уж у вас готово…
– Сейчас, батюшка; сейчас сноха вынесет стол на крылечко; здесь пуще жарко… Нонче печь топили; новые хлебы, из новой муки пекла; мука белая, хорошая, на скус хлебы прошлогоднего лучше…
Но и это обстоятельство, всегда почти тешащее душу простолюдина, столь бедного на прихоти и радости всякого рода, не произвело никакого действия на Карпа.
Он повесил голову, вышел из избы и снова в сенях чуть было не сшиб с ног девочку, которая, вся изогнувшись на один бок, тащила толстого Ваську.
– Ох! – крикнула девочка, с трудом пятясь назад, – ох, дедушка, – Васька! Ваську чуть не уронил!..
– А ты опять под ноги лезешь!
– Что ты его взаправду все таскаешь – сядь поди с ним, Дуня! Сядь, – проговорила сноха, явившаяся на крылечко собирать ужин.
– Здорово, батюшка! – раздался голос из-под навеса, и на дворе показался рослый мужик, лицо которого невозможно было рассмотреть за темнотою.
Это был сын Карпа и муж молодой женщины, хлопотавшей с ужином. Карп лет уже семь освобожден был, за старостью, от всякой работы: он постоянно, однако ж, ходил в поле и исполнял все мирские и господские повинности; старик находил расчет работать за сына, который в это время управлялся в собственном поле или занимался дома; расчет был верен: Петр[2]2
Так звали сына.
[Закрыть] был одним из лучших работников Антоновки.
Выйдя из-под навеса, Петр махнул рукою и погнал лошадей к воротам.
– Погоди, Петруха, – сказал старик прежде еще, чем сын коснулся ворот, – кто нынче у нас в ночном? Чей черед?
– Андрей Воробей с ребятами поедет.
– Смотри, молодого серого меринка не спутывай: он не сильно боек, не уйдет от табуна; боюсь, как спутаешь, зашибут его копытами… У Гаврилы кобыла бойкая такая, скольких уж зашибла!
– Ладно, батюшка!
Серый этот меринок дороже был Карпу всей остальной скотины; в продолжение десяти лет старику, несмотря на все старания, никак не удавалось вывести ни одной лошаденки своего завода; все или дохли, или оказывались слабыми; этот конек вознаградил его, наконец, за все неудачи: серый меринок, которому пошел уже четвертый год, удался во всех статьях; старик не мог на него нарадоваться и берег его пуще глазу.
Петр отворил ворота и вышел с лошадьми на улицу. Немного погодя он вернулся, поднялся на крыльцо и сел подле отца на лавку, которую поставила жена.
X
– Что, как нонче день? – спросил старик.
– Ничего, батюшка, ладно; рожь совсем решил, завтра возить стану.
– Сыплется, чай?
– Сыплется, только не много; в пору захватили; умолот будет знатный!..
В эту минуту старуха поставила на стол чашку с тертым горохом, приправленным маслом.
– Ты, касатик, хлебца-то новенького отведай, – сказала она, подавая мужу полновесный ломоть и крепко нажимая его пальцами, как бы желая доказать этим мягкость и доброкачественность хлеба, – отведай, батюшка: с прошлого года новенького хлебца не, ели…
– Ой! бабушка, пропусти! ой, не пролезу; ох!.. – отчаянно прокричала вдруг Дуня, стараясь пролезть между столом и лавкой и всеми силами упирая живот Васьки в край лавки, а собственный затылок в стол. – Ой, не пролезу! бабушка, пропусти! – повторила она, но уже со слезами в голосе.
– Ступай, родная; ступай, Христос с тобою… – промолвила бабушка, торопливо отодвигая лавку,
– Ой, тятька, пропусти… ой, уроню Ваську! – снова закричала Дуня, увязая на этот раз между столом и коленями отца.
Петр привстал и подсобил дочке усесться с Васькой между собой и дедом.
Во время этих переходов и неудач, повторявшихся сто раз в день, на долю Васьки выпадало всегда большое число испытаний, даром, что сидел он постоянно на руках сестры и казался вдвое ее сильнее. Часто тоненькие руки Дуни туго обхватывали Ваську поперек живота; часто, заигравшись на улице с подругами и поспешая на зов матери или бабушки, она второпях брала Ваську таким образом, что он совсем перевешивался набок, цепляясь ручонками за ее рубашку; случалось даже Ваське висеть головою вниз и болтать в воздухе ногами; но все это было ему решительно нипочем; в какое бы трудное положение ни приводила его Дуня, он казался совершенно довольным и никогда не пищал; но зато стоило сестре попробовать посадить его на лавку или на траву, – Васька мгновенно багровел, начинал трясти руками, наливался весь кровью, так что даже кожа его лоснилась, – и разражался вдруг пронзительным воем, который сию же минуту привлекал и мать и бабушку.
Усевшись со своим неизбежным спутником, который открыл рот, как только услышал запах еды, – Дуня придвинулась к чашке; ложка девочки ни разу не коснулась ее губ без того, чтобы сначала не попасть в рот брата; она пичкала его с таким усердием, Васька так уписывал, что отец и мать только посмеивались.
Одна бабушка не разделяла их веселости.
– Ешь, батюшка; кушай на здоровье, касатик, Христос с тобою! – повторяла старушка озабоченным голосом.
После ужина Карп обратился к востоку, перекрестился и потребовал шапку.
– Куда ты? Никак идти собрался? – спросила старуха.
– Да; дело такое вышло… Шапку давай! – повторил Карп, усаживаясь на ступени крыльца, чтобы снять лапти.
– Куда ты, батюшка? Никак взаправду идти хочешь? – спросил в свою очередь Петр.
– Да, на реку надо сходить…
– Ты бы завтра; не то мне вели-я сбегаю.
– Нет, дело такое, надо самому идти, – приду, отдохну потом.
Карп взял шапку и вышел за ворота, плотно заперев их за собою.
XI
Темная звездная ночь давным-давно обняла небо.
Выйдя за околицу, Карп несколько раз шмыгал босою ногою по траве; нога его осталась почти сухою; воздух, не освеженный росою, был тяжел, душен, точно перед грозою; нигде, однако ж, не видно было признака тучи: только зарницы, вспыхивая поминутно, обливали окрестность красноватым светом.
Дорога на Оку шла все время по берегу маленькой речки; сделав крутой поворот за Антоновкой, речка протекала дном плоской долины и версты три далее впадала в Оку. Местами бока долины суживались, местами расходились, образуя по обеим сторонам речки более или менее пространные луговины.
Приближаясь к первому из этих лугов, Карп услышал лошадиное фырканье, сопровождаемое визгом и глухими ударами копыт. При блеске зарниц различил он табун, который только что выгнали в «ночное». Старик свернул с дороги и пошел к лошадям. Почти в ту же минуту его окликнули:
– Кто идет?…
– Я, – отозвался Карп, направляясь прямо к длинному человеку, который так же скоро шел к нему навстречу.
– Ты, Карп Иваныч? – заговорил длинный человек тоненькой, надорванной фистулой, которая заслужила ему еще с детства прозвище Воробья, – я вечор еще собирался поговорить с тобою…
– Об чем это?
– Сродственник твой Федот, что женат на твоей племяннице, нанялся теперь на люблинской мельнице…
– Знаю: ну так что ж?
– Скажи ему, – произнес Воробей, неожиданно оживляясь, причем голос его сделался еще пронзительнее, – скажи ему, коли станет он шляться у моей риги или застану его опять у себя в огороде – ему так не сойдет; там что ни выйдет, на себя пусть пеняет!..
– Что ты, Андрей; в другом чем не постою за него, а насчет то есть баловства такого, чтобы на чужое добро польстился, – этого за ним никогда не водилось; никогда об этом слуху даже не было…
– Я не насчет того говорю, – подхватил Воробей тем же раздраженным голосом, – я знаю, чего ему надо; он, собака, к сестре моей подлащивается, вот что! Она хошь и солдатка, человек вольный, а пока с нами живет, не хочу я этого сраму брать… Не хочу, чтобы ходил он к нам! Ей-богу, провалиться на месте, – коли еще раз застану в риге или увижу в огороде, – ей-богу, мы с братом намнем ему бока так, что не встанет!.. Так и скажи, коли увидишь; так и скажи! Ей-богу, исколотим всего в один синяк! Так и скажи!
В ответ на это Карп только тряхнул шапкой и досадливо кряхнул. Рассудив, что при теперешнем настроении Воробья нечего думать поручать ему присмотреть за мерином, старик простился с Андреем и, обещав поговорить Федоту, поплелся далее.
Вскоре шум табуна начал удаляться и, наконец, совсем пропал.
Мертвая тишина стояла над рекою и склонами долины, которые то озарялись зарницами, то погружались в темноту непроницаемую.
Карп услышал шум небольшой мельницы, которую также содержал богатый люблинский мельник. Люблинская мельница находилась уже при самом впадении речки в Оку. Миновав плотину и пройдя вдоль забора, ограждавшего мельничный двор, за которым раздался сиплый лай цепной собаки, Карп продолжал путь другим берегом реки.
С этой стороны бок долины неожиданно изменялся; склон ее подымался круче, и весь, сверху донизу, покрыт был густым орешником; местами, как основы великанов, возвышались над чащей сухие столетние дубы, простиравшие к небу черные, причудливо изогнутые ветви. Немного далее, лес, как словно насильственно раздвинутый, оставлял с вершины холма донизу совершенно голую почву, покрытую рядами ям и бугров, которые, каждый раз как вздрагивала зарница, придавали перелеску особенно мрачный, пустынный характер.
XII
Место это считалось вообще «недобрым» в околотке. Тут, сказывали, находилась когда-то деревня, которая до последней щепочки выгорела от громового огня. Носились также слухи, будто в давние времена Ока при весеннем разлитии принесла сюда росшиву, нагруженную татарским золотом; барка застряла именно в этом месте, после чего ее доверху занесло илом. Лет тридцать назад нашелся одинокий старый мужичок[3]3
Карп помнил его очень хорошо.
[Закрыть], который не шутя прельстился сокровищами, скрывавшимися будто бы в этом месте. Он стал ходить сюда чаще и чаще; сначала ходил он так, ради любопытства; осмотреться, что ли, ему прежде хотелось – неизвестно; потом начал брать с собою скребок и уже каждый день с утра до вечера, с зари до зари, проводил время, взрывая и ворочая землю. Так провел он целое лето. Он с каждым днем заметно более и более впадал в раздумье; мало-помалу перестал он с людьми разговаривать, начал дичиться и бегать от ближайших знакомых. Раз, – это было уже осенью, – батраки люблинской мельницы, проходя мимо этого места холодною морозною зарею, нашли старика распростертого навзничь с лопатою в руках: стали его окликать, подошли ближе, – он был мертв.
Множество баб и даже некоторые, по-видимому, степенные люди положительно утверждали, что самим им случалось, проходя мимо Глинища[4]4
Так звали место.
[Закрыть], слышать подземный жалобный стон, от которого сами собою начинали шевелиться уши и холод пробегал по спине и волосам. Короче сказать, место считалось «проклятым», и редкий человек даже средь белого дня не проходил мимо, не ускоряя шага.
Но Карп, надо полагать, не верил таким слухам; быть может также, чувство страха ослаблялось в нем привычкой; более шестидесяти лет ходил он мимо Глинища, и во все это время ни разу с ним ничего не случилось. Мудреного нет тоже, мысли Карпа слишком сильно заняты были предстоящей беседой с Аксеном, чтобы мог он обратить на что-нибудь внимание.
По мере приближения к Оке лес редел, и щеки долины расходились, оставляя место просторным лугам. В непроницаемо темной глубине сверкнула, наконец, Ока; по мере того как река открывалась, удушливый воздух заметно освежался. Слева, над берегом, возносились черными неправильными углами строения большой люблинской мельницы. Дорога делала неожиданно поворот и прямо вела к парому. В то время, когда Карп проходил мимо пристани, парома не было; недвижною темною точкой стоял он, казалось, на гладкой поверхности реки, отражавшей мириады мигающих звезд. Далее, шагах во ста от пристани громоздилась куча бревен; тут же насупротив возвышалось несколько новых, непокрытых срубов.
Проходя мимо одного из них, Карп невольно приостановился и оглядел его сверху донизу; это была та самая изба, которую он приторговал у Аксена.
Карп прямо пошел к маленькой крытой избушке, в которой летнею порою помещался обыкновенно Аксен.
У входа, на траве, раскинувшись на войлоке и прикрывшись полушубком, лежал человек, который храпел «во всю ивановскую».
XIII
– Аксен! – сказал Карп, нагибаясь к спавшему и слегка подталкивая его. – Аксен Андреев!..
– А? – проговорил Аксен, высовывая из-под овчины голову и прерывая свой сон безо всякого затруднения, с легкостью, свойственною вообще тем деятельным простолюдинам, для которых первый жизненный вопрос – дело, барыш, и которые отдаются отдыху не в условный час, не когда захочется, а когда свободно и где придётся.
– К тебе, Аксен Андреич! – вымолвил старик не совсем уверенным голосом, – в другое время недосуг ходить; ты присылал ко мне нонче Федота.
– Посылать – не посылал, только велел сказать при случае: ты бы ко мне как-нибудь понаведался.
– Сказал он… Я все в толк не возьму, Аксен, право, в толк не возьму; ведь я тебе семьдесят рублей задатку отдал…
– Отдал.
– Тогда уговор у нас был: семьдесят рублей задатку, а в осень, после уборки, остальные деньги… Совсем было того – поладили; теперь что ж это будет такое? Ведь этак, Аксен, не годится, право, не годится…
– Экой ты, братец мой, чудной какой! – право, чудной! Я от задатка твоего разве отказываюсь? Говорю только: надо как-нибудь сладить, потому выходит дело совсем несходное. Всяк свой барыш наблюдает; ты норовишь себе потрафить – я себе… Вот теперича человек двадцать напрашиваются на избу-то! – и деньги все сейчас отдают, как есть до копейки. На прошлой неделе выселковский мужичок приходил ко мне; так тот тридцать рублей лишку давал, в упрос просил, отдай только! Рассуди сам таперича: люди деньги выкладывают; барыши дают; за тобой надо ждать еще два месяца, пожалуй что и тогда не разделаешься с хлебом, – не соберешься с деньгами… Суди, сходно ли? А насчет задатка говорить нечего, возьми его хоть завтра…
– Что ж ты прежде мне об этом не сказывал? – произнес старик досадливым голосом, – вишь, время какое – самая уборка! Сам знаешь: где нашему брату достать денег?.. Где их взять!
– Денег у тебя не спрашиваю; может, так как-нибудь, без денег, сойдемся.
Карп ясно понял, что Аксен неспроста отказывался от денег, что, верно, держал на уме какое-нибудь намерение. Старик не показал, однако ж, виду своего недоуменья; он сделался только внимательнее прежнего.
– Вот к осени коров стану бить на мясо, – проговорил Аксен, – не найдется ли у тебя лишней скотины?..
– Всего одна корова.
– Ну, в другом чем сойдемся… У тебя меринок серый трехгодовалый… его отдай; цену, какую положишь, та и пойдет в счет избы…
Предложение Аксена поразило Карпа самым неожиданным образом. Он знал очень хорошо, что Аксен не тот человек, чтобы стал говорить зря и наобум касательно приобретения лошади, что, верно, он имел свои виды, что все давно было у него обдумано.
Несмотря на свою наружную простоту и сговорчивость, Аксен принадлежал к числу самых тонких, самых пронырливых и хитрых мужиков уезда. Способность его пронюхивать барыш там, где другие барыша не подозревали, могла только равняться с его оборотливостью и неутомимою деятельностью. Аксена видели всюду, на всех ярмарках, базарах, по пристаням в торговые дни; он вел торговлю сплавным лесом, досками, солил солонину, торговал говядиной, жег кирпичи и известку, скупал рощи, сымал сады у помещиков. Нельзя сказать, чтобы товар его был хорош и отличался доброкачественностью; все делалось спешно, зря, на живую руку: говядина была тощая, яблоки снимались незрелыми, срубленный лес продавался всегда сырым, кирпичи были недопечены. «Ничего, сойдет!» – говорил всегда Аксен. И точно, крестьяне и помещики уезда поневоле должны были обращаться к Аксену, который силою денег и деятельности завладел мелкою торговлею уезда.
Карп знал также – и это всего более приводило старика в расстройство, – что, при простоте своей и сговорчивости, Аксен – человек крепкий, как кремень: если уж что заберет в голову, ни за что не отступится. Нечего, значит, было и разговаривать; надо было тут же решиться или уступить серого меринка, или взять назад задаток и отказаться от избы. Тем не менее Карпу обидно как-то показалось уступить сразу, с первого слова.
– Рассуди теперь и ты, Аксен Андреич, – произнес он внушительно, – у меня две лошади: хорошо, отдам я тебе меринка, как же я при одной останусь?..
– Скоро осень, а там и зима привалит; больше одной лошади держать тогда незачем; у вас же все на оброке, не справляют, зачем две лошади? Куда их? только корм травить понапрасну… Пожалуй, я и на то согласен: до того времени, как в поле работа не кончится, оставь у себя меринка, я за этим не погонюсь.
– Кто ж тебе об нем сказывал? – спросил Карп, у которого при этом словно подступило к сердцу.
– Мало ли сюда ходит всякого народу… из вашей деревни, из других также; пуще, признаться, хвастал сродственник твой Федот…
– Он-то, собака, из чего? – промолвил старик, быстро сжимая кулаки и так же скоро разжимая их, чтобы не заметил этого собеседник.
– Уж этого я не знаю; только каждый день придет, и давай хвалить… Заезжай, говорит, погляди да погляди! Было мне к вам по дороге, я и подъехал к вашему табуну… Федот со мной ввязался; он и лошадь указал… Точно, лошаденка складная; шестьдесят рублев можно дать.
Подвернись в эту минуту Федот, старик разругал бы его на все бока, мало того, вцепился бы, кажется, в жиденькую бородку родственника и тряс бы ее до тех пор, пока волоска не осталось.
Тут между Карпом и Аксеном завязался сильный торг, который кончился тем, что Аксен прибавил за мерина еще четыре с полтиной; на том дело и остановилось. Эти шестьдесят четыре с полтиной, приложенные к прежним семидесяти рублям, составляли сумму, которая, в качестве задатка, совершенно удовлетворяла Аксена; с Карпа оставалось получить около ста рублей; Аксен соглашался ждать эти деньги до осени, как прежде было условлено.
– Когда же за мерином-то прислать? – спросил Аксен.
– Хошь завтра, хошь послезавтра – когда хочешь! – проговорил Карп отрывисто.
Он поправил шапку, которая во время этих разговоров совсем скосилась на сторону и, простившись с Аксеном, повернул на дорогу.
– Эй, слышь, Карп! – крикнул Аксен, делая шаг вперед, – слышь – Федот ко мне просился; взять его, что ли?
– Провались он совсем! – нетерпеливо возразил Карп.
– Не брать, стало, что ли?
– Ведь он, собака его ешь, две недели всего нанялся на люблинской мельнице – чего ему еще? – спросил Карп, останавливаясь. – Три целковых в неделю жалованья одного получает, чего ж еще – собаке!
– Он, что ли, тебе сказывал? – смеясь, вымолвил Аксен, – ну, здоров, значит, врать-то! Всего за четыре рубли в месяц живет: за ту же цену и ко мне просится; так как же, по-твоему, взять его, что ли?
– А пес его возьми совсем! – с сердцем сказал Карп, удаляясь.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.