Текст книги "Пахатник и бархатник"
Автор книги: Дмитрий Григорович
Жанр: Русская классика, Классика
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 4 (всего у книги 7 страниц)
XX
Несмотря на то, что зори по утрам начинали быть довольно холодны, Карп все еще продолжал спать в риге. В ночь, которая следовала после сборища у магазина. Карп, начинавший уже засыпать, внезапно пробудился и стал прислушиваться. Слух его явственно различил шорох; но где он раздавался, внутри или снаружи риги, – этого в первую минуту не мог разобрать старик… Наконец слышно стало, что кто-то царапался вдоль плетня и перебирал ногами в высокой крапиве, окружавшей ригу. Немного погодя чьи-то руки ощупали деревянный засов и бережно начали отворять ворота.
– Кто тут? – крикнул Карп, торопливо приподымаясь с соломы.
– Я… дядюшка Карп… – проговорил кто-то, шмыгнув в ригу.
– Кто ты? – еще громче крикнул Карп, делая шаг вперед.
– Не признал, что ли?.. Я, я, – Федот! – произнес голос, явно старавшийся принять характер примирительный, заискивающий.
– Так это ты! – мог только выговорить старик, озадаченный таким неожиданным появлением.
– Было мне по дороге, думал отдохнуть у тебя, – подхватил Федот скороговоркою и как бы стараясь замять речь старика, – Аксен просил сходить в Андреевское… насчет, то есть, – корова там у барыни продается… так посмотреть просил… Я у него живу теперича… Ну, запоздал маленько… Дело не спешное, думаю; дай зайду к дяде Карпу, отдохну до зари…
– Врешь, врешь! бесстыжие твои глаза! – заговорил сквозь зубы и как бы с озлоблением старик. – Врешь! знаю я, зачем ты сюда шляешься! Знаю, с какими коровами ходишь… Собака ты этакая!..
– За что ж ты ругаешься…
– Ах ты, непутный ты этакой! – продолжал Карп, все более и более разгорячаясь. – Будь я помоложе, – я бы в тебе места целого не оставил!..
– Не тот я человек, чтобы меня трогать! – обиженным тоном возразил Федот, – никто еще меня не трогал… Это уж я вижу: значит, тебе на меня наговорили…
– Нет, не наговорили!.. Кто разболтал Аксену про мерина, а? – кто?.. Говори, через кого, коли не через тебя, лошадь отошла от двора моего?..
– Слушай, Карп Иваныч, – снова скороговоркою начал Федот, – провалиться мне на этом месте, отсохни мои руки, лопни мои глаза…
– Молчи, бесстыжий! Не божись лучше, не греши… Сам я про все знаю. – Стой, погоди! – воскликнул Карп, думая, что Федот хочет улизнуть, тогда как Федот отступал только в сторону, боясь, чтобы Карп его не ударил. – Сказывай, благо придало к случаю: какие и когда давал ты мне деньги? а? Говори, когда я брал у тебя? Зачем же ты рассказываешь, что ссужал меня деньгами, и теперь хоронишь, которые остались, – боишься, не стал бы я просить на избу…
– Отсохни мои руки, лопни мои глаза… – начал было Федот, но Карп не дал ему договорить.
– Молчи, окаянный, не божись, сам слышал!
– Ничего я этого не говорил.
– Врешь! Как шел я намедни ночью от Аксена, сам слышал, как ты на пароме…
– Что ты? – перебил Федот, – ноги моей никогда на пароме не было! Все это, Карп Иваныч, одни сплетки про меня путают, – подхватил он невинным голосом… – И охота только слушать тебе… Меня все знают!.. Не тот я человек совсем.
– Ну, теперь, – продолжал Карп, не обращая внимания на оправдание своего родственника, – сказывай, зачем пришел? Чего надо?.. Сестра Воробья, солдатка, приманила!.. На себя бы ты поглядел!.. Тебе ли, лысому чорту, такими делами заниматься?.. Хоть бы людей-то постыдился, коли в тебе ни стыда нет, ни совести! Ведь через тебя ссоры только в семье да брань: и то сегодня, через тебя, братья ее таскали… Да и тебе так не сойдет… Воробей с братом сами мне сказывали; попадись только им – тут тебе и голову положить! Они и день и ночь на сторожбе, как бы только поймать тебя; может, и теперь уж укараулили…
– Все это сплетки одни; как пред богом, сплетки… – неуверенно и даже плаксиво проговорил Федот.
– Ладно, сплетки!.. А пока ступай от меня! проваливай! чтоб духу твоего здесь не было!..
– Дядя Карп, пусти переночевать, – сделай милость… Что ж я, чужой, тебе, что ли? – робко промолвил Федот.
– Вон ступай, бесстыжие твои глаза! Вон!
– Дядя Карп, сделай милость…
– Не пущу! – заключил Карп, выталкивая Федота, который пятился назад. – Вон ступай, говорю; вон, – и на глаза мне не показывайся!..
Карп запер ворота и возвратился на солому. Шуму никакого не было теперь слышно за плетнями; изредка, – и то едва приметно, – раздавался треск сухих стеблей, ломавшихся под ногами, которыми, очевидно, переступали с большою осторожностью. Наконец все замолкло, кроме петухов, которые начали вдруг драть горло, почуяв полночь.
XXI
Но не успел Карп заснуть, шум в воротах снова привлек его внимание; на этот раз кто-то смело стучался.
– Кто тут? – с досадою крикнул старик.
– Я, дядя Карп! – отозвался голос Филиппа. Карп поднялся на ноги и отворил ригу.
– Я затем к тебе в такую пору – не видать теперича… Не станут, значит, болтать… – сказал Филипп. – Слышь, дядюшка, вот дело какое: я, почитай, уж со всеми перемолвил, все в одном утвердились: до Кузьмы-Демьяна не отдавать оброка! Тут толковать нечего; знамо, не барину нужно; господа люди понятные; одна тут управительская воля. «Как, мол, хочу, так и верчу!» вот что! Управитель у нас новый; возьмет такую привычку – житья нам не будет… Мы вот на чем положили: известно, один человек упрется, ничего не сделает, – в рог согнут! А как миром что скажут, коли весь мир в согласии, – тут хошь не хошь, ничего не возьмешь; с целой деревней ничего нельзя сделать; всех к становому не отправишь.
– Так-то так, Филипп, – отозвался старик, – не вышло бы только худо из этого…
– Эх! братец ты мой, говорю тебе – весь мир в согласии; главная причина, крепко только надо друг за дружку держаться! Мы чего добиваемся? Хотим держаться до поры возможности, чтобы время протянуть до срока; установится на хлеб цена настоящая, хлеб продадим, тогда и оброк бери… Так, что ли?
– Хорошо, как бы так-то…
– Главная причина, – подхватил Филипп с воодушевлением, – не выдавать друг друга! Примерно, хоть тебя спросят: «Зачем не продаешь хлеб?» – «Я, говори, ничего… мир не велит, всем миром так положили ждать до осени!..». Так все уговорились, я со всеми перетолковал; все на одном стоят: не продавать хлеба до Кузьмы-Демьяна, пока цена не уставится… Смотри, Карп, не выдавай; говори заодно со всеми…
– Кому убытки – мне разоренье, – сказал Карп, – коли мне продать хлеб теперь, без цены, да из тех денег оброк отдать, ничего на избу не останется… Надо также и на зиму малость денег оставить…
– То-то же и есть!.. У тебя изба, у другого свои дела; у всякого так-то!.. Так слышь: как другие, так и ты делай; такой уж уговор; я затем и зашел к тебе, чтобы как, то есть, повернее… Ну, прощай, время идти… – заключил Филипп, суетливо выходя из риги.
Карп снова отправился на солому; но сколько ни ворочался он с боку на бок, на этот раз долго не мог заснуть; сон сморил его тогда только, как пропели вторые петухи.
XXII
На другой день вечером Карп, осмотрев свое озимое поле и оставшись очень доволен всходами, возвращался в Антоновку, когда недалеко от поворота в околицу услышал за собою трескотню тележки. Он оглянулся; узнав по гнедой вислоухой лошади владельца телеги, Карп остановился; лицо его заметно оживилось любопытством. Немного погодя телега с сидевшим в ней старостой Гаврилой поровнялась с Карпом.
Уже одна наружность Гаврилы свидетельствовала, что поездка его была крайне неуспешна; он сидел нахохлившись, как воробей после дождя; глаза его против обыкновения мрачно, недоброжелательно как-то поглядывали из-под шапки, пропускавшей большой клин клетчатого платка, которого он не думал поправлять.
– Что, как? – спросил Карп, следуя рядом с телегой, которая продолжала приближаться к околице.
– Эх! – был только ответ старосты.
– Худо, стало быть?
Гаврило тряхнул только шапкой.
– Напрасно, значит, съездил?
– Говорил тогда – нет, не верили! – вымолвил, наконец, староста. – Вышло все по-моему, как я говорил: ничего этого, о чем мы толковали, не берет в рассужденье!.. Только ругается… Грозит еще станового прислать…
Карп зачмокал губами, отнял руку от перекладины телеги и также нахохлился.
Таким образом вступили они в околицу.
Появление Гаврилы на улице произвело ожидаемое действие; многие увидели старосту – и слух о его возвращении мигом распространился по деревне. Едва подъехал он к избе своей и вылез из телеги, его окружила толпа еще многочисленнее той, которая стояла у магазина.
Все, что было взрослого в Антоновке, знало более или менее причину отъезда старосты, и все любопытствовали узнать, какой будет ответ из конторы.
В первые две-три минуты Гаврило не мог выговорить слова – его решительно затормошили; наконец, когда старые люди подали голос, призывая всех к молчанию, – Гаврило передал миру почти то же, что сообщил Карпу.
– Писарь, который вечор приезжал сюда, не соврал нам, – продолжал Гаврило, – точно, грамота такая пришла из Питера! Мне земский оказывал; он и письмо барина видел…
– Да ты сказал ли управителю, о чем мир просит? – неожиданно вмешался Филипп, просовываясь вперед.
До той минуты он молча стоял в толпе и только прислушивался.
– Ругается, кричит, – вот те и все тут! ничего не сделаешь! – ответил Гаврило, разводя руками, – знай только кричит: «станового пришлю!..»
– Эка невидаль! – перебил Филипп, – присылай, пожалуй! Мы становому то же скажем…
– Как же, станет он слушать! Он, знамо, управительскую руку держит, – вымолвил Гаврило, – что скажет ему управитель – тому и быть…
– Это как есть!.. Что он скажет, – тому и быть!.. Эх-ма… – послышалось отовсюду на разные тоны.
– Православные! – заговорил опять. Филипп, с живостью обращаясь к толпе, – неужто взаправду разоряться? По-моему, вот что делать: самим к управителю ехать; выбрать из мира человек пяток и ехать… А коли не поможет, напишем тогда письмо к барину; из Коломны, по почте, чрез пять дней в Питер доставят… Это всего вернее… Помереть мне, коли все это дело не от управителя; помереть – коли барин об этом ведает…
Одобрительный говор пробежал в толпе.
– Православные! – крикнул ободренный Филипп, все более и более воодушевляясь, – выходи, братцы, кто к управителю поедет! Савелий, ступай сюда в круг, – обратился он к рослому смуглому мужику, стоявшему ближе других.
– Охотников без меня много… – проговорил Савелий, запинаясь и пятясь назад.
– Стегней, выходи! – крикнул Филипп другому мужику с оживленным, решительным выражением лица.
Живое и решительное лицо быстро скрылось в толпе.
– Кум Демьян, поедем! опаски никакой нет; удастся – ладно, не удастся – письмо написать можно; поедем! выходи, становись в круг!..
Но кум Демьян, шумевший до сих пор столько же, сколько сам Филипп, был, по-видимому, другого мнения. Он глухо пробормотал что-то, и с этой минуты никто уже не слыхал его голоса.
Филипп, у которого побелели губы, обратился еще к трем-четырем человекам, но так же безуспешно.
Толпою, где плечо одного чувствовало плечо другого, все надсаживали горло, выказывали смелость, решимость – и, казалось, готовы были города брать; но, странное дело? как только дело касалось каждой личности порознь, – едва требовалось проверить силу убеждений целого общества по силе убеждения каждого лица отдельно, – каждый, к кому ни обращались, напрямик отказывался действовать и даже назад пятился.
– Полно, Филипп! ничего из того не будет, – проговорил Гаврило, поглядывая на Филиппа, который, казалось, с трудом удерживал кипевшее в нем негодование.
– Известно, ничего не будет, когда сначала все заодно, а как пришло к делу – все врозь, – сказал Филипп. – Испугались, что ли?.. – примолвил он, мрачно озираясь вокруг.
– Что ты храбришься-то! ехал бы сам, коль охота есть! – иронически заметил Гаврило.
В толпе многие засмеялись. Это окончательно взорвало Филиппа.
– Что ж, и поеду, – сказал он, обмеривая глазами Гаврилу, – ты, может, ничего этого не сказал, как надобно, управителю… добре уж оченно страх взял!.. Потом приехал, рассказываешь! такое-то, мол, решение, – а тут тебе и поверили…
– Поверили! поверили! – перебил староста, передразнивая Филиппа, но вместе с тем из предосторожности отодвигаясь назад. – Поезжай сам, говорю, – авось сладишь…
Вместо ответа Филипп снова обратился к толпе:
– Что ж, православные, никто, стало, не едет?.. все от слова отступились!..
Каждый раз, как взгляд его куда-нибудь устремлялся, там тотчас же воцарялось молчание и в толпе заметно редело.
Филипп плюнул наземь, рванулся вперед и быстрыми шагами пошел к своему дому.
– Экой горячий! Бедовый!.. Рыжие и все такие-то!.. Куды бравый какой!.. – раздалось в толпе.
Общее мнение было таково, что Филипп нахвастал, – хотя до сих пор никто еще не мог привести случая, когда бы Филипп поступил таким образом. Вскоре об нем совсем забыли. Везде во всех отдельных кружках только и толку было, что об известии, привезенном Гаврилой, – о том, что такая уж, знать, напасть пришла, – и делать нечего: наступили, знать, времена такие тяжкие!
XXIII
Между тем брат Филиппа и другие члены его семейства, которое было очень многочисленно, спешили возвратиться домой.
У видя, что Филипп не шутя приготовляется в путь, все приступили к нему, убеждая его не ехать. Но Филипп ничего не хотел слушать; он велел бабам идти в избу и оставил при себе только брата, с которым жил всегда очень дружно; они до сих пор ни разу даже не поссорились.
Брат начал в свою очередь убеждать Филиппа оставить свое намерение.
– Вот вздор какой! Чего ты опасаешься? – возразил Филипп голосом, который показывал, что сердце его еще не улеглось и кипело остатком негодования.
– Боюсь, брат, не вышло бы худа из этого…
– Это насчет меня, думаешь? Ничего не будет! Каков ни есть управитель, он все же свой рассудок имеет; увидит – не пьяница я, не бунтовщик какой; приехал просить об настоящем деле.
– Хорошо, как послушает; сказывают, не такой человек…
– Врет Гаврило! – нетерпеливо перебил Филипп. – Отсохни правая моя рука, коли не врет! Сам рассуди: статочное ли дело, чтобы человек, какой он ни есть, слушать не стал, коли толком, настоящее говорят? Побожиться рад – Гаврило ничего этого, что надо было, не сказал управителю; такая уж душа соломенная! Не токмо перед управителем, другой раз и перед своим-то братом, – кто побойчее, – и то молчит… Ты ничего этого не опасайся. Приеду, скажу: так и так, повременить только просим до срока, – как по положению… цена уставится, – к Кузьме-Демьяну все как есть представим…
– Делай, как знаешь; я бы не поехал, – сказал брат.
– Это почему?
– Потому, если и ладно сойдет, послушает тебя управитель, – не стоят они того, чтобы хлопотать…
– Думаешь, за мир просить еду?… – с живостью произнес Филипп. – Нет, подождут теперича! Пускай опять Гаврилу посылают, – чорт с ними! Как знают, так пускай сами разделываются… Как только к делу пришло, все один за одним отступились… Еду за себя просить – за семью свою. Нам всего накладнее приходится; хлеба продашь вдвое – деньги выручишь те же: по семейству по нашему, давай бог, чтоб, при настоящей-то цене, на зиму хлеба достало, покупать не пришлось; потому больше и еду. Нет, разделывайся они как сами ведают!.. Я теперь, что хошь мне давай, – пальца не согну для мира – шабаш!..
Брат, побежденный отчасти такими доводами, не старался более удерживать Филиппа и помог ему даже запрячь лошадь.
XXIV
Как только узнали в деревне об отъезде Филиппа, мнение об нем тотчас же переменилось. Даже те, которые на сходке подтрунивали над ним заодно с Гаврилой и говорили, что Филипп только храбрится и хвастает, не переставали теперь выхвалять его, величали его самым толковым, деловым и вместе с тем самым смелым мужиком деревни. Все домохозяева, повесившие было голову, снова исполнились надеждой и воспрянули духом – точно так же, как в то время, когда ждали возвращения Гаврилы. Деревня снова громко заговорила.
Гаврило, переходя из избы в другую, напрасно убеждал всех, что поездка Филиппа не принесет никакой пользы, кроме той разве, что его самого хорошенько проучат и сделают посмирнее, – что управитель, – если б даже не понуждало его к тому письмо барина, – совсем не таковский человек, чтобы стал кого-нибудь слушать; напрасно убеждал он покориться и приступить к сбору оброка, – никто не трогался с места; отовсюду встречал он один ответ: «торопиться некуда; время терпит; дай Филиппу приехать, что Филипп скажет!»…
На другой день вечером напрасно, однако ж, прождали Филиппа: он не возвращался.
– Что ж бы это значило?.. – спрашивали друг друга соседи.
В доме самого Филиппа началась между тем тревога: мать, жена и сестры его одна за другой выбегали на дорогу за околицу; часто та или другая выжидали его там по целому часу. Беспокойство заметно также начало овладевать братом. На следующий день в доме Филиппа раздались всхлипыванья.
Прошел и этот день. Филипп все-таки не возвращался. Всхлипыванья в его доме превратились в громкий вопль. Брат начал было уговаривать мать и сестер, стараясь всячески их обнадежить, – ничего не помогало; к жене брата он уже не приступался; она лежала ничком на дворе и голосила, словно по покойнике.
Наконец на четвертый только день, поздно вечером, распространился слух, что Филипп приехал. Немного погодя стали разглашать по деревне странные вести: говорили, будто Филипп, как только вышел из тележки, прямо отправился к себе в ригу; ни с кем из домашних он не поздоровался, никому даже слова не промолвил. Обрадованная жена, с которой жил он всегда ладно, бросилась было к нему с воплем, – он грубо отвел ее руками и сказал только: «Что тебе… давно, что ли, не видала?..» После того пошел он в ригу. Жена, мать и сестры последовали за ним, желая добиться какого-нибудь толку, – он всех разогнал, всем велел идти домой и допустил к себе одного брата. Войдя в ригу, Филипп с сердцем бросил наземь полушубок, бросил шапку и ничком повалился на солому. Два-три человека, которым потом удалось говорить с братом, спешили сообщить, что Филипп велел брату везти хлеб и продать его за первую цену, какую дадут.
– Стало, и нам то же делать! – был общий отзыв. Слух обо всем этом не замедлил, конечно, достигнуть ушей Карпа.
– Оброк не пуще велик, а много придется теперь за него хлеба отдать! – задумчиво промолвил старик, обратившись к сыну, который передал ему общую весть. – Хлеба, который останется, – только на зиму хватит для семейства… Сколько ни считал я все эти дни, не выручишь денег тех, что за избу отдать надобно… Так, стало, тому и быть! – довершил он угрюмо.
Карп, точно так же как и остальные обыватели Антоновки, лишившись всякой надежды на благоприятный поворот дела, упал вдруг духом и толковал теперь о том только, чтобы насыпать возы и везти хлеб на продажу.
Так как пятнадцать рублей, получаемые Гаврилой в виде жалованья, засчитывались ему ежегодно в оброк, – староста на свой счет не очень сокрушался. Он тревожился тем только, что управитель того и смотри пришлет за ним и потребует отчет за медленный сбор мирского оброка. Движимый такою мыслью, он еще неусыпнее начал убеждать всех и каждого, что если уж вышло такое невзгодье, – откладывать нечего; чем скорее отдашь деньги, тем скорее отвяжешься от управительского надзора и неприятностей, которые грозят миру в случае промедления.
– Главная причина, в спокойствии тогда оставят, вот что! – повторял староста, – станем оттягивать – осерчает, уж это наверное так; пожалуй, еще станового пришлет… расправа начнется… что ж хорошего??
На этот раз никто не возражал ему; вместо смелых, бойких ответов он встречал одну молчаливую покорность.
Решено было всем миром понаведаться завтра же утром к Дроздову и условиться с ним насчет цен. Впрочем, это были одни только пустые разговоры; никто не сомневался, что все равно надо будет отдать хлеб за ту цену, которую назначит Дроздов.
XXV
То же самое ожидало крестьян, если б они повезли теперь хлеб в ближайшие уездные города. Купцы очень хорошо знают, что если мужик в такую пору приехал с хлебом, – видимое дело, его прижали, ему до зарезу надобны деньги; они спешат воспользоваться таким благоприятным обстоятельством и в свою очередь его прижимают. Городские кулаки еще плутоватее, еще неумолимее деревенских. Уже одно то, что крестьянин насыпает дома рожь настоящей мерой, а купец принимает ее по своей мере, несравненно большего объема, – заставляет всегда первого избегать продажи в городе.
На этом основании антоновцы решились прибегнуть к Дроздову; к тому же он проживал от деревни верстах в пяти всего-на-все.
Дроздов, или, лучше, Никанор, потому что так обыкновенно называл его народ, – был простой откупившийся на волю мужик, содержавший большую миткалевую фабрику.
В некоторых уездах средней России таких фабрик развелось – особенно в последние годы – такое множество, что нет почти деревни, где бы не возвышалось неуклюжего бревенчатого строения, из которого с утра и до вечера слышится шум разматываемой бумаги и щелкотня ткацких станов. Над этими фабриками не существует ни присмотра, ни контроля; хозяева, обеспечивая себя ежегодно домашними расчетами с мелкими местными властями, – приобретают положение, которое ничем почти не отличается от положения начальников диких племен на самых отдаленных архипелагах Тихого океана. Самоуправство является здесь в полном своем безобразии. Хозяева по произволу изменяют заработную плату; назначается такая-то цена за основу; основа готова – хозяин переменял цену, и работник получает меньше того, на что рассчитывал. Бедные крестьяне соседних деревень посылают на фабрику своих девочек и мальчиков для размотки бумаги; нет возможности приходить всякий день за несколько верст и уходить вечером; дети ночуют на фабриках; все это спит где ни попало и вповалку; можете судить о том, что здесь происходит и как, по мере процветания фабрик, должна процветать нравственность. Мало того, хозяева редко или, вернее, никогда не рассчитываются с народом на чистые деньги. Они покупают в городах залежалые партии сапогов, оптом скупают шапки, подмоченную соль, годовалую муку, перепревшую крупу и т. д. и рассчитываются таким материалом, ставя за него всегда втридорога против того, что стоит он им самим. Народ, следовательно, обут и одет скверно, ест худую пищу и постоянно без гроша денег.
Многие из этих хозяев владеют большими капиталами. Никанор принадлежал к числу последних. Впрочем, он продолжал только дело, начатое еще покойным его родителем.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.