Электронная библиотека » Дмитрий Конаныхин » » онлайн чтение - страница 2

Текст книги "Деды и прадеды"


  • Текст добавлен: 13 сентября 2023, 12:42


Автор книги: Дмитрий Конаныхин


Жанр: Историческая литература, Современная проза


Возрастные ограничения: +18

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 2 (всего у книги 20 страниц) [доступный отрывок для чтения: 6 страниц]

Шрифт:
- 100% +

Иван охнул и, неловко запнувшись каблуком за порог, вывалился в ночь. Он был раздавлен и уничтожен. Стеная от обиды и невыразимых проклятий, душивших его, он бежал к родному дому, не видя дороги, падая, спотыкаясь, снова падая, как будто эхо этого обжигающего смеха летело и толкало его в спину.

У него хватило сил пробраться незамеченным в свою комнату. Не раздеваясь, он упал на никелированную кровать, закусил подушку, накрыл голову другой подушкой и всю ночь придумывал разные страшные кары, пытки и ловкие ответы обидчикам.

* * *

На следующий день Сергей имел пренеприятнейший разговор со старшим Сруликом и вынужден был действовать.

Серафима, как могла, старалась утихомирить бурю, крестом вставала на пути Сергея, который время от времени терял голову и порывался бушевать. Она уже махнула рукой на всяческие мелкие разрушения в хате, разгромленную мелкую утварь, главное, чтобы дочку не тронул.

Тонечка же, казалось, не замечала гнева отца. Когда Сергей слишком уж гневался, боясь, что его мечты об альянсе с Дзяшковскими рассыплются мелким горохом, Тоня лишь закрывала глаза.

Её сердце пело.

Запертая в своей комнатке, она много вышивала, сложные красно-чёрные узоры – коты, павлины, жар-птицы, цветы – крестами расцветали на полотняных салфетках, наволочках и скатерках, но вышивание лишь заполняло время. Душа её улетала вдаль, парила и кружилась. Она невольно обнимала плечи, вспоминая сильные руки незнакомца, касалась ладошками пламенеющих щёк, обжигаемых воспоминаниями, и иногда, тихонько ступая босыми ножками, беззвучно танцевала, стараясь вспомнить удивительную музыку.

Чем дольше она оставалась одна, тем сильнее крепло в ней чувство, протест и счастье. Ожидание свободы, новой жизни, всего того неведомого, что напрягало тело сладкой волной, это счастье заставляло её с каждым днем всё увереннее и спокойнее ждать. Каким же прекрасным чувством было наполнено сердце шестнадцати лет от роду! Как стучало оно, как томилось, дрожало, не давало спать по ночам… Надо ведь просто подождать. Подождать, когда же этот незнакомец придёт. Он же обязательно придёт за ней!

А Дзяшковские и Завальские со всеми кумовьями и прочими ближними и дальними родственниками, объединив усилия, ускоряли и приближали свадьбу.

Два семейства работали день и ночь – ведь работу по хозяйству и в поле никто отменить не мог, а все приготовления занимали уйму времени – свадьба должна была стать главным событием торжевской жизни. Покупались ткани, Серафима носила к местной швее платье Тони, с которого снимались мерки. Заказывалась музыка, и выписан был фотограф из Киева. Оба хозяина уже договорились с православным батюшкой, многочисленные кумушки с обеих сторон занимались составлением списков гостей, договаривались, сплетничали, ходили в гости.

Иногда даже вспыхивали мелкие ссоры, но лишь от азарта и усердия, ведь свадьба на селе – это удивительное представление, священнодействие со сплошь главными актёрами, просто роли разного размера. Не будет преувеличением сказать, что почти половина Торжевки жила приближающейся свадьбой.

Иван реже выходил на улицу, большей частью томился дома либо уходил по делам с отцом. Родня Сруликов встала стеной, и все возможные отголоски «танцевального» происшествия были задушены и преданы анафеме.

Всё шло своим чередом.

* * *

За неделю до свадьбы, казалось, Тонечка должна была отчаяться.

Но не тут-то было – почти ещё ребенок, юная девушка вся погрузилась в мир своей мечты – она не могла просто так поверить, что любимые папа и мама вот так, просто, безо всяких, возьмут и отдадут её этому… этому… бр-р-р… этому Ивану. Но… жестокая реальность постепенно вторгалась в её мир. И ночные сны, жаркие, смутные, пьяные, сменялись днями подготовки к свадьбе. Она не хотела просыпаться, она по утрам молила Господа Бога, чтобы спас её от надвигающегося, неминуемого, – ведь она никому ничего злого не сделала.

Она молилась по ночам: «За что?! За что, Боженька?! Спаси и сохрани меня, Боженька, унеси меня, пусть ангелы прилетят за мной, пусть спасут меня, Боженька!.. Я не могу, я не хочу!! Не могу, не могу, не могу, не мо-о-о-огу-у-у!!»

Она вставала по утрам на зов матери – и словно засыпала. Она действительно засыпала днём – ей жить не хотелось в этом страшном мире, где родные люди стали вдруг куклами, где она сама стала куклой. Куклы, ляльки, марионетки – большие и маленькие, только не соломенные, не глиняные, не фарфоровые с румяными щёчками, нет, – живые, такие бездушные лица! Смеющиеся, улыбающиеся, скалящиеся, что-то говорящие, бубнящие, хихикающие и уговаривающие – эти лица её окружали, а она их не видела. Она спала днём, её голова болела напряжённым желанием ничего не видеть, ничего не слышать, не чувствовать – и Тонечка послушно, как кукла, поворачивалась на примерках, кланялась будущему свёкру и свекрухе, что-то отвечала, чему-то улыбалась, выходила во двор, давала корм скотине, послушная, такая очень-очень послушная, такая хорошая девочка. Такая замечательная невеста.

А ночью – ночью Тонечка просыпалась от своего удушающего забытья.

Она вставала со своей постели и тайком открывала оконце, поперёк которого был предусмотрительно приколочен дубовый – не вырвать, не выломать – брус. Тогда ночь, тёплая, душистая ночь открывала ей свои объятия, и в её комнатку вползал волнующий и дурманящий аромат ночных трав – резеды, руты, мяты, что в изобилии росли в саду. Цикады свиристели свои бесконечные сказки, страшно и гулко ухали какие-то ночные птицы, сердце щемило, спина покрывалась мурашками озноба. Звёзды шептали ей из бездонной высоты о чём-то неведомо прекрасном, а луна заливала сад своим ярким, волшебным светом. Весь мир звенел хрустальными струнами навстречу тёплому дыханию земли…

В ночь накануне свадьбы, так же открыв окно, она вдруг увидела что-то белое – что-то было аккуратно спрятано под брусом так, что увидеть с улицы было невозможно, только изнутри. Не веря своим глазам, Тонечка осторожно протянула руку и скользнула пальцами по холодной и гладкой бумаге.

Она выдернула из щели письмо, да-да-да! это было письмо! и стала читать, повернувшись к лунному свету, сотрясаясь в страшном ознобе. Ее скручивало судорогой так сильно, что она не могла стоять и привалилась к наличнику, потом, незаметно для себя, сползла на лавку.

«Здравствуйте, Антонина Сергеевна!» – было написано разборчивым завитушечным почерком.

Тонечкино сердце вскрикнуло, и слёзы брызнули; она не замечала их, только водила пальцем по строчкам, сливавшимся в призрачном сиянии. Она не верила своим глазам, задыхалась, прижимала письмо ко лбу, целовала его, разбирала пляшущие строчки и бесповоротно, безнадёжно, радостно сходила с ума, боясь, что эти слова, такие добрые, спокойные и уверенные слова растворятся, эхом исчезнут, ускользнут вместе с надеждой.

* * *

Наступило утро решающего дня.

Серафима Завальская вошла в комнату дочери, неся сшитое подвенечное платье. Глаза матери, казалось, прятались за какими-то невидимыми заслонками – вроде бы вот они – глаза, а в них не проскользнуть, не спросить – заперты надёжно. Тонечка, которая не спала ни мгновения, клубочком сжалась под простынёй, стараясь не показать, не выдать себя, но дрожь продолжала её сотрясать.

– Тонечка! Доченька! Что с тобой? – мать осторожно подошла к ней, потрогала лоб.

Лоб был холодный как лёд. Только глаза… Глаза были какие-то чужие, вроде бы и не Тонины.

На мать со спокойной уверенностью смотрела взрослая женщина.

И Серафима почему-то отступила на полшага, стараясь понять перемену в дочке, и как-то механически положила белоснежный свёрток на лавку.

– Доча. Доча, ты. Ты, вот, посмотри. Платье готово… – приговаривала она, наклоняя голову, и, незаметно для самой себя, по-птичьи выворачивала шею, будто прячась и высматривая одновременно.

Тоня смахнула простыню и встала навстречу оторопевшей матери. Утренний свет зажёгся на смуглой коже и вылепил-подчеркнул всю осознанную, открытую наготу юного тела. Не говоря ни слова, Тоня подошла и развернула свёрток, подняла платье за плечи, рассматривая и любуясь им на свету. Серафима, растерянно улыбаясь, смотрела, как её зачарованная дочь надевает подвенечное платье.

Сергей в то время возился у печи – что-то подмазывал белой глиной.

Он почувствовал что-то за спиной и резко обернулся. Перед ним стояла Тоня, его красавица, любовь, копия, надежда, его ставка.

Они смотрели в глаза друг другу.

Мгновение.

Другое.

Третье.

Ещё.

Сергей взвился навстречу этому взгляду, как под ударом кнута. И, не дожидаясь его гнева, навстречу всей страшной отцовской силище крикнула Тоня:

– Никогда! Слышишь, ты?! Ни-ко-гда! Ты больше никогда меня не тронешь! Потому что я люблю другого! Слышишь, ты?! Слышишь! – ярость заклокотала в её горле рыком, и Сергей медленно попятился назад, стараясь отвести взгляд от карих глаз, разгоравшихся ведьминым огнём. – Слышишь?! Ты слышишь?! Ты – зверь! Ты больше никогда никого не тронешь!

Он пошатнулся, запнулся о подвернувшееся под ногу полено, грузно повалился назад, суетливо шаря руками, ослеплённый страхом, парализованный вырывавшейся из него лютью. Серафима ойкнула.

Коротко загудел рассекаемый злым железом воздух, и с глухим стуком кочерга вонзилась в голову Тони. Яркая, весёлая кровь брызнула на потолок, на стены, на лицо матери, на белоснежную ткань платья. Тоня тихо ахнула, как уснувшее дитя, и беззвучно скользнула на пол хаты.

А в углу, возле печи, клубком катались Сергей и Серафима. Воя от натуги, Сергей старался оторвать от себя жену, которая стремилась к его глазам и горлу. На пол падали лавки, посуда, сыпались крупы, переворачивались чугуны с едой для скотины. Наконец упавшее с лавки ведро окатило их холодной водой, залило рты. Оба закашлялись и сели, протирая глаза.

И оба бросились к дочке.

Тоня лежала на полу.

Длинные пряди чёрных волос змеились в луже густой крови прихотливыми извивами. На белом платье, на побелке стен и потолка расцвели алые цветочки юной жизни.

Серафима в ужасе стала собирать пригоршнями кровь, будто хотела вернуть её назад, в тело дочери. А Сергей разорвал на себе рубаху и, как всегда, ловко, быстро, умело ощупал рану, вынул кусочки кости, смахнул сгустки запёкшейся крови и быстро стал забинтовывать голову Антонины.

– Жена! С ума сошла?! А ну брысь!

Серафима, будто во сне, распрямилась-оцепенела. Она тупо смотрела, как Сергей затащил белую куклу с белой головой в клеть, как подскочил к ней, что-то беззвучно крича, куда-то толкал… Пошатываясь и хватаясь руками за стены, она вышла во двор, не видя, не слыша. И упала возле крыльца.

Сергей же пошёл запирать ворота.

* * *

Несчастье влетело в хату Завальских стаей невидимых летучих мышей, захлёбывавшихся смехом-писком.

Завальские незряче тыкались по углам хаты. Серафима бросалась то к воротам, проверить запоры, потом бежала в хату, что-то пыталась найти в сенях среди сушившихся под притолокой трав, то что-то шептала в щели двери в клеть. Павлуша, жестоко избитый отцом, отлёживался где-то на чердаке сарая, собираясь с силами. А Сергей метался то вслед за ополоумевшей Серафимой, то к клети, где без памяти лежала его дочка, его дитятко с забинтованной наспех головой, белой-белой, словно у гипсовой ляльки. И бинты на белой головке зацветали яркими, злыми маками.

Он завывал от горя, хрипел от ярости, бил себя по голове и в сердце кулачищами, стараясь заглушить крики совести, которые рвались из груди.

Сколько времени прошло в этой суматохе, никто не знал и не ощущал – Завальские, казалось, погрузились в лениво-бесстрастное течение времени, словно мухи завязли на липкой бумаге.

Перед Сергеем прыгала и корчила рожи страшная, кривляющаяся правда – его мечты, его надежды умирали вместе с истекающей кровью дочерью. Однако какая-то странная, склизкая слабость, липкость мешала ему перебороть страх разоблачения. Он понимал, что, позвав фельдшера, он навлечёт на себя гнев и презрение сельчан. Вот он и спрятался – отупевший, обозлившийся, слабый и устрашившийся, спрятался в хате, болезненно морщась, изредка взмахивая руками, словно стараясь отогнать злые мысли, залеплявшие душу, душившие, мучившие его. Он понимал, что бездействием своим лишь помогает смерти забрать его любимую доченьку, и… ничего не делал.

* * *

Свет не без добрых людей, а добрые соседи не без зорких глаз.

Когда уже день перевалил за полдень, к соседям Петричевским пробрался Павлик с разбитым лицом, на котором запеклась кровь. И так уж случилось, что у Петричевских гостили дарьевские двоюродные родственники Терентия – братья Николай и Филипп Грушевские.

Дарьевские хлопцы переживали за Терентия – вся Дарьевка знала про дело с первой красавицей Торжевки. Правда, хоть и чесались языки и аж зудела кожа от любопытства, но к сердечным делам Терентия, который по возрасту был их всех на десятка полтора лет старше, дарьевская молодежь старалась не проявлять внимания слишком уж заметно.

Но именно эти хлопчики и девчата стали той тайной разведкой, которая позволяла получать новости из Торжевки, помогала следить за Завальскими и Дзяшковскими и помогла-таки младшим братьям Терентия передать весточку Тоне в ту волшебно-лунную ночь накануне несчастья.

Поэтому, услыхав от Павлика страшные вести, братья выбежали вон из хаты и понеслись огородами напрямую в Дарьевку.

Летний день, как спелая груша, сочился зноем. Воздух загустел всеми ароматами плодородного края, луговая трава стелилась под их босыми ногами чуть скользким ковром, а братцы летели босиком – сапоги по дороге поскидывали, чтобы хоть как-то ускорить бег.

Попеременно опережая друг друга, выколачивая сердцами сумасшедший ритм, они добежали до прозрачной Толоки и сажёнками поплыли на другой берег, стараясь совсем уж не сбиться с дыхания. Страх и радость обжигали их юные сердца – страх жуткой, смертельной новости и радость возможной благородной помощи. И эта возможность помочь, возможность сделать невозможное заставляла их все быстрее и быстрее взмахивать непослушными, деревенеющими руками.

Наконец они перебрались через речку, на карачках пролезли по чавкающей илистой затони, отдышались на берегу, захлебываясь от усталости, и побрели дальше, постепенно переходя на всё тот же, пусть уже спотыкавшийся, путаный, но непрестанный, безудержный бег…

* * *

А соседи Завальских стали собираться – кто возле плетней, кто возле ворот. Постепенно образовалась толпа. Тихо гудели встревоженные голоса. Люди перешёптывались, разглядывая хату, пытаясь высмотреть хоть какое-то движение.

Ничего.

И никого.

Никто не показывался.

Тревога нарастала. Известие о чём-то страшном уже обсуждалось с полнейшей уверенностью. Криворотый, скалящийся ужас мелькал за спинами и дул на затылки холодком. Задние вытягивали шеи, стараясь не упустить ничего из ожидавшегося дива.

Наконец скрипнула дверь.

На пороге хаты показался Сергей.

Все смотрели на него, будто в первый раз видели.

Его глаза были черны, как уголь, сам он был прям и лицом бледен. В руках держал топор. Тёмным, мутным глазом он медленно-медленно прочертил невидимую, обжигающую линию по лицам напротив. Передние зеваки стали сначала слегка, потом всё сильнее проталкиваться назад, стараясь от греха подальше отойти – топор в руке Сергея поблёскивал, и ничего доброго выйти из всего этого не могло.

В центре толпы стояли Дзяшковские – отец, мать, кумовья. Сзади прилепился Ванечка. Он тоже вытягивал шею, стараясь высмотреть Тоню. Старые Дзяшковские насупленно молчали, неудачно делая безразлично-надменные лица. И вокруг этой группы затолкались отступавшие сельчане.

Сергей – медленно-медленно, будто во сне, – шёл навстречу всё более расплескивавшейся и начинавшей всё громче будоражиться толпе. Безумие радостно захлопало в ладоши. Капли пота стекали по его лбу, заливали глаза. Завальский поднял руку с топором, чтобы стереть эти капли, но толпа поняла это движение по-своему и на мгновение окаменела. Затем Агнешка айкнула, закрыла собой Ваню. Ваня сначала попытался вырываться, дернулся вперед. Агнешка взвизгнула во всю силу, и этого глупого визга хватило на всех.

Началась дикая давка.

Сергей тупо, непонимающе смотрел на разбегавшихся соседей, друзей, завистников, праздных зрителей, его широкие плечи опустились. Он стоял посредине двора – страшный, дикий и потерянный.

И в тот момент, когда толпа превратилась в бегущее стадо, из-за поворота, с большака, что соединял Торжевку и Дарьевку, выскочили всадники. Топот копыт, сначала слабой дробью, потом всё более и более отчетливо грохотал навстречу замершей вдруг толпе. Сзади по брусчатке гремела телега, в которой китайским болванчиком болтался и пытался удержаться маленький старичок. Разбегавшиеся люди поневоле остановились, разглядывая новых героев, – любопытство пересилило все ужасы.

А всадники пронеслись мимо – прямо к хате Завальских.

Скакавший впереди Терентий, не снижая аллюра, гикнул пронзительно, и конь перенёс его через плетень – прямо во двор, на ходу зацепив и опрокинув Сергея. За ним махнули старшие кумовья.

Изумлённый Сергей не успел ничего понять, как дарьевские мужики его скрутили, прижали к земле, он попытался дёрнуться, жилы на шее натянулись канатами, но дарьевские держали его крепко и безжалостно.

Сам же Терентий и два его брата навалились на дверь клети, потом Терентий запальчиво что-то крикнул, оглянулся, прыгнул к Сергею, выхватил топор и с бешеным отчаянием начал рубить перемычки двери. Часто и смачно топор выщеплял куски дерева, ветерок донес легкий запах окалины от перерубаемых гвоздей. Наконец дубовая дверь расселась надвое.

Терентий вошёл в темноту клети…

И показался опять, неся на руках Тонечку в подвенечном платье, её головка была замотана, слева проступило большое красное пятно, руки бессильно висели, голова была запрокинута, на бледном лице ни кровиночки.

Он шёл, осторожно ступая, неся своё сокровище, девочку, с которой он виделся всего один вечер и которую полюбил всем разочарованным сердцем. И глаза его сверкали таким отчаянием, такой угрозой, такой любовью, что никто не смог и слова вымолвить – все оцепенели.

И положил он Тонечку на телегу, поправил выбившуюся чёрную прядь, залепленную кровью, сказал младшему брату править, а сам пошёл рядом, страшно и умоляюще заглядывая в глаза маленькому старичку-фельдшеру который держал раненую девочку на коленях.

Окружив телегу и недобро улыбаясь, рядом шли братья и прочие дарьевские кумовья, ведя шумно отсапывавшихся, дрожавших, загнанных коней.

Медленно, чтобы не растрясти Тонечку, ехала телега.

И никто не посмел ни остановить, ни даже приблизиться к ней.

А потом, постепенно, одним за другим, люди оглянулись на Сергея. А он, поникший и какой-то весь перекошенный, сидел у крыльца, вытирая кровь из разбитой губы, и криво, глупо улыбался.

Вдруг сначала слабый всхлип, потом будто щенячий визг раздался из-за спин Дзяшковских.

В горячей пыли лежал ничком Ваня Срулик, вжимал лицо в песок и горько-горько плакал.

Глава 2
Граблять!

Сначала тихий, затем всё более нараставший глухой стон, потом – животное мычание раздалось в тишине деревенского дома. Никто ничего спросонья не понял; подброшенные этим звуком домашние – кто в трусах, кто в чём – метались в темноте, опрокидывали стулья, шарахались, кто-то не мог нашарить рукой выключатель. На пол летели одеяла, одежда, брякнулся радиоприемник, что-то забубнивший голосом Горбачёва, зазвенела посуда, оставшаяся после ужина на столе. Заплакали дети. А над этим всем переполохом, разрезая нагретую печкой темноту, хрипло и бессознательно бился крик спящей бабушки Кози: «Гра-а-абляа-а-ать!»

Козя спала на натопленной печке после обычного пятничного вечера, когда вся семья и киевские гости собрались в большой комнате недавно купленного во Владимирской области и терпеливо восстанавливаемого деревенского дома, спала после долгого, натруженного дня, спала на печке впервые за шестьдесят лет после своего детства… и кричала. Кричала сквозь морок сна, и сила того крика швыряла проснувшихся домочадцев и заставляла подвывать от страха даже взрослых…

* * *

В тёплой, уютной хате окна были плотно занавешены вышитыми гладью занавесками. Было тепло, печка была протоплена с вечера, тусклые отблески ещё не закрытого зева весело перемигивались на стеклах шкафа с заботливо расставленными чашками и тарелками. Был поздний вечер, ноябрь 1925-го, село давно уже легло спать – нечего было керосин жечь допоздна в будний день. Да и керосин был страшно дорог, комнезамовцы никак не могли определиться, кто главный, и даже случайная торговля с Киевом была неровной.

В полутьме, в свете пригашенной пятисвечной керосинки копошились тени. Сторожкие, тихие голоса, сдавленное чертыхание. Несколько минут тишины, бульканье. Кто-то пил воду, отдуваясь и пыхтя. Опять тишина. И снова: «На тобi! На тобi! На! На! На!!».

За тёплой, ладно сделанной печкой, в щели между её пахнущим извёсткой боком и бревенчатой стеной хаты, забросанные второпях старыми одеялами, грызли руки маленькие девочки – красавицы Зося, сестра её Тася, а самая младшая пятилетняя Козечка задыхалась – руки Зоси закрыли ей рот, и кричать не было никакой возможности.

Терентия – молодого, статного красавца, – били двое. Его лицо и лицом-то уже назвать было нельзя, так – кусок кровавого мяса, на чёрных усах запеклась кровь, какая-то пузыристая дрянь выхаркивалась с каждым ударом под дых. Его руки и ноги были накрепко связаны вожжами, которые Миколайчуки принесли в тот вечер с собой. Он плохо видел, плохо слышал, звон и вспышки в ушах, чёрная смола беспамятства была ему желанна, но никак не приходила. Его мучили неумело, но по-крестьянски основательно.

– Батько, вш вже майже не дихае, – сказал младший из Миколайчуков.

– Цить ти, Гнат, чи не бачишь – у нас ще його жинка? – прошипел Сергей.

* * *

Сергей был как раз соседом Терентия, он-то за многолетнее соседство многое видел, примечал, запоминал. Миколайчуки были и не «трудящими хозявами», и не «злыдотой», так себе – ни рыба ни мясо. Семья их была многолюдная, но какая-то сорочья, гаму и криков было много, трудов мало. Дворы их были не устроены, хозяйки и невестки тоже были – все как на подбор – суетливые, мелкоглазые, короче, беспородные, как о них говорили в селе. И жито у них толком не родило, и кони были всегда какие-то золотушные, а свиней они хотя и старались держать, но сало их было «с душком», и любое их старание было больше вынужденное, для глаз Торжевки. Никакого хозяйского труда, того труда, который увлекает на весь световой день, до конского пота на спине: такого труда Миколайчуки никогда не выказывали. Однако в сорочьей своей суете знали и видели они много, так как ничто так не заостряет слух и зрение, как неистощимая, всепроникающая, тихая, подколодная зависть.

Конечно же, всё село видело, каким гоголем вернулся Терентий с Мировой войны, как чуб его выбивался из-под лихо надвинутой на бровь фуражки, как шла ему унтерская форма, но пуще всего мужики смотрели на георгиевский бант, а хозяйки только сдавленно охали при виде роскошного сфинкса, золотом горевшего на пузатых боках зингеровской ножной машинки, которую Терентий вносил в свою хату вместе со счастливой Тоней. Приводили в изумление привезённые Терентием настенные часы «Le Roi a Paris», мелодично отбивавшие каждые полчаса, а в полдень и в полночь – двенадцать ударов слышны были соседям. Смуглая, разрумянившаяся Тоня, в радости возвращения геройского мужа, не удержалась и отдала тогда полной сдачей всем соседским кумушкам, обув на воскресную службу красные черевички мягчайшей краковской выделки и украсив плечи алой павловской шалью с цветами.

И не было их счастливее. Но слухи по селу пошли, побежали, полетели, а где и зазмеились, что Терентий с войны не только с бантом георгиевским вернулся, но и шкатулку с гребнями, отделанными бриллиантами, привез. Никто в досужих разговорах не допускал и мысли о возможности такой награды, но верить хотелось, хотя бы потому, что в соседнюю Липовку вскорости пришли служивые, и те служивые рассказывали, что уже за Вислой Терентий разыскал место и переправил весь полк на рассвете на сторону, где стояли германцы, и последовавшее дело было весьма удачное и решительное, и как потом сам полковник целовал бравого унтера перед строем полка, весело заливавшегося победным «ура».

Припомнил Сергей Миколайчук ту старую историю и рассказал её своим дядям и кумовьям, когда понурые хозяева расходились с собрания комнезама по раскисшим в непогоду улицам села. Никто из родичей слов лишних не сказал, но в блеске глаз их увиделось какое-то новое, соединяющее без всяких лишних пояснений чувство: «Вот оно, наше время. Пришло». Спустя месяц, когда ноябрьский снежок уже уверенно ложился на промёрзшую землю, сговорились они, четверо Миколайчуков, навестить Терентия и его кралечку. Приготовились основательно, захватили вожжи, верёвки, всё, что надо для мучений.

Не забыли ни карабины, ни мешки.

На всякий случай.

* * *

И вот в соседской хате, для устойчивости пошире расставив ноги, Микола, средний брат, старательно мозжил прикладом ступни Тонечки. Методично поднимал и опускал он карабин – «кха!» – и ответный хрип первой красавицы села возбуждал его, вызывал из памяти те липкие минуты, когда на сельских танцах, в знании своей тщедушности, он и не осмеливался подойти к красавице Тонечке.

Молчание Терентия и Тонечки, их сдавленные стоны в муках, которые просто обязаны были вырываться дикими криками, – не были понятны Миколайчукам и даже тревожили их. Комнезама они не боялись, потому что сами они были теперь «Комитетом незаможников», новой властью, да и никто в новое лихое время не вышел бы из хаты в ночь, даже если бы на улице убивали ребёнка.

Стены хаты были уже основательно забрызганы кровью хозяев, но те молчали. Да и как могли они кричать, если всё же успели сделать единственно верное – спрятать своих дочек за печкой. Дети выбегут на крик, и тогда соседи поубивают всех.

Старый Миколайчук аккуратно простукивал своей клюкой пол, стены, притолоки. Тот стук странно перемежался с хрустящими ударами приклада – «кха!» – с бульканьем и хрипами молодого хозяина, со стонами Тонечки.

Тук. Тук. Тук-тук. Тук. «Кха!». Стон. И опять – тук, тук, тук.

Равномерный стук и равномерный стон впивались в уши девочек, спрятавшихся за печкой. Старшая Зося закрыла уши, стараясь не завизжать от этого ужаса, от этого стука, который двигался по хате. Маленькая Козечка тоже закрыла ушки своими маленькими ладошками, лишь несчастная Тася не могла остановить проникновение тихого звука в несчастную голову, так как стискивала она булькавший рот плачущей Козечки.

И только когда после очередного совещания Миколайчуки стали выжигать раскалённым шомполом жемчужные зубки Тонечки, только тогда и вырвался у неё дикий, невероятной силой наполненный, захлебывающийся визг. И остатками сознания понимая, что сейчас девочки выбегут и попадут в руки палачей, Тонечка выдала своим мучителям место, где хранился другой клад семьи, тот, о котором не знал даже муж, – горшочек с золотыми рублями, заработанный её отцом – Сергеем…

* * *

Никто так и не узнал, почему Миколайчуки не добили свои жертвы, может, тот ночной кровавый труд слишком их утомил, может, отдохнуть хотели и ещё вернуться, может, торопились поделить богатство, но ушли они в ночь, и старый Миколайчук только вздыхал, подхватывая мешок с добром Завальских. А ближе к полудню… Ближе к полудню прохожие нашли Миколайчуков в овраге, направо от старого заброшенного кладбища.

Лежали они там – Сергей, Гнат и Томаш.

Вповалку.

Кто их перестрелял – о том село молчало наглухо. А Терентий и его хозяйка страшно и долго болели, и не умерли они лишь трудами доченек – красавиц Зоси, Таси и маленькой Козечки.

* * *

Бабушка Козя, в мокрой от слёз ночной сорочке, пила холодную воду, гладила по головке внучку, сверкавшую огромными карими глазищами, и виновато смотрела на нас, столпившихся вокруг неё, улыбалась и даже подшучивала над собой, как она всегда делала, наша любимая Козя.

«Граблять, граблять!»


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 | Следующая
  • 5 Оценок: 1

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации