Электронная библиотека » Дмитрий Конаныхин » » онлайн чтение - страница 5

Текст книги "Деды и прадеды"


  • Текст добавлен: 13 сентября 2023, 12:42


Автор книги: Дмитрий Конаныхин


Жанр: Историческая литература, Современная проза


Возрастные ограничения: +18

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 5 (всего у книги 20 страниц) [доступный отрывок для чтения: 6 страниц]

Шрифт:
- 100% +

Потом ещё долгие-долгие годы дурочка Маня жила в Торжевке.

Каждую весну ходила она через реку, к заброшенному саду, крестом ложилась на землю возле цветущей старой яблони. Она могла так пролежать целый день. Потом возвращалась, пряча седые волосы под платком.

Её не обижали.

Сторонились.

Только ребята, игравшие на Довгой улице, кричали: «Дивись, Петрусь, оно! Дивись, дурна Маня йде! До нiмця свого пiшла!»

Война была уже далеко.

Глава 7
Котлетки

В тот день Филиппов опять работал на высоте.

Внизу терялся в сумерках открытый провал развороченной палубы громадного крейсера, причудливо раскрашенного и изменённого до неузнаваемости маскировочными щитами и целыми деревянными домами, сливавшимися с тепляками и времянками на берегу.

Привычно шипела сварка, оранжевый металл полукружьями заполнял стык, рдея и медленно переходя в вишнёво-сизый чешуйчатый узор. Редкие вымороженные снежинки касались шва и беззвучно пыхали паром, остужая металл тёмными пятнышками. Холодный декабрьский день быстро выдыхался, на востоке уже стояла сизая пелена ночи, по которой скользили полотнища снежных зарядов, мутно рыжеватых в косых лучах заходящего солнца.

Ветер с Невы выстуживал душу. Солнце перемежалось теменью, которая, казалось, уже изготовилась выползти из заснеженного трюма корабля. По льду реки закручивались спирали позёмки. Филиппов терпел холод, стараясь не пропустить момент окоченения, чтобы успеть пробраться по шпангоуту на борт и оттуда в каптёрку, где можно было отогреться и погреть обветренные руки о кружку с кипятком. Кипятка хватало. Но только кипятка.

Сварщик он был ещё так себе, не то что плотник. Плотничал Филиппов до войны замечательно, но после октябрьского ранения держать инструмент не мог – и так спасибо, что в морском госпитале ему сделали клешни из искалеченных разрывными пулями рук.

Филиппов методично продвигался по полке огромного сварного двутавра, подволакивая за собой всю оснастку. Работал он споро, прихватывая своими «клешнями» горелку и шланги. Сквозь холод и сдерживаемую дремоту думалось о разном. Больше вспоминалось. Слава богу, что он нашёл семью в этом съёжившемся, окоченевшем, но яростно бившемся городе…

На душе было привычно неспокойно. Тревога давила душу, давила болью из-за Вари и двухлетнего Николеньки. Каково им приходилось там, в промёрзшей квартире? Как же они всегда ждут его, как глаза их светятся, как они смотрят на папку, вернувшегося с того света, как тоненькие ручки обнимают… Ох.

Он вспомнил глаза Вари – два часа назад смог передать банку консервов – свой недельный паек, и улыбнулся. Злой ветер хлестнул по щеке и выдавил слезинку. Филиппов перехватил шланг левой рукой, правой стал вытирать воспалённые веки. Вдруг словно тень заволокла глаза, тело налилось мягкой водой обморока, железо стало мягким тестом, обледенелый брезент рукавицы скользнул по стали…

И он полетел вниз.

* * *

…Долгое возвращение в Ленинград, время измеряется вдохами-выдохами, паром изо рта, провалами в голодную дремоту. Полуобморок, холод. Господи, как холодно!.. Морок, сон. Калейдоскоп вспышек – сизым маревом пляшут серые воды Невы, розовая пена с брёвен разбитого миной плота, чьи-то руки, грязные, сбитые, кровоточащие, тащат его за пояс, словно куль. Больно! Сверлящий гул бомбёжки и заполошный лай зениток прямо в низкое, взбаламученное небо, вонь, тишина, стоны и непрерывная боль. Палатка, лампа в лицо опрокидывает навзничь и кружит, врачи, голодный обморок. Спасибо. Больно! Кузов «полуторки», живые вперемешку с уже остывшими, задубевшими… На него навалился какой-то парнишка, вроде бы спит, но только вечным льдом с его окоченевшего тела переползает такая ласковая, как женщина, такая тихая и терпеливая Смерть… Нет! Нельзя, невозможно – нельзя ему вот так, просто, посреди дороги окоченеть, одеревенеть, застыть последним сном среди таких же полуживых, полумёртвых, измученных бойцов, и он выворачивается ужом, воет от натуги, выползает из-под страшных двух трупов, примёрзших друг к другу щеками… Больно! Господи, как же холодно. И только грязные бинты набрякли чёрными пятнами в сумраке вечера. Или дня? или ночи…

…Дорога. Хруст снега, чавканье грязи, смешанной с льдинками, постный зазимок, стылый ветер выматывает душу, плывут тени домов, он не узнает ничего, знакомые места, то, что в детстве было исхожено, – всё теперь чужое, призрачное и непостижимое. Больно, больно… Глаза смотрят, но не видят. Мозг думает, но не понимает, тело живо, но не чувствует. Бред, бессонный обморок, жажда и холод, боль, боль, боль и, Господи, спасибо! Наконец спасительная тишина…

…Военный госпиталь. Высокие потолки бывшего дворца, переплёты заиндевевших окон, перекрещенных бумагой, лепнина на потолках, опрокинутые лица санитаров, каких-то людей в белых масках (его несут на носилках?), госпитальный туслый свет, слепящее сияние операционной, выворачивающая, терзающая, оскорбительная для живого существа самой невозможностью терпения такой боли безнаркозная операция, дурманящая тёплая кровь, сочащаяся в горло из прокушенных губ, эхо рвотного хрипа-крика, отпрянувшего от холодных высоких потолков, и опять, опять – чёрная смола боли, заботливо укутавшая обессиленный мозг…

* * *

Хирурги, недолго думая, да и думать было нечего и некогда, ухитрились смастерить Филиппову подобия захватов. На левой руке пришлось отнять все пальцы, кроме большого, а на правой руке не осталось пальцев вовсе – но зато разорванная до запястья кисть могла работать, словно клешня рака.

Операция завершилась нормально, буднично, благополучно. Филиппову удалось не умереть от потери сил, хотя, вполне возможно, если бы врачи сжалились над ним, дали что-нибудь от боли и ему не пришлось так терпеть, лежал бы он уже в мертвецкой, без дум, без желания выжить, без возможности ждать и надеяться, без всего того, что держит человеческую душу на этом свете и гальванизирует смертельно уставшее тело.

Первые недели три после того, как врачи разрешили разрабатывать руки, Филиппов по ночам переворачивался на живот, закусывал подушку и хрипел от боли, стараясь не мычать, чтобы не разбудить соседей по палате.

В его палате он, наверное, легче всех отделался.

Было даже как-то неуютно чувствовать, понимать, что он, самый возрастной из всех, потерял, да и то не полностью, руки. Он многое передумал-перемолчал, многое перестал понимать. Что, ну что можно было сказать о лежавших в палате ребятах – обожжённых, глухих, безногих, безруких, искалеченных бесповоротно, перемолотых, успевших ощутить свою смертность и уязвимость? Об этих мальчиках, узнавших, что есть вещи сильнее, чем хруст пули в теле или сминающий удар взрывной волны, сильнее, чем выворачивающий душу страх штыковой, не той, когда вперёд идет лавина, когда плечо к плечу, когда друг рядом, когда сзади бьёт своя полковая артиллерия, а когда – «Вперёд!», когда жиденькой цепью, из окопа – в полный рост, когда ты – муравей, когда так слишком много поля и твоё задыхающееся «ура-а-а» едва слышит твой сосед? Что наступает момент, когда любовь к жизни меняется страстной, пульсирующей, жгучей любовью к смерти, когда взахлёб, до рвоты надо бежать вперёд, когда сознание закрывает неутолимая, растворяющая, закручивающая окружающие небо и землю жажда смертоубийства?

Он понимал, что он должен, нет, не должен, он просто был обязан как можно быстрее выйти из госпиталя, чтобы постараться разыскать семью. Жуть рассказов о голоде в городе заставляла забыть собственную голодную полуобморочность, и он всё шевелил и шевелил культяшками, стараясь не отключиться от особенно невыносимых ожогов боли, оберегая кожу ран от разрывов – он очень хорошо знал, как в голоде плохо заживают раны.

* * *

Костыль ударил в паркет в углу палаты. Сначала раз, потом ещё, погромче. В одночасье грохот ударов обрушивается на пол – каждый, кто может, топает по полу. Лежачие, свешиваясь с коек, лупят изо всех сил – табуретками, костылями, утками, кружками, и волна этого внезапного грохота спланированно надвигается от входных дверей в угол, где лежит на полу бездвижная фигура. Филиппов, держась своими культяшками за кровать, ждёт своей очереди, дожидается и начинает безумно прыгать, вообще вся палата действует как оркестр, отлично слаженная ударная группа, выколачивающая из пола палаты сумасшедшую какофонию, которая ошалелой летучей мышью мечется под потолком палаты и гулом разносится по пустым коридорам госпиталя, выхватывает санитарок из полночного, забывчивого сна. Их палата опять «чудит». Но чудить надо быстро, мгновенно, внезапно, изо всех сил – для того, чтобы вконец обезумевшая от грохота очередная крыса выскочила в руки безногого «слухача» Женьки Баринова, ловца, который по ночам ложится на пол, снимает дощечки паркета и единственный, кто может расслышать шорох осторожного животного. Грохот достигает, кажется, полного исступления, но, как только Баринов бросается к своей койке, прижимая что-то к животу, так все тут же тенями скользят по местам, и грохот обрывается так же внезапно, как и начинался.

Дальше уже обыденно – очередной крик врачей, сдерживаемый плач распекаемых ими санитарок, бубнёж раздражённых голосов в коридоре, тусклый свет, кажущийся ослепительным. Но самым мучительным делом является ожидание – когда же это ненужное, пустое действо прекратится, чтобы можно было после отбоя пробраться во флигель и там, в подвале, у пролома лестницы сварить из крысы суп. Суп, который можно съесть…

Кошки ценятся больше. Из-за размеров и редкости. Поэтому другие палаты жестоко завидуют их палате, так как Филиппов – лучший загонщик кошек. Он чувствует, где может прятаться очередной оголодавший кот или кошка, поэтому, пользуясь привилегией ходячего, он обходит вечерние суетливые госпитальные коридоры, стараясь в особо укромных уголках – под лестницами, в подсобках – оставлять кусочки, вернее, щепотки запасенной крысятины. Суп из кошатины особенно наварист, приближается по вкусовым качествам к крольчатине. И можно сколько угодно высокому начальству угрожать им, десятой палате, но их ночные охоты выживающих людей стали каким-то странным братством по тяге к жизни, по стремлению вернуться. Из других палат время от времени выносят тела под простынями. У них от голода ещё не умер никто…

* * *

– Принёс? – жеманничает тётка. – Ну, давай, давай.

Он слышит щебет Курочкиной. Её белёсые, припухшие, подслеповатые глаза весело, спокойно-небрежно и быстро осматривают вещи, которые Филиппов протягивает ей.

– Ну-у-у, милок… Так мы не договоримся, парень. – она раздражённо замолкает, присматриваясь. – Чой-т ты принёс-т? Иль не говорили тебе, что приносить надо-т?

Она вновь смотрит на ссутулившегося, костлявого, нахохлившегося от голода, холода и унижения Филиппова, который не знает, куда деть свои длинные руки. И словно спохватившись, что этот молчаливый, какой-то тёмный и смурной мужик сейчас или врежет ей со всей силы своими искалеченными культями, или развернётся и уйдет, баба хватает Филиппова за рукав, стараясь ласковой скороговоркой заговорить неприятный блеск, холодной ртутью плещущийся в его ввалившихся серо-голубых глазах.

– Слышь, парень, ты не дури-т. У тебя семья, я слыхала, сынок у тебя, вон, маленький. Сколько годков ему, сердешному? Два? Три?

Она сыплет и сыплет горохом-тараторкой. Оранжевая нить лампы, горящей вполнакала, дрожит под потолком в подвале ремонтного цеха, куда Филиппов принёс выменивать вещи своей Вари – её любимые платья, пальто с меховым воротником и свою бобровую, так и не ношенную ушанку. Мех для шапки привёз дядя Никита ещё за шесть лет до войны, шапка получилась удивительная, необычайно хорошая, так что носить её не было никакой возможности.

Он только может, что смотреть, как сноровисто и деловито Курочкина осматривает мех, развязывает завязки, дует на подшёрсток; её коротенькие пальцы суетятся, шевелятся быстро-быстро и в тусклом свете кажутся паучьими лапками, ощупывающими добычу.

– Четвертушка, – наконец эхом доносится её далекий голос.

– Что? Какая четвертушка? – мертвеет он.

– Ты что, парень? Ты что? – откуда-то сверху тянется скрежещущий шёпот. Постная улыбочка разом меняется привычной жеманной маской. – Четверть. Чет-верть бу-хан-ки. За всё.

Филиппов рассматривает разворошенные вещи, грудой лежащие на верстаке. Забинтованные руки горят, будто облитые кипятком, лицо сводит судорога.

– А чё ты хотел, парень? Этого добра нынче навалом. И не такой мех люди несут. И то эт я из жалости к мальчишечке твоему надбавила даже. Вот если картины, золотишко какое, тогда – да-а-а, эт совсем по-другому разговор пойдёт. Там я, может, с тобой и на котлетки-т сторгуюсь. Хочешь котлетки своим принести, поди? Парные котлетки?

– Какие котлетки? – Филиппов слышит в темноте эхо своего голоса. – Где я картины возьму? – почти кричит он.

– А ты подумай, парень, подумай, – опять ласково мурлычет Курочкина. – Ох и заболталась я тут с тобой, иззябла вся.

Она передёргивает плечами, заботливо укутанными тёплым пуховым платком, дует на руки в шерстяных перчатках и надевает поверх меховые варежки.

– Ну, парень, как надумаешь, знаешь, как меня найти.

Филиппов смотрит, как она, мохнатая и круглая от надетой одежды, жирной кошкой поднимается по лестнице, и тоскливое отчаяние медленно, уверенно, безжалостно сжимает его горло и сбивает тарахтенье сердца.

Четвертушка…

* * *

…Морозный воздух шелестит снежинками. Промёрзший город выворачивает внутренности домов, пахнет стерильностью пустоты и сухим снегом. Он привычно не замечает продолговатые холмики, притулившиеся вдоль парапетов Мойки, укрытой сизым льдом с белыми застругами. Грохот крови закладывает уши, сердце беспорядочно заходится в припадочном танце, сбивает со счёта шагов до очередной одышливой остановки. Ветер выпрыгивает из-за угла, скоблит ввалившиеся щёки ледяной бритвой, свистит непонятный мотивчик о почему-то ещё продолжающей коченеть плоти.

Он сворачивает направо, закрывая рот рукавом бушлата, спотыкается и нечаянно сбивает снег с головы замёрзшей старухи, ничком упавшей на мостовую. Ветер красиво играет седыми прядями, платок ползёт по снегу, словно единственное живое существо. Филиппов внезапно чувствует спазм и захлёбывается желчью пустой рвоты. Встав с колен, старательно отряхивает с одежды снег и входит в парадную, плетётся по ступенькам, отдыхает после каждого марша.

Чёрная пасть двери проглатывает его, Филиппов по памяти проходит извилистый коридор коммуналки, толкает дверь и падает на кровать, выдыхая комья пара.

Глаза Вари едва блестят слезой непереносимого отчаяния при виде четвертушки хлеба, слишком маленькой на поверхности стола. Она прячет спящего сына под отцовым пальто, надетым поверх всей тёплой одежды, имеющейся у них.

Безразличное молчание жены постепенно растворяет остатки его уверенности добытчика, и душа начинает всё заполошнее колотиться о сухие ребра…

* * *

Он, пошатываясь, поднимается, застёгивает бушлат, надевает шапку, зачем-то проводит по инею на косяке двери, долго смотрит в глаза жене, что-то тихонько напевающей ребёночку, и тихо выходит, плотно притворив дверь. Длинный коридор коммуналки судорожным пищеводом извивается и раскачивается, дощатый пол зыбким болотом размягчается под ногами.

Он идёт к Гольдштейнам, беспомощно пытаясь понять, жива ли ещё их нянька, тихая, неприметная старуха, дольше всех жившая в их доме.

Дверь с первого раза не поддаётся, только гасит бессильный толчок. Наконец он с разгону бьётся о дверь и падает в темноту…

Последний свет дня меркнет на подоконнике узкого окна, плотная штора отдёрнута в нарушение приказа о маскировке, звёздная ночь вползает в дом. Коробок спичек непослушным тараканом цепляется за что-то в кармане, спичка долго шипит, маленькое пламя весело трепещет и лижет его задубевшие, бесчувственные пальцы.

Он проходит первую комнату. Под потолком залы, как аэростат, пухнет простыня, которой Гольдштейны сами укрыли люстру. Такие же простыни серыми ночными бабочками густо облепили стены залы – Гольдштейны перед эвакуацией очень тщательно учили няньку правильно укрывать картины от пыли.

В кромешной темноте он опять зажигает спичку, и её мечущийся огонек сразу высвечивает тусклые глаза няньки, которая, прямо прислонившись к спинке дивана, в упор смотрит на Филиппова. Он айкает, как ребёнок, но с последней искоркой падающей спички замечает уже понятную неподвижность взгляда. Он снова зажигает спичку. Заметив рядом огарок свечи, на ощупь поправляет фитилёк, зажигает свечу и рассматривает замёрзшую женщину, стараясь понять перемену в её облике.

Она смотрит прямо на него, седые волосы прихотливо и красиво уложены над упрямым лбом, худоба ввалившихся щёк только подчёркивает высокие скулы и брови вразлёт. Филиппов вдруг понимает, что нянька в молодости была очень хороша собой.

Вдруг всё плывёт перед его глазами, но стук сердца возвращает его к действительности, он удерживает выскальзывающую свечу, поднимает огарок повыше и видит причину своего ужаса – с единственного оставшегося открытым небольшого портрета на него смотрят те же глаза, что и у мёртвой няньки. Мысли болезненно смазываются в его сознании, пока он не узнаёт в молодой красавице, ясно и неуловимо-лукаво смотрящей на него, старуху, которая точно так же, как и на портрете, убрала волосы и укрыла плечи шалью.

– Это её… Её портрет, – эхо его шепота замерзает в пыли мебельных чехлов.

Филиппов, как зачарованный, всматривается в лицо няньки, вдруг помолодевшей в лунном свете, и в её портрет, подозревая какую-то долго скрываемую печальную тайну.

Он ещё раз оглядывается по сторонам.

Картины, скрытые простынями, в густоте своей шпалерами укрывают все стены залы. Они все достаточно велики, в больших рамах. Он не сможет донести их до завода.

Филиппов решается.

– Простите, простите, – бормочет он и снимает портрет женщины, стараясь не касаться седой головы. Он заворачивает картину в наволочку, прячет драгоценность на груди, застёгивает бушлат и выходит прочь.

– Простите.

За закрытой дверью, в комнате, освещенной косым лучом лунного света, женщина спокойно смотрит в вечность.

* * *

Боль клубком сцепилась с каким-то резким запахом, и Филиппов не мог определить, что же больше мешало ему падать в медленно вращавшийся и извивавшийся угольно-чёрный колодец. Он открыл глаза, и несколько знакомых лиц постепенно проявились на фоне плывущего потолка.

– Ай да молодец! Очухался! – он услышал знакомый бас бригадира Четвертакова.

Обычно угрюмый, седой, высохший дядька расчувствованно склонился над ним.

– Где я?

– Здесь, в ремонтном. Ребята тебя принесли сюда. Там опасно. Горит пока.

– Ноги… – он рванулся, – Ноги целы?!

– И ноги целы, и руки твои, Толя, целы, и голова твоя цела, лётчик ты наш.

– Я… Я упал. Вроде… упал…

– Ты? Ты не просто упал, ты налетался. Крупнокалиберный сдул тебя. Вон на набережной сколько порушило. А ты в трюм слетал, семь этажей, считай, полёт. Повезло тебе. А Морковкину – нет.

– Что? Что вы говорите? Голова очень болит, я слышу плохо.

– Ты вместе со всем железом на Витьку упал, он внизу варил, ему хребет перебило в трех местах, думали и тебе каюк. Думали – неживой. Да, видать, судьба тебе такая – одного ломает, другого в люльке носит.

– А сколько сейчас? Время сколько?! – обожгло Филиппова.

– Да, поди, уже часов пять, вечер уже, ночь считай. Темно уже.

– Как?! Как – пять? Нельзя пять! Нельзя! – он рванулся и вскрикнул, на губах выкашлялась розовая пена. – Мне… Мне идти надо. Мне срочно…

– Стой, дура! Стой! Держите его, ребята! Он так себе последние ребра переломает!

Филиппов послушно затих, придерживаемый за плечи, только умоляюще смотрел на Четвертакова. Тот нахмурился.

– Ладно, ребята. Давайте по местам. Я ещё пару минут посижу, дровишек подброшу, может чай какой лётчику нашему соображу. Нам всё равно всю ночь тут разбираться.

Четвертаков и в самом деле подсел к мурлыкавшей печке, открыл поленом дверцу и подбросил пару дощечек.

– Николай Федорович.

– Что, Толя?

– Николай Федорович… Скажите, а… – он помолчал, потом решился, – А что Курочкина… Ушла уже?

Бригадир ссутулился перед печкой, отблески огня прихотливо вычерчивали глубокие тени в его морщинах.

– Курочкина… – Четвертаков ещё помолчал и бухнул. – Так ты у неё котлетки хотел купить?

– Да, – просто ответил Филипов на простой вопрос.

– Нету Курочкиной. Нету её совсем. И не будет. Увели её часа за два до обстрела.

– Куда? Как? Куда увели?!

– Эх, Толя, Толя… Понимаешь, Толя, люди пришли за ней. Оттуда люди. Потом мне рассказали – кто-то из наших уже у неё покупал котлетки. И ногти нашел.

– Какие ногти?

– Какие-какие? Обыкновенные, человечьи. Говорят, она с мужем своим соседей рубала, пока те ещё не умерли. И котлетки продавала… Вот так, Толя. Повезло тебе ещё, бог миловал…

Филиппов беззвучно заплакал.

* * *

Когда он открыл глаза, Четвертакова уже не было.

Филиппов, скрипя зубами, встал сквозь хруст рёбер. Плотные бинты на груди мешали дышать, но боль сдерживали до переносимой. Он сходил в мастерскую, достал из-за верстака уже ставшую ненужной картину, опять пристроил её на груди, так даже теплее получалось, собрал узелок и медленно вышел из мастерской, плотно притворив дверь.

Он удрал из медслужбы, из заводоуправления вышел с пайком и, заметно повеселевший, поплёлся домой, клятвенно пообещав утром вернуться на перевязку и осмотр. На губах иногда появлялась розовая пена, но если несильно дышать, то ребра не хрустели, дышать можно было.

Он довольно быстро для тёмного времени миновал патрули, постарался прибавить шаг, так что, сворачивая в свой переулок, он только мельком замечал какую-то лишнюю суету – навстречу ему почему-то гурьбой высыпали матросы, ещё какие-то люди строились на тротуаре, где-то рядом кричали команды.

Он вышел из-за угла булочной, прижимая к груди узелок.

Навстречу ему опрокинулось небо с посеребрёнными луной редкими облаками.

Его дома не было…

* * *

Ноги сами шли вперёд, а он всё силился понять, не занесло ли его с голодухи в другую сторону. Нет. Это было именно то самое место. После взрыва авиабомбы вместо его дома возвышалась куча битого кирпича, весь переулок был засыпан кирпичным крошевом, тряпьём и хламом.

Филиппов бросился вперёд, отшвырнул в сторону узелок, вырвал из-за пазухи картину и отбросил, чтобы не мешала.

Как чёрный гигантский жук, не замечая разрывающей боли в груди, рядом с такими же, глухими от горя людьми, он лихорадочно разбрасывал кирпичи, ворочал балки перекрытий, вынимал хлам, покорёженные велосипеды, разбитые доски, резал руки о стекло разбитой посуды, мычал от натуги, надрываясь, разбирал с другими бабами и мужиками полуразбитые щиты перекрытий, радиаторы, трубы, угловые глыбы неразбившейся кладки, решётки лифтов, носил к санитарам какое-то грязно-кровавое месиво, заворачивал в какие-то тряпки, бежал назад, молчал, вслушивался в тишину до звона в ушах, сглатывал подступавшую рвоту, кричал, звал Варю и Николеньку дрался с моряками, которые пытались оттащить его от его дома, вернее, того, что было его домом, прорывался с удесятерённой силой, рыдал и молился, и бросал, и скрёб кирпичи и обломки штукатурки…

Наконец в зыбком лунном свете мелькнуло что-то похожее на шерстяное платье его Вари. С яростным криком он отшвырнул доску, чтобы помочь ей, потянул тихонько… и сел на кучу кирпича, баюкая кусок бедра Вари с пригоревшей тканью.

* * *

Филиппов долго сидел на камнях, не чувствуя мороза, поглаживая и как бы взвешивая свою находку, даже удивляясь, что узнает родинки. Его время умерло здесь.

Старая комендантша, слегка заикавшаяся от контузии, привела санитаров. Он послушно отдал им Варю, что-то слушал, потом куда-то шёл, кого-то опять слушал – о завтрашних делах, о карточках, о чем-то ещё бумажном и горестном.

Все разошлись. Завтра надо было идти на войну или на службу, надо было постараться жить. Филиппов стоял недвижно. Его не решались трогать.

Внезапно он повернулся. Оглянулся, поискал глазами, пошел к свёртку, который отшвырнул, снял наволочку и, осторожно ступая по страшным обломкам, зашел на вершину кучи.

Филиппов прислонил картину к обломку стены, посмотрел на молодое лицо, повернулся и осторожно спустился. Он взял узелок и, не оглядываясь, скрючившись и раскачиваясь, поплёлся в Торговый порт.

Луна снова выбежала из-за прозрачных облаков.

На куче битого мусора засветился иконой женский лик.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 | Следующая
  • 5 Оценок: 1

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации