Текст книги "Студенты и совсем взрослые люди"
Автор книги: Дмитрий Конаныхин
Жанр: Историческая литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 3 (всего у книги 16 страниц) [доступный отрывок для чтения: 5 страниц]
Он больше не тянулся вверх, лишь немного расширился в плечах – сказались занятия в гандбольной секции Техноложки, куда год назад, тогда ещё первокурсника, Алёшку буквально пинками затолкал институтский тренер. Тщательно зачёсанный белый чуб, пушистые выгоревшие брови и не менее пушистые ресницы, тёмно-серые глаза, карельский летний загар – Алёшка был очень хорош собой. Ему на улицах улыбались девушки. Это было очень приятно и улучшало обмен веществ. На душе было спокойно, улыбчиво и без всяческих страданий. Так, лёгкая грусть, свойственная отчаянному романтику, твёрдо решившему впредь беречь навсегда разбитое сердце. Навсегда? Ну… И это ощущение, конечно, тоже нравилось. Так и положено во взрослые-превзрослые девятнадцать лет…
Вдали бахнули коридорные двери и послышался топот. Ещё рявкнула дверь. «Где же он?!» – раздался истошный вопль. Алёшка напрягся. Рано ещё было орать в общаге – в полдень-то. Явно кого-то искали – словно стадо мустангов неслось по коридору, кто-то яростно барабанил в пустые двери, вламывался к спящим-похмельным. Явно погоня нарвалась на старожила – послышался забористый мат спросонья. Мустанги приближались с улюлюканьем.
Алёшка пожал плечами, опустил щучку в тазик с водой и принялся за картошку. Он держал свой любимый, остро наточенный рыбачий нож неподвижно и быстро крутил некрупные клубни пальцами, всё получалось солидно и по-взрослому, как научили в плотничьей бригаде. Мимо открытой двери мелькнули какие-то тени, раздался дикий вопль. Топот, затормозили.
– Алёшка! Друг! – в кухню ворвался сияющий, как начищенный пятак, Давыдыч.
За ним вскочил Шурка и ещё какой-то, горящий щенячьим энтузиазмом, явно первокурсник.
– Привет! – хмыкнул Алёшка и отложил на тумбочку ножик.
Хорошо, что отложил, потому что в тот же момент Давыдыч и обычно флегматичный Шурка прыгнули на него с дикими возгласами. Новенький стеснялся у плиты.
– Да стойте же вы, черти! Стойте!
– Алёшка! Эл! Там такие девочки! Быстро! Ты нужен Отчизне! Ну-жен! Ну-жен! Ну-жен! – Давыдыч и Сашка прыгали вокруг несколько растерявшегося Алёшки. – Давай-давай! Быстро! Пе-ре-о-де-вай-ся!
– Как одеваться-то, балбесы? Да стойте же вы!
– Алёшка! Срочно давай! У нас десять минут – и у нас будет целая кастрюля борща, киевские котлеты. Быстро одевайся, как на «Капранова». Будешь сейчас танцевать! – Кирилл был неумолим, Сашка быстро поддакивал и кивал. – Первокурсницы, сэр! Такие девочки – м-м-м… Просто ангелы! Представляешь – чёрненькая, блондинка, такая, ну как его? О! Шатенка, вот. И рыжая! И фигурки – и кастрюля борща! Алёшка, да брось ты рыбу!
Алёшка, несколько уязвлённый, что его рыбацкая удача не была замечена и сопровождена приличествующими его мастерству восторгами, попытался позадавать вопросы и посопротивляться, но Кирилл принялся рукоприкладствовать – подталкивая и обнимая Алёшку, заставил того разоблачиться и вбиться в невероятно узкие чёрные брючки «в облипку» и чёрную же рубашку, повязать узкий, как вздох ласточки, галстук и привести в боевое состояние чуб.
Сашка, усевшись за стол, что-то строчил на вырванном из тетрадки листке, шевелил губами, высчитывал, притоптывал ногой, потом сбивался, зачёркивал, наконец, откинулся на спинку стула и выдал блаженное: «Ф-ф-фу-у-ух!»
– Успел, Шура? – Давыдыч с элегантностью придворного короля-солнце держал в руках Алёшкины носки. – Эл, давай, поворачивайся, горим!
– Успел, Давыдыч. Куплет и припев. По памяти, но разобрать можно. Сбацаем. Будет все оукей. Готов наш танцор?
– Готов. Побежали! Да, Алёшка, – на ходу уже бросил Кирилл. – Знакомься. Это Коля. Тоже танцор. «Аппаратчик» с пищёвки. Перво – пры-жок! – (сиганул через лестничный пролет) курсник! Мы следуем к – пры-жок! (ещё пролёт, сзади скакнул Алёшка) – девушкам, к которым Коля – пры-жок! – знает, как попасть. А ты – наше чудо-оружие. Так! У нас ещё четыре минуты!
Как же они бежали, мама моя родная! Перелетели двор, потом, как ветер, прошмыгнули мимо сонной Четырёхглазки, не хуже мартовских котов взлетели по лестницам, проскочили длинный коридор и, отдуваясь и отсапываясь, колотя друг друга под рёбра, умирая со смеху, потолкались у двери уже знакомой нам комнаты 112.
– Ну, Шурка! – прошипел Кирилл, которому такие проказы были слаще сливок для кота. – Не спи. Коля, ваш выход, сэр. Эл, боевая готовность! – и вежливо постучал в заветную дверь.
Пауза. Прошло несколько секунд. За дверью послышалось какое-то мышиное хихиканье. Прошлёпали босые ноги. Алёшка посмотрел на Кирилла. Кирилл на Сашку, Сашка на Кольку, Колька покраснел. Гляделки бы ещё продолжались, но Алёшка, который ввязался в эту затею лишь ради Давыдыча, протянул руку и решительно стукнул три раза. Зацокали каблучки, дверь распахнулась, и на несвятую троицу глянули серые глаза.
– П-проходите… – Катя отчего-то ужасно засмущалась, увидев высоких и вежливых ребят, нагнавших серьёзности на безукоризненно «дипломатические» лица.
Вошли. Та-а-ак… «И поутру они проснулись»… На кроватях сидело не меньше дюжины девчонок. Это было ужасно. Алёшка даже за домашний половичок запнулся. Кирилл улыбнулся во всю ширь онемевших губ. Сашка успел внутренне проклясть Лёвчика и своё голодное брюхо. Коля Зинченко просто притворился невидимкой и растворился где-то в углу.
Тамара в новеньком, ещё тёплом от утюга платье сидела на подоконнике, старательно глядя мимо Кирилла. Светлана внимательно разглядывала плечи Алёшки, Катя просто сопела, окончательно засмущавшись. А зрительницы улыбались во все зубы.
– Ну, готовы? – Зоська (зараза!) подкралась сзади, не оставив новым конкистадорам ни сантиметра для отступления.
Сашка аж подпрыгнул. Ну, невысоко. Он же был серьёзный молодой человек. Скажем так: он довольно заметно вздрогнул вверх. Алёшка стоял с опущенной головой и ждал. Терпенью его жизнь научила. И Сувалда, влюблённая река, приучила ждать большой рыбы. Кирилл чуть двинул уголком рта. Рыжая явно его переигрывала. Будь что будет!
– Конечно. Девушки! – он прокашлялся. – Коллеги! Предлагаю вашему вниманию новинку сезона – средний твист «Твистача»! Танцуется и поётся по-английски! (Алёшка закусил губу, чтобы не заржать.) Музыкальное сопровождение – на губах, щеках и ладонях – группа Ха-12! Твистует – Алексей Филиппов, он же Эл! Прошу ваши аплодисменты!
Раздались жиденькие хлопки. Гроза была неминуемой. Сашка и Давыдыч, виртуозно-дальнозоркие шпаргальщики, мгновенно извлекли маленькие осьмушки, глянули на них лишь раз и истошно заголосили не хуже мексиканских марьячо.
– Велл шейкита-а-а бей-би-на! (Шейкита-а бейби!)
Тви-и-ста-ча-а! (Твиста-ча-а!)
Кмон-кмон-кмон-кмон бейба-на! (Оу комон бейби!)
Комон энвоки она-а-а! (Воки-он-а-а-а!)
Алёшка стоял столбом. Потом, чуть раскачиваясь, косолапо ступил пять сантиметров вперед, потом назад. Замер, опять включился. Публика растерянно скривилась. Парень косолапил и кривился так, будто вообще в первый раз двинулось с места засохшее дерево – только скрипа корней и веток не хватало. Зоська прошмыгнула вперёд, села на стул прямо у круглых коленок Тамары и глядела во все свои разноцветные глаза – парень явно косил под паралитика.
Такой же косолапой «спотыкачкой» Алёшка отошёл на два шага назад. Глаза были почти закрыты, лицо скучливо-отрешённое, только с каждым тактом амплитуда его движений плавно увеличивалась, движения становились все более резкими и непредсказуемыми, ну явно в человеческом организме кости так соединяться не могут.
– А-а-а! А-А-а! А-А-А! А-А-А-А-А! А! Оу! Йе-е-е! – дикими котами завыли Кирилл и Сашка, отбивая ритм в ладоши.
Посередине комнаты Алёшка вперемешку с твистом пошёл-пошёл вязать бугивужные синкопы покойного Джорджа – и всё это с каменным лицом, с каждым рок-степом завинчивая спираль хода влево внутрь, потом начал твистовать «с пятки» (Кирилл поперхнулся – он такого ещё не видел, Сашке пришлось одному-одинёшеньку орать совсем уж благим матом).
Зоська оглянулась. Растерянная Тамара тихонько постукивала по коленке, Катя просто лупила в ладоши, девчонки смотрели в глаза и били ритм не хуже мокрых и красных физиков. Даже Коля отклеился от обоев и подошёл к солистам, вроде бы и не исчезал вовсе. На полу, почти лежа, выламывая кузнечиком коленки, Алёшка выдал свой последний трюк, нарушая закон гравитации и почти доставая затылком пола.
– Твиста-ча-а-а! А-а-а! А-а-а! – прокричали напоследок Кирилл и Сашка и скромно встали, как коммунисты на допросе с картины, известной каждому пионеру.
Алёшка нарочно медленно разогнулся, смахнул пот, неожиданно, совершенно по-чеширски, улыбнулся и вышел вон, аккуратно притворив дверь. Зрительницы даже глазками захлопали – казалось, в комнате ещё сверкала его удивительно белозубая улыбка… и всё. Через секунду какая-то пигалица с розовыми щеками и не менее розовыми ладошками рванула к двери, открыла, но в коридоре никого не было.
– Оп-па, – растерянно пискнула она. – Исчез.
– Ушёл по-английски, – буркнул Кирилл.
Он не ожидал такого байронизма от лучшего друга. Но с Алёшкой он разберётся позже – глаза уже выхватили крупно нарезанный хлеб. И белизну сметаны. И дольки чеснока (трижды заразы!). Пока девчонки из других комнат скромно удалялись, многозначительно стесняясь и подхихикивая, Тамара, Катя и Света накрывали на стол, цыкая и тираня Кольку.
– А как же ваш друг? – Зоська сидела в самом углу, почему-то хмуро поглаживая рыжего плюшевого кота (подарок Светлане). – Куда же он?
– Алёшка? Да он хороший парень. Очень хороший. Только всегда чуть чудит. Сам по себе, – Сашка уплетал деликатесы за обе щёки, его жизнь искрилась оранжевыми звёздочками моркови, розовела чуть хрусткой свежей капусткой, наливалась свежестью свеколки, золотилась кружочками масла, и вообще всё было хорошо. – Придёт ещё. Он такой – сам по себе. Но очень хороший парень.
Кирилл и Тамара сидели рядом на подоконнике и просто молчали.
– Кирилл, вы кушайте, кушайте, – выдавила Тамара дежурную фразу.
– Спасибо, я сейчас. У вас хорошо…
И тут Кирилл, изумляясь самому себе, почувствовал, как же ему молчится.
Рядом.
А ведь и действительно всё было очень хорошо.
9
Вот как так получается? Как случается так, чтобы за тысячи километров происходили с людьми хорошие и плохие вещи, чтобы хорошие люди становились лучше, а плохие – хуже? Как так получилось, что в один узел предопределённости связались и мстительный каприз оглушённо-постаревшей Зинки Трошиной, прожорливое брюхо священного кота ленинградской общаги, и кастрюля вкуснейшего борща, несчастная, пусть и подлая, но отчаянная попытка товарища Орленко вернуть молодость и такая надорванная своей же верностью любовь Таси Добровской?
Конечно, всё это ерунда и никакой предопределённости не было. Да-да, вы совершенно правы. Просто жизнь. Люди живут, делают добрые и подлые дела. Встречаются, расстаются, готовят еду, чистят зубы, танцуют, спотыкаются, пишут конспекты, взрослеют, ошибаются, мучаются от похмелья и читают бессонные стихи все жёлтые полнолунья напролет. Падают, поднимаются. Принимают решения. Как умеют, так и живут.
Поколение за поколением.
Да и Алёшка не понравился Зосе. Даже так – совсем не понравился, вот ещё, шуточки какие! Длинный, худющий, себе на уме, да ещё и такой блондинистый блондин. Ну совсем не в её вкусе! И на танцы в «Капранова» она пошла с красавчиком Кириллом Давыдовым…
Вот так в первый раз, с первого взгляда абсолютно, ни капельки не понравились друг другу мои будущие родители – Зося и Алёша. В прошлом романе я долго-долго рассказывал вам об их детстве, о том, что было задолго до их таких похоже-непохожих жизней.
А вот они и встретились.
Конечно, могло бы всё быть иначе, да вот только именно так и случилось, так сочинилось, так тому и быть.
Глава 2
Тепло ладоней
1
– Врёшь ты всё, Любка! Вот честное слово – врёшь! Как это – «без лица»? У нас такого быть не может! И милиция, и люди – ну не может такого быть! – Катя Сазонова раскраснелась и распыхтелась, будто самоварная кукла. – Ленинград, среди белого дня? Вруха!
– И ничего я не вру, – спокойненько отвечала Любка Поло́ва, медлительная полтавчанка из группы «аппаратчиков», известная сплетница и неспешная воздыхательница по красивым парням. – Вон, Ленка Мдзериули, с третьего, рассказывала. На Пяти Углах, если хочешь знать.
– Вовсе не хочу я ничего такого знать. Вот ты мне, пожалуйста, давай без этих вот твоих шуточек, Любка! Одна сказала, другая повторила, третья переврала – уже давно бы сказали…
– Где сказали?
– Ну… На комитете сказали бы, дружинникам бы передали, милиция бы прошла, да мало ли! – Катя очень раздосадовалась, что Любка с коровьей невозмутимостью полузгивала семечки в кулачок да высунулась в окно, выставив круглый зад, на котором модная коротенькая юбочка смотрелась… ну никак не смотрелась. – Вот!
– Ой, Катя, нецелованная ты наша, недотроганная!.. – Любка поплёвывала семечки и рассматривала окна студенческого общежития напротив. Там жили ребята, и это обстоятельство её интересовало куда больше всех матанализов и физик вместе взятых. – Тебе бы куда по городу пройтись, прогуляться с кем, вот и узнала бы Ленинград, а то сидишь сиднем, как квашня какая. Ты же со своей Сибири приехала, так и посмотри, как настоящие люди живут, где ходят, что, как и где, а ты всё долбишь и долбишь, от не могу прямо, долбучка.
– Я? Я?! Я – долбучка?! – у простодушной Кати даже сердце закололо от такой несправедливости. – Я сюда приехала учиться, я маме обещала, я тёте обещала, что обязательно поступлю, вот! Вот, поступила, так что же – мне не учиться? Учиться надо, вот! Томка! Томка! Да вылезай ты!
Палатка из двух одеял на соседней кровати зашевелилась, и из-под них выглянула недовольная Тамара Войкова. Тамаре не хватало воображения, что ли, поэтому она заучивала учебники, просто долбила их, целыми днями и ночами просиживая под одеялами с фонариком. Такая у неё была метода.
– Ну что вы кричите, сороки? Катя, что тебе, что ты кричишь?
– А ты не слышала, нет? Не слышала, да? Не слышала, как эта! Как эта вот! Вот – она! Говорила, вот!
– А что я должна была слышать? Мне к семинару готовиться надо, вот ещё – слушать, что вы там болтаете. Ну что там стряслось, что ты кипишь, как чайник?
– Тома! Тома, ты сегодня меня просто поражаешь своей невозмутимостью, вот, безразличностью своей, вот! – Катя благоразумно не стала упоминать про «недотроганную».
– Безразличием.
– Ну да, безразличием. Вот. Слышала, что Любка говорит?! Говорит, что на Пяти Углах девочке лицо срезали! Ну враньё же!
– Люба, ты что, с ума сошла? Ты бы лучше опять про любовь, чем про глупости такие. Неужели ты Эдгара По начиталась? – Тамара обратила строгий взор дочки завуча на выпяченный зад Половой.
– По какие по? – послышалось из окна. Любке надоело рассматривать жизнь в окнах напротив (ещё было рано, часа четыре, поэтому общага напротив отсыпалась – или после ночных гулянок, или после только закончившихся пар. Мальчиков было не видно, разве что две-три всклокоченные фигуры, зевая, слонялись по комнатам. Это было неинтересно). – Томка, вот тебе всё умничать. По, не по.
– Это гиппопотам такой. Гиппопо, – Зоська оторвалась от книги и посмотрела на спорщиц. – Гиппопотам По. Да, Тома?
– Зоська! Любка! Тома, ну ты-то! Ну ты-то! Да останови этих хохлушек! Вот ведь! Я им про Фому, они мне про Ерёму.
Катя задыхалась от возмущения, огненным взором рассматривая подружек. Она сидела на пустовавшей кровати Светки Мельниченко, топоровской землячки Зоси. Светлана убежала куда-то с Кириллом Давыдовым, уже знакомым нам второкурсником-«физиком».
– Тома! Зося! Эта корова говорит, что лица режут, вот! А вам всё хиханьки-хаханьки. Одна – про По, другая про гиппопо!
– Я и говорю – неужели наша Любовь Матвеевна Полова наконец-то соизволила испачкать свои белые ручки прикосновением к книжке известного писателя-мистика Эдгара По, мастера ужасы писать? – любезно осведомилась Войкова, указательным пальцем поправив на переносице воображаемые очки, и опять спряталась в палатку.
– Полова! Эй, Полова! Хорош зад отклячивать! Или тренируешься так? – Зоська прищурилась. – Тебя спрашивают, дурында, читала По?
– Дуры вы, девки. Ей-бо, дуры! – Полова удобнее уселась на широком подоконнике, прислонилась к откосу, задрала толстые голые ноги в небо. – Зоська, брось подушку!
– Держи!
– Зоська! Ты что? Она здесь, полуголая, сейчас на полдня уляжется, будет нам как объявление. – Катя подскочила к подоконнику, затрясла безмятежную Любу.
– Да прекратите вы? Прекратите, в конце концов! Невозможно просто! – Тома опять вынырнула из-под одеял. – Трепухи!
– Да пусть она признается, что выдумала всё, и катится опять на свои танцульки. Хоть бы танцевать умела, вот! – Катя аж ножкой топнула.
От её грациозного топанья подпрыгнул и закачался любимый китайский болванчик на тумбочке Зоси.
– Да ты-то, ты-то! – густой обманчивой сметаной потёк голос Половой. – Сама-то, небось, умираешь, чтобы кто на танцы пригласил, а ты сидишь тут без спросу. Долбучка ты, Катя, жизни не видела! – Любка сладко потянулась. Её пышное тело налилось такой восемнадцатилетней спелостью и румянцем, что в её присутствии даже засушенные доценты с кафедры высшей математики начинали суетливо протирать очки и проговаривать интегральные иероглифы и прочие дифференциальные дадзыбао, непривычно гарцуя и особенно яростно кроша мел о доску.
– Я?! Очень я даже жизнь видела, вот! Зоська, ну что она опять про своё?
– Любка, ты заканчивай нашу Катю обижать – Катю недавно тренер толкать ядро пригласил, она тебя лучше теста замесит теперь.
– Так Катя у нас теперь Царь-пушка? Ай! Ай, дура! Дура! Катька, пусти! Ну пусти, Катенька!
– Я – пушка?! Я тебе сейчас такую пушку! Вот! Вот тебе! Ах ты ж, жопа ты, Любовь Матвеевна!
Пока Катя волокла и выталкивала хихикавшую Любку к выходу, Зося глянула на неподвижную «палатку» напротив, посмотрела на непривычно бледное ленинградское небо, из которого сеял мелкий дождик, вздохнула и опять попыталась погрузиться в ряды и пределы – надо было готовиться к предстоявшему первому коллоквиуму по математике, а вся эта премудрость никак не хотела лезть в голову. Нет, если бы Зоська захотела, она бы зазубрила все формулы так, что от зубов бы отскакивало. Но она не хотела зубрить, хотела понять, как там всё устроено. А заучить без понимания, зачем эти суммы дробей нужны… Скучно. Ещё и эта вечерняя лекция по физике в лабораторном… Взяла ведь и сама всё поломала – сейчас бы книжки читала, любимый немецкий в Киеве учила, на выходные домой бы ездила…
Но дашь волю скуке – за скукой тоска придёт, а за тоской настоящая грусть – она тебя и сожрёт, а там и беда не задержится.
Зося вздохнула тихонько, закрыла справочник, вырвала двойной листок из тетради и начала писать письмо домой, в Топоров, – папе Ваське Добровскому и маме Тасе Завальской.
И уже на второй строчке её мысли улетели во времени далеко назад, а в пространстве далеко на юг. Буковки выкруживались прописями отличницы, каждая тетрадная клеточка наполнялась любовью, и каждое Зосино слово было тёплым, как живот кролика.
2
За окном – дождь, дождь, всё время дождь. Или его ожидание, или его проживание, или проводы. Наползут из-за крыш тучи – плоские, отутюженные ветром с залива, – хорошо, если просто побрызгают на новую одежду, будто перед глажкой, а чаще – просто перекосятся-прольются, будто тётки чужие-нелюбящие-нелюбимые, проползут мимо, тряся подолами смертной скуки, да и славно, если развеются, разойдутся по своим небесным углам. Но чаще накроют серым покрывалом расчерченный петровскими хлыстами проспектов огромный каменный город и поливают его дешёвыми старческими слезами. Ну а если в их серые старушечьи ряды ворвётся упрямый ветер, пусть даже и холодный, но ветер, – тогда рвётся отсыревшая кисея, небесные сплетницы превращаются в стада фантастических тварей, и незримый, но властный пастырь, пропахший солью Балтийского моря, гонит строптивых подопечных длинными, стройными рядами – во всю ширь глаз видно, как послушно выстраиваются серые и белые овцы – во всё бесконечное небо. И не забалуешь.
А внизу – камень домов, камень углов, камень набережных. И сквозняки, сквозняки, сквозняки – из-за углов, из-за поворотов, из переулков и подворотен, так, что кожа стынет, дубеет, цыпками берётся. А на набережных – не вздохнуть – плотный, сырой, густой воздушный поток. Только руки развести в стороны – и взлететь, как невские чайки – быстро, по дуге, вверх, вверх – туда, откуда большой город становится ещё роскошнее и строже.
И сверху, из-под рваных клочьев небесной сырости, видно, как разбегаются по серо-зелёной земле, по иссиня-стальным лентам Невы, каналов и проток абсциссы и ординаты широких проспектов, векторы мостов, бесконечные ряды зданий, множества сторон и кварталов, как уплотняется и разрежается логарифмическая сетка переулков; дома становятся маленькими квадратиками каменной дискретности и сворачиваются в матрёшечные подмножества парадных, коммунальных и отдельных квартир, комнат, прячущих бесконечно малые человеческие судьбы.
В урочный час начинается высшая математика людского муравейника. Крошечные единицы просыпаются и начинают ежедневное неспешно-малое движение, выстраиваются в бесконечные ряды, копошатся в гранитных осях координат, каждый индивид, вольный и гордый, обезличивается неумолимой статистикой толпы, которая бесконечно дробно становится очередной подфункцией из множества функций – все горожане знают эту незримую математику, когда ногами легче прошагать весь город, чем выпрыгнуть из статистически предначертанной функции и прошагать из одной системы координат, скажем, заводской или больничной, в другую – например, мудрого руководства бесконечно малыми. Легче своим малым лбом расшибить гранит такой «высшей математики», чем по крутобёдрой абсциссе судьбы приблизиться к экстремуму властной функции.
А что же – разве властные функции не обезличиваются, себе не принадлежат? Извольте, посмотрите, какие стройные решения они имеют. Сколько вводных и граничных условий у этих функций – где родился, кем рождён, попал ли ты в нужный цикл, в нужные множества, благоприятно ли тебя из бесконечно малого подводят к решению, где ты становишься методически проверочной и удобной единицей. Или ты сходишь с ума возле всех этих асимптот и, в трудах, воплях и недоумениях, поднимаешь лицо и орёшь, ощущая близость и невозможность своей персональной бесконечности?
Ты дёргаешься, ты же единица жизни, единица общества, единица коллектива, но берут тебя и делят на бесконечность домашних хлопот, на бесконечную суету пустопорожних поручений, либо, если мотор в груди стучит слишком сильно, дробят бесконечностью ответственности, делят на бесконечность зла, бесконечность боли, бесконечную протяжённость времени. Помнишь, как бесконечно течёт время – там, в Большом доме? Там ты быстро соображаешь, что бесконечность боли тебя раздавливает – и ты становишься суммой бесконечных страхов, слабостей, подлостей, сомнений и желаний. Бесконечность страданий тебя живенько обнуляет, бесконечно малое ты насекомое.
А вон, рядом, за углами решений, бесконечно малые интегрируются площадями и объёмами, наполняют сосуды истин до краёв властной воли. И ширятся городские интегралы, пухнут, набирают вес, силу, ор – в чётко заданных граничных условиях, в границах решёток, бордюров, стен и парапетов. Плещется людское море, таскает туда-сюда свои дискретные желания, выкрики на кумачах – ан нет, толпа лишь кажется порозовевшей, как кровавый плевок драки за место под солнцем.
Безжалостна и удивительно обезличена эта высшая математика – эти людские логарифмы, пределы, ряды и интегралы, эти упруго-засушенные функции. Разве люди хотят быть функциями? Разве рождаются они, чтобы встроиться в сходящиеся или расходящиеся ряды? Разве родители берут за руку и сами отводят детей в ряды таких же – обезличенных? Это с грифельной доски не видно, а сверху, с высоты полета ладожской чайки – очень даже. И это ведь не самые сложные разделы высшей математики – но вот, сверкая, пульсируя, меняя цвета, полутона, звуки и прочие чувства, поверх первых, ещё понятных страниц городского каменного учебника раскрывается во всей научной мощи дифференциальное исчисление – жизнь бесконечно малых в их бесконечно малой суете.
Сдвинулось что-то малое на самую малость – да кто ж это заметит? А всё равно – нужно, важно – ведь функцию тогда можно вскрыть, вспороть, нашарить в её дрожащих кишочках решение. Что есть истина? Что есть решение? Да очень просто – это же знание. Властное знание, ведь знание даёт власть. Не так ли? Знаешь ты, как поделить крохотное желание на крохотную подачку – и вот тебе множество решений функции жадности. Приподнимешь малого над ему подобными, приподнимешь на самую чуточку – вот и подвластна тебе функция гордыни. Возьмёшь такого, всего из себя единичного, проведёшь по длинному коридору с внимательными лицами – и обнуляется единица, обосрётся от страха. А чаще и этого не надо. Дай возможность мелко, незаметно, исподтишка и с пользой для себя подличать, например соглашаться. Или сообщать. Ох… И мнимые единицы – зависти, скупости, подлости – ведь есть в арсенале высшей математики управления и такие полезные приёмчики, безотказные, математически выверенные…
И это не начались ещё матрицы с хитро сплетёнными предательствами, интригами и правилами, непонятными стороннему дураку. Взаимоотношения, согласованные правила, «ты мне, я тебе», когда в сетке рабочего коллектива кафедры ты подчиняешься чужим правилам, идёшь на компромиссы, холуйствуешь или бунтуешь – а ведь ты всего лишь внутри простенькой матрицы. Это себе ты кажешься единицей, а пустившие себе пулю в лоб безумцы тебе подсказывают, что ты – вздор, ты – ноль, твой голос тоньше писка. Где твой детерминант? Где он – жёстко определённый математический кунштюк? Вон они – рядом – такие простые интегралы, где ты единое целое, но не условие, а результат.
Вот ты родился. Ты – больше, чем единица. Ты не просто точка. Ты – начало отсчёта, начало всему, что ты видишь вокруг. Из твоей точки рвётся на волю, разворачивается протуберанцами воли твоя, только тебе подвластная бесконечность. По молодости ты бьёшься, асимптотически взвизгиваешь, самовольно претендуешь на персональную бесконечность, узнаваемость, уникальность, но потом, после, спустя… Потом, проскользив по своей незначительной функции времени, ты обезличиваешься, скукоживаешься до бесконечно малого, и дробят тебя, и делят тебя на мнимые единицы мнимых ценностей, и обращают в обезличенную пыль. Ты же сам встроился в функцию? Сам, конечно. Так что же ты удивляешься тому, что ты стал всего лишь результатом?
А выбьешься ты дальше, станешь маленьким таким себе множеством своих высказанных команд, невысказанных ошибок и подлостей – о, там тебя встречают сциллы и харибды систем дифференциальных уравнений. Где тебя и бесконечно мало сдвинут, на тебя бесконечно понадеются, где ты не будешь видеть условий игры, но будешь своим крохотным умишком стареть, брюзжать, мечтать о времени, где ты был арифметической единицей, где поцелуй другой единицы удваивал тебя, где были ясны и чётки ответы. И восклицал ты: «Четыре!»
Арифметика детства сменяется алгеброй юности. Перед юным умом такие вначале понятные и вещественные единицы выстраиваются в тонущие в зыбкой перспективе ряды. Нанизанные на нить судьбы единицы. Растворившиеся, бесконечно уставшие, обманно-логарифмически цепляющиеся за свою молодость. Обречённо осознающие, что вот, отчего-то предельно ясно, исчислимо, исчисленно размазываются они в графики, поверхности, сечения или зазеркалья пространств неверия, измен, сдувшихся порывов со своими ловушками-решениями. А ты ведь боишься этих решений, да?
Стоит лишь очутиться в призрачном и зыбком мире циклических функций, где побегаешь-побегаешь по кругам адски правильных решений, привычных подсказок, где каждый год обрушивается на твою голову одними и теми же словами, поступками, маршрутами и впечатлениями, как совсем скоро с ледяным ужасом ты обнаруживаешь себя во главе накрытого стола, где все говорят, какой ты замечательный, чудесный и талантливо-безукоризненный юбиляр. И безжалостными клещами бездарных виршей вытягивают из тебя последние остатки жизни, растирая тебя в старчески выдохшиеся крошки между страницами пожелтевших таблиц Брадиса.
И воешь ты от ужаса, суетишься, злишься, ломаешь ногти до крови, отползаешь от развёрстой воронки единственно правильного решения, не тобой условленной задачки, того окончательного экстремума, в который соскальзывает твоя такая уникальная жизнь, твои надежды, такое солнечное счастье, крики радости и боли, и ты орёшь: «Боже! Не хочу! Не успел я, не надо, смилуйся, Боже! Ну зачем мне – такому хорошему, такому маленькому мальчику, такому любимому внуку милой бабушки Аграфены Евстафьевны – видеть эту математически выверенную пропасть?! Зачем стыдиться своего мочевого пузыря, дрожи пальцев, липкого пота, пигментных старческих пятен по всему телу и этой страшной, такой омерзительно холодной кожи?!»
Каждый день, возвращаясь единицей в утренний мир, к вечеру, ты – уставшей пылью – ложишься среди таких же бесполезных пылинок, по которым маршируют молодые единицы, выстраивающиеся уже в свои бесконечные ряды, жаждущие решений, не понимающие, что им уже определены каменные траектории, заданы границы, условия и скользкие дорожки ажурно сплетённых функций.
Исчислены, взвешены и найдены лёгкими.
Лёгкими решениями.
Привет! Ты кто? – Я? Я – новая единица! Я раскрою бесконечность этого мира! Посмотри, я киплю, я бурлю, я кричу от силы своей! – Подвинься чуть-чуть. – А? – Подвинься. Да-да, вот сюда. Видишь – все стоят. Становись ровнее, ну-ну, выпрямься, не сутулься. – Зачем?! – Так правильно. Границу видишь? Ну вот, умничка. Видишь, теперь всё правильно. Во-о-он там, видишь – там решение. Правильное решение. Иди туда. Да-да, вот за этой единицей! Да, у тебя здорово получается. Иди, ещё встретимся! – Спасибо! Мы завоюем мир! – Вот видишь – ты уже понял. Ты молодец. Ты – уже «мы»! Шагайте! Правой, правой, правой!
3
«Господи, о чём это я?» – поразился профессор Князев, стоя перед пыхтящим детандером.
«Ф-фут! Ф-ф-фут! Ф-ф-фут!» – согласилась умная машинка, трудолюбиво вздрагивая и старательно пережёвывая порции ледяного воздуха.
Александр Васильевич Князев, высоченный, чуть сутулый и худющий старикан с абсолютно белыми седыми волосами, неуловимо старорежимным жестом поправил белоснежные манжеты, медленно распрямил свой тяжелый костяк, скрытый безукоризненно чистым, но очень поношенным чёрным костюмом, отвёл взгляд от обмёрзшего сильфона, по которому стекал туман воздушной влаги, и обернулся к студентам.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?