Текст книги "Сибирские рассказы"
Автор книги: Дмитрий Мамин-Сибиряк
Жанр: Русская классика, Классика
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 10 (всего у книги 29 страниц)
– То-то сижу я как-то вот этак под вечер, значит, летом, а ребятенки на дороге играют… Играли-играли, а потом присели в канавку, да как по-волчьи взвоют…
Это был каламбур на прозвище «Волк», и вся изба точно вздрогнула от общего хохота, так что даже Волк смутился, не зная, что ответить охальнику Пимке. Со двора пришли остальные ямщики и тоже хохотали. Чтобы поддержать общее настроение, Волк подошел к Настасье и облапил ее.
– Ну что, Настенька, греха таить… Было дело…
Это уж окончательно взорвало Настасью, но она по необъяснимой бабьей логике накинулась не на Пимку или Волка, а на своего безответного мужа.
– Ты это что молчишь-то, плесень?.. А? – заголосила она «неточным» голосом. – Тут целая изба мужиков галится над женщиной, а он хоть бы слово пикнул!.. Какой ты мне муж после этого?.. Другой бы мужик разве дал свою бабу на сгал? А тебе, идолу, все одно… Ох, согрешила я с тобой!..
– Да ведь это все Пимка… – попробовал опраздываться Мизгирь, жалко моргая глазами. – Ты чего на меня-то лезешь?..
– Плесень гнилая! Тоже и скажет: Пимка! У Пимки в глазах стыда-то и не бывало сроду… А ты венчанный муж… Да другой мужик убил бы на месте, кабы тронули бабу-то.
За этим коротеньким супружеским диалогом последовало уже совершенно неожиданное заключение: Настасья схватила ухват и бросилась с ним на несчастного Мизгиря, который как-то по-детски закрыл голову руками и только старался, чтобы ухват попадал по спине. Все ямщики заливались хохотом, подливая масла в огонь.
– Дуй его, Настенька! Катай!.. Да ты по морде его, в скулу! Еще разок…
Эти крики, ямщичий хохот и полное нежелание даже защищаться со стороны мужа привели Настасью в дикое бешенство, и, бросив ухват, она вцепилась в мужа, как кошка. Мизгирь как-то жалко пискнул, как придавленный котенок, и покатился с лавки на пол. Тут уж вступился кто-то из ямщиков и оттащил ополоумевшую бабу.
– Настасья, брось!.. Будет дурить!..
Настасья посмотрела кругом остановившимися дикими глазами, хотела что-то сказать, но только махнула рукой и с причитаниями и воем бросилась в угол. Мизгирь, избитый и окровавленный, медленно поднялся с полу и медленно обвел глазами стоявших «соловьев». Он, очевидно, отыскивал Пимку, но тот во время свалки благоразумно успел выскочить во двор.
– На-ка, испей водицы, – предложил кто-то из ямщиков Мизгирю, подавая ковш с водой. – Этакую бабу да убить мало! То-то стерва…
Недавнее желание травить несчастного Мизгиря сменилось теперь общей жалостью, потому что «разве можно так увечить законного мужа, да еще на людях». Одним словом, поднялся весь порядок законных мужских чувств и мужской гордости. Настасья это чувствовала и не вылезала из своего угла, продолжая горько рыдать.
– Вот ты и рассуди бабу: кругом виновата и сама же ревет, как корова! – резонировал «соловей», отпаивавший Мизгиря водой. – Хороший бы муж, значит, который мужик вполне, да он бы на мелкие части ее разорвал… Да он бы ее изволочил всю… Ногами бы истоптал… Вышиб бы дурь из головы…
– Оставь… – с какой-то большой кротостью остановил его Мизгирь. – Промежду мужем да женой один бог судья.
– В ногах бы она валялась у настоящего мужика… Да! Как змея бы ползала, а не то чтобы дурь свою показывать…
– Говорю: оставь, – упрашивал Мизгирь.
– Эх, ты, горе лыковое! Говорить-то с тобой по-настоящему не стоит…
III
Мне не случалось обращать внимания на семейную жизнь Мизгиря, а рассказанный выше случай открыл многое такое, о чем посторонний человек мог только догадываться. Это была мужицкая «не пара» со всеми признаками внутреннего семейного разлада. Происходившая на моих глазах дикая сцена служила только выражением внутренней розни. Одним словом, Мизгирь меня заинтересовал как муж-неудачник, каких немало, но здесь все происходило на подкладке мужицкой жизни.
На кордоне меня задержал выпавший ночью снег. Случилось это совершенно неожиданно. Погода стояла хорошая, хотя и с крепким осенним холодком; небо было чистое, безоблачное; ветер дул не из «гнилого угла», как Мизгирь называл северо-восток, а с полудня. Одним словом, все приметы обещали хорошую погоду. Но, когда утром проснулись «соловьи», все было покрыто снежной пеленой в четверть. Такой глубокий снег на Среднем Урале выпадает в первых числах сентября очень редко, а я видел его в первый раз.
– Вот тебе, бабушка, и Юрьев день… – ворчал Волк, надевая онучи. – На санях теперь в самую пору.
Положение транспорта, застигнутого снегом на половине дороги, было критическое. Упавший на сухую землю снег навертывался на колеса, как войлок, но не сидеть же из-за него на кордоне. «Соловьи» перебрали весь лексикон своих крепких слов и тронулись в путь только часов в девять. Мизгирь проводил их, – стоя за воротами. Он жалел несчастных лошадей, вытягивавших тяжелые возы из последних сил…
– Забьется бо-го-ва скотинка, – проговорил он вслух.
Я предполагал вернуться домой, но очень уж хорошо теперь было в лесу, особенно в чернолесье, где еще не спал осенний лист. Березы, рябины, черемухи и осины просто гнулись под тяжестью снежных хлопьев. Картина была единственная, особенно там, где с мертвой белизной снега контрастировала сохранившаяся листва: осинники точно были обрызганы кровью, которая резала глаза на белом снежном фоне. Я смотрел и не мог достаточно налюбоваться – так было все оригинально-хорошо.
– Премудрость божия, – объяснил Мизгирь, любовно оглядывая засыпанную снегом картину. – К урожаю ранний-то снег… В горах-то у нас, конечно, не займуются хлебом, а по крестьянам идет поверье. Крестьяне-то не чета нашим заводским: у них все по-божески.
– А что, пойдем сегодня на охоту?
Мизгирь точно смутился. Помявшись немного, он признался, что ему жаль молодых, которые еще в первый раз увидели снег.
– Тварь, а тоже чувствует, – объяснил он, увлекаясь темой. – Ножки-то на снегу зябнут, ну, они все по деревьям, как курицы.
– Чего же тебе жаль?
– А как же: смиренные они теперь, хошь руками бери. Потому чувствуют свою неустойку… Которая птица нонешнего лета, так ее уж сразу видно.
– Я молодых не буду стрелять…
– Старых петухов, пожалуй, и можно, потому как хороший хозяин держит и дома петуха всего три года…
На этом мы и согласились. Мизгирь повел в лес, и мы скоро разыскали несколько выводков. Мучка, конечно, шла за нами, но не облаивала птицу, а только подавала убитую.
Увлекшись охотой, мы незаметно ушли верст за пять, так что вернулись домой только к вечеру. Настасья за день успела, видимо, одуматься и конфузливо повертывалась к мужу спиной.
– Что, стыдно, небось, роже-то? – корил Мизгирь. – Каку моду придумала… Да еще по рылу норовит!
– Мужики проклятущие меня подожгли, – сурово оправдывалась Настасья. – А ты молчишь, как пень березовый.
– А того ты не подумала, кто я тебе?
– Известно, кто: муж.
– То-то вот и есть… Закону не понимаешь. Ты думаешь, я бы тебя не одолел, кабы на то пошло? Думаешь, большая мудрость человека ухватом обихаживать? Своих глаз не стыдно, так постыдилась бы чужих…
Настасья терпеливо сносила эту добродушную воркотню, пока в избу не вошел Пимка. Картина сразу переменилась.
– Да ты что пристал-то ко мне, смола? – накинулась она на мужа. – Без тебя знаю, где моя неустойка… Ежели бы ты был настоящий мужик, как прочие люди, а то вся-то тебе красная цена: недоносок.
Пимка не вступался в разговор, но его присутствие, видимо, раздражало Настасью. Мизгирь тоже как-то весь съежился и сразу замолчал. В этой сцене было что-то недосказанное. По пути Настасья побила подвернувшуюся под руку девчонку, швырнула какой-то горшок и вообще обнаружила явные признаки сильного раздражения. Мизгирь забрался на печку и только вздыхал. Мужицкая обида тяжела и ложится на душу камнем, не то что легкое господское горе, которое все наверху. Годами она вынашивается, годами накипает, пока не прорвется каким-нибудь мужицким случаем, большею частью из-за пустяков.
Утром на другой день я отправился домой. Меня вез на охотничьих пошевнях Пимка, а Мучка из вежливости провожала версты три. Хорошо было ехать по молодому снегу, не тронутому еще ни одним пятнышком. Лес стоял в снеговом покрове, как очарованный, точно в каком-то сказочном царстве. Небо как-то сразу потеряло все краски, побелело по-зимнему, но яркий матовый свет заставлял жмуриться. Мохноногая лошадка бежала без понукания, легко и свободно, точно и она радовалась легкому зимнему пути. Пимка правил довольно небрежно и все насвистывал.
– Пимка, тебе не совестно? – спросил я.
– Это насчет третьеводнишнего, барин? – ответил он, поворачивая ко мне свое безбородое круглое лицо. – А я тут ни два, ни полтора… Грешат они промежду себя постоянно, можно сказать, без утиху грешат. Известно, дура эта Настасья, потому как видела, за кого замуж шла.
– Она не любит мужа?
– А кто его знает… Поедом ест, а Мизгирь молчит. Ну, она, обыкновенно, пуще злится… Кабы настоящий мужик был, так он бы ее по первому слову выворотил наскрозь.
– Зачем же ты беса подпускаешь?..
– Да так… Надоело мне на кордоне жить до смерти: лес кругом. Праздник придет, а ты не знаешь, куда деваться… Одуреешь от этакой жисти. Ну, «соловьи» приедут, все же на людях как будто и веселее…
Помолчав немного, Пимка опять повернулся ко мне и убежденно проговорил:
– Все-гаки она его любит, значит, Настасья-то… Как-то он по весне разнемогся, так она ревмя ревет, а выздоровел – опять грешит.
– А ты давно живешь на кордоне?
– Да уж лет с десять будет. Полюбила собака палку – так и я. Отбился от другой всякой работы, измогыжился. Вот погляжу еще с годок да в транспортные определюсь, барин. А что касаемо Мизгиря, так ведь я не со зла шутку сшучу иной раз. Конечно, кабы настоящий он мужик, так тоже не посмел бы я озорничать-то…
Незадолго перед Рождеством ко мне завернул Мизгирь. Он привез целый мешок с морожеными налимами, которых ловил в это время в своей речке Шипишной по каким-то ямам и омутам. Мизгирь вытряхивал мешок, и мерзлая рыба рассыпалась, как раздернутая связка кренделей. Налимы редко замерзают клином, как другая рыба, а непременно изовьются в разные фигуры. Можно мерзлого налима разломить, как сухарь. Но если такую мерзлую рыбу оттаять постепенно, то она оживает, и недавние мерзлые крендели начинают ползать по полу. Как мне рассказывали, положенные в пирог, они выползали из теста в печи. Последнего я не видал, а как они оживали на полу – наблюдал много раз. Не знаю, сколько времени может сохраняться эта живучесть, но во всяком случае она заслуживает внимания.
– Ну, что новенького, Мизгирь? – спрашивал я своего гостя.
– Да все то же, что и раньше… Волки ноне одолевают.
Мизгирь заметно похудел – и выглядел еще меньше. Я предложил стаканчик водки, но он отказался.
– Не потребляю… Будет. И то грехов-то накопил достаточно…
– А здоровьем как?
– Ничего, слава богу. По весне меня прижало будто, а теперь ничего. Настасья наказала кланяться…
– Часто ссоритесь или нет?
– Бывает… Карахтерная она у меня, а так ничего. Проворная баба, другой-то такой поискать…
Помолчав немного, он проговорил с какой-то детской улыбкой:
– Недавно она у меня прощения просила, значит, Настасья… Верно говорю.
– Опять, вероятно, побила тебя?
– Около этого… Только я ее-то, Настасьину драку, ни во что кладу: себя она не помнит, когда в карахтер свой войдет. Конечно, об стену головой тоже не бьется, все меня норовит благословить чем попадя… Это есть. А только и другое надо рассудить, барин; сегодня транспортные, завтра транспортные, – своим хозяйством другая-то баба едва управляется, а Настасья вон какую страсть воротит. Работа работой, а потом тут еще озорство да высмехи, а бабье сердце тут и есть: вскипело и готово. Ежели бы нам так устроиться, чтобы не на людях, – другой совсем разговор. Конечно, привык я к лесу, обжился вот как, а все-таки думаю бросить кордон… Ну его совсем!
– Куда же ты думаешь?
– А в крестьяне уйду… В орде[20]20
Ордой заводские называют и Башкирию, и казачьи земли Оренбургской губернии. (Прим. Д. И. Мамина-Сибиряка.)
[Закрыть] сказывают, земли много пустует. Вот и уйду в орду… Хлеб буду сеять, хозяйство заведу, а по зимам в кузнице буду робить, потому как к этому делу я сызмала свычен. Непременно уйду… Надоело.
IV
Вскоре после этого визита Мизгиря разнеслась весть о разыгравшейся на Шипишинском кордоне драме. Дело случилось перед самым Рождеством, когда приходил последний перед праздником транспорт железа из Галчинского завода на пристань Уралку. Разыгрался буран, и транспорт заночевал в кордоне. «Соловьи» разместились ночевать в избе, и в числе других уже знакомый мне Волк. Мизгирь с вечера еще обратил на себя внимание тем, что сам предложил лучшее место на лежанке у печки именно Волку. Улеглись спать и заснули мертвым ямщичьим сном. Но в глухую ночь все повскакали от неистового крика Настасьи:
– Убил!.. Ой, батюшки, убил! – голосила она в темноте благим матом.
Когда зажгли огонь, представилась ужасная картина: на лежанке у печки лежал ямщик с отрубленной головой, а Мизгирь спокойно сидел в уголке у двери и даже улыбался. Убитым оказался какой-то Спиридон Немтырь: у каждого «соловья» была своя кличка в артели.
– Это я убил… вяжите… – спокойно заявил Мизгирь.
Его, конечно, сейчас же принялись вязать, и тут только выяснилаеь роковая ошибка: Мизгирь хотел убить Волка, а по ошибке убил Немтыря. Случилось это потому, что Волк ночью выходил на двор посмотреть лошадей, а Немтырь, спавший на полу, захотел пошутить и занял его теплое место у печки, да сейчас же и заснул мертвым сном. Вернувшись в избу, Волк нашел свое место занятым и спокойно улегся спать на полу. Можно себе представить изумление Мизгиря, когда к нему с веревкой в руках подошел тот самый Волк, которого он считал убитым. Это была ужасная минута. Мизгирь бросился на Волка, как кошка, и вцепился в него зубами, но тот одной рукой поднял его на воздух и связал, как бабы пеленают ребят. Только тут обессилевший Мизгирь окончательно пришел в себя и заплакал.
Всего удивительнее в этой драме было то, что убийцей явился Мизгирь, тот самый Мизгирь, который не мог зарезать курицы и не выносил вида крови. Ямщики так бы и проспали до утра, не услышав ничего, если бы не проснулась Настасья, разбуженная ударом топора. Мизгирь рубил предполагаемого Волка со всего плеча и в темноте несколько раз промахнулся. Настасья в темноте не разглядела, кто и кого рубит.
Дальше все пошло обычным путем. «Пригнал» урядник и произвел полицейское дознание, потом явился следователь и произвел следствие, а затем Мизгирь был препровожден в тюрьму для предварительного заключения. Я постарался увидеть следователя и расспросил о подробностях дела.
– Психопат какой-то, – объяснил представитель Фемиды, – хотел убить одного, а убил другого… В моей практике это третий случай. Если что интересно в этом деле, так это его романическая подкладка. Свидетельскими показаниями установлен факт, что единственный мотив – ревность… В моей практике таких случаев десятки. А в сущности, самое глупое дело, и, собственно, следователю тут почти делать нечего. Все как на ладони, да и убивец дает чистосердечное показание.
Как оказалось потом, следователь слишком уж положился на свою опытность: дело оказалось совсем не простым.
В Галчинский завод через два месяца выезжала сессия …ского окружного суда. Дел было достаточно, так что дело Мизгиря дождалось своей очереди только через год. Я нарочно отправился в Галчинский завод, чтобы присутствовать на разбирательстве. Помещение для суда было маленькое, публики много, так что и судьи, и присяжные обливались потом, а с одним присяжным сделалось дурно. Мизгирь на скамье подсудимых казался совсем мальчиком и меньше всего походил на убивца. Меня поразило лицо Мизгнря: точно оно выцвело в тюрьме – такое бледное, бледное, совсем восковое. На нем застыла торжественная покорность своей судьбе и не было даже тени неприятной арестантской рисовки. Он сидел целые часы совершенно неподвижно, стараясь не проронить ни одного слова. Мне казалось, что он все время молился.
Самой интересной частью процесса, конечно, был допрос самого подсудимого и свидетелей.
– Признаете ли вы себя виновным, Сидор Парфенов? – спрашивал стереотипной формулой председатель.
– Мое дело… – глухо ответил Мизгирь, не шевельнувшись. – Враг попутал, ваше высокоблагородие. Не думал, что господь приведет на подсудимую скамью…
Затем он так же спокойно и с мельчайшими подробностями рассказал последовательный ход событий: как женился, как поселился на кордоне, как жил согласно с женой и как закралось в его душу первое подозрение. Мужицкая ревность накоплялась годами, но он старался не верить самому себе и сдерживался. Жена часто взъедалась на него, даже била и срамила при других, но все это было пустяками перед ревностью, охватившей его года два назад. Транспортные не шли с ума, а тут еще Пимка «подзуживал» да поднимал на смех.
– А я все сумлевался… – рассказывал Мизгирь с своим трогательным спокойствием, – все сумлевался, пока не увидал своими глазами…
Он тяжело замолчал, точно уперся в стену.
– Что же, вы были свидетелем неверности вашей жены? – спросил председатель, помогая ему перейти затруднение.
Мизгирь не понял вопроса, а когда ему предложили его в другой форме, махнул рукой.
– Зачем свидетелем?.. Не таковское дело, а тут совсем другое. Старшему мальчонке, значит, Николке, девятый годок пошел. Ну, как-то гляжу я на него, а меня точно кто ножом полыхнул: вылитый Волк… Затрясло меня, в глазах все измешалось – смерть моя пришла. Гляжу на других ребят, и в них тоже вся Волчья кровь, а моего ничего. Тут меня и угрызло. День и ночь одно это думаю; сна лишился, еды не принимаю, а все думаю. Известно, ребята на глазах вертятся, а меня это еще пуще разнимает. Всю осень я так-то терпел, а потом и порешил кончить Волка… Раньше все обдумал, куда его положить, и топор припас. Ну, а тут уж моя неустойка вышла, что другой подвернулся в темноте.
Обдуманное намерение было налицо, и Мизгирь сам надевал себе петлю на шею; но он был рад поведать всем, что перестрадал, и ничего не утаивал.
Свидетелей набралось около десяти человек, все «соловьи», а затем Настасья и подручный Пимка. Из «соловьев» заинтересовал публику только один Волк, когда защитник Мизгиря начал допрашивать о его отношениях к Настасье.
– Вы находились в близких отношениях с ней?
– Известно, в близких… На что ближе: она нам стряпала, а мы ели. Тоже намаешься дорогой-то, особливо зимой, продрогнешь, а у Настасьи все уже готово, только пар идет…
– А вы не знаете, почему Парфенов хотел именно вас?
– Это Мизгирь-то? Известно, не от ума…
Допрос Пимки тоже ничего не выяснил, потому что подручный нес невозможную околесную и далее уверял, что Мизгирь раз «застал» Волка и Настасью вместе. Он перепутал данное показание на предварительном следствии и все старался оговорить Волка. Так от него и не добились правды, хотя Пимка должен был знать больше других.
Последней свидетельницей являлась Настасья. Она едва держалась на ногах. Когда пристав указал ей место, где стоять, Настасья перекрестилась и бухнулась ему в ноги.
– Мое дело, ваше высокоблагородие, – заговорила она торопливо, с своим решительным видом. – Кругом виновата по своей женской части, потому как спуталась с подручным… Из-за него и все дело вышло. Мой грех… А Волк тут ни при чем. Это Пимка придумал, чтобы прикрыться Волком, и травил мово мужа. И дети от Пимки… Ну, ему тоже совестно, вот он и удумал на Волка.
Произошла самая раздирательная сцена, когда Настасья повинилась в своем бабьем грехе. Она так разревелась, что председатель велел ее вывести.
После короткого совещания присяжные вынесли Мизгирю обвинительный приговор. Он выслушал его спокойно и перекрестился. Суд приговорил его в каторжные работы.
Последним словом этой мужицкой драмы было то, что Настасья изъявила непременнее желание следовать за мужем и через полгода ушла в Сибирь за арестантской партией.
Пир горой
Повесть
I
Над озером Увек спускался весенний вечер. Скиты стояли на правом, высоком берегу, в тени векового бора, от которого потянулись длинные тени. На низинах и по оврагам еще лежал рыхлый, почерневший снег, а на пригреве уже чернела земля и топорщилась прошлогодняя сухая и желтая трава. Избитая и почерневшая дорога шла к скитам от громадного селения, залегшего на низком озерном берегу верст на пять. Селение называлось тоже Увеком, как и озеро. Зимой в скиты ездили прямо по озеру, а сейчас уже выступили желтые наледи, и дорога шла горой Именно по этой дороге и шел странник, мужик лет пятидесяти, с обветрелым и загорелым лицом. За плечами у него болталась небольшая котомка, прикрепленная к берестяному обочью, какие делают в Сибири; в руках была тяжелая черемуховая палка, точно изгрызенная с одного конца, – она говорила о далеком пути.
Странник остановился на угорье и невольно полюбовался развертывавшейся перед ним широкой картиной. Да, хорошее место Увек, – недаром слава о нем прошла на большие тысячи верст, а увекские скиты привлекали к себе тысячи богомольцев. И озеро хорошо, верст на пятнадцать, а кругом лесистые горы. В дальнем конце озера зелеными шапками выделялись острова.
– Угодное место… – проговорил странник и перекрестился.
Долго он шел сюда, а теперь оставалось сделать всего несколько шагов. Вот уж приветливо смотрят бревенчатые скитские избы, и старая деревянная моленная, и целый ряд хозяйственных пристроек. Все это вместе обнесено было высоким деревянным заплотом (забором), а большие шатровые ворота всегда были на запоре. Около ворот одним маленьким волоковым оконцем глядела небольшая избушка, в которой жила сестра-вратарь. К ней и направился странник. Он постучал в оконце и помолитвовался.
– Господи, Исусе Христе, сыне божий, помилуй нас!
Ответа пришлось подождать. Странник посмотрел на деревянную полочку, приделанную к окну с левой стороны, и улыбнулся. На полочке лежал кусок хлеба для заблудящего странного человека – исконный сибирский обычай. Только на второе молитвованье в окошечко «отдали аминь», и показалась старушечья голова, замотанная платком.
– Аминь, добрый человек… Кого тебе, миленький?
– А Якова Трофимыча, мать честная…
– Якова Трофимовича? Нету у нас такого, миленький.
– Как нету? Должон быть.
– А вот и нет!..
Голова быстро скрылась, а окно сердито захлопнулось. Страннику пришлось молитвоваться в третий раз и ждать дольше. Крепко живут старицы.
– Што ты привязался-то? – ворчала старушечья голова, приотворяя оконце вполовину. – Сказано, нет! Иди своей дорогой, миленький…
– А ежели у меня грамотка к матери Анфусе?..
Строгие старушечьи глаза посмотрели на странника довольно подозрительно, точно взвешивали его.
– Погоди ужо… – ответила старуха и скрылась.
Опять странник остался у ворот. Солнце уже село, и потянуло резким весенним холодком. С Увека доносился хриплый лай цепных собак, – селение раскольничье, и жили в нем по старине, крепко.
– Угодное место… – еще раз проговорил странник, подсаживаясь на приворотную скамейку. – Боголюбивые народы недаром строились… Вон как селитьба-то разлеглась, верст на шесть по берегу будет.
– Кто там хрещеный, – послышался голос в окне.
Теперь выглянуло уже другое лицо, помоложе, в черной монашеской шапочке.
– Дельце есть небольшое…
– Да ты сам-то кто будешь?
– Я-то? Ну, я, видно, дальний, а завернул в обитель с грамоткой от отца Мисаила… Крепко наказал кланяться и грамотку прислал.
– Давай грамотку-то…
– Не могу, честная старица: наказано матери Анфусе в собственные руки, а не иначе этого.
Скитские старицы пошептались, и только после этих переговоров тяжело громыхнул монастырский железный затвор. Когда странник вошел в калитку, его еще раз осмотрели и потом уже пустили дальше.
Скитский двор занимал большую площадь, обставленную простыми бревенчатыми избами. Самая большая была келарней[21]21
Келарня – кладовая для монастырских припасов.
[Закрыть]. Двор был вычищен, а оставшийся снег таял большими кучами в стороне. Скитницы жили уютно и обихаживали свой укромный уголок с охотой, как рабочие пчелки. Сестра-вратарь провела пришельца в ближайшую избу с высоким крыльцом, где и жила сама честная мать Анфуса.
– Ужо подожди здесь, – остановила гостя сестра-вратарь, поднимаясь на крыльцо.
В окошке показалось молодое девичье лицо и посмотрело на странника удивленными серыми глазами. Это была совсем молодая девушка, лет шестнадцати, и ее лицо казалось еще моложе от черной скитской шапочки, в каких ходят послушницы. Потом это лицо сделало знак страннику идти в избу. Послушница встретила его в полутемных сенях и повела в заднюю избу. Она была такая высокая и стройная, так что странник даже полюбовался про себя. Хороши на Увеке послушницы, нечего сказать!..
Войдя в избу, странник положил начал[22]22
Положил начал – прочитал молитву с поклонами согласно раскольническому обряду.
[Закрыть] и, поклонившись сидевшей на лавке толстой старухе, проговорил:
– Прости, матушка, благослови, матушка…
– Бог тебя простит, странничек, бог благословит, – не по летам певуче ответила старуха, оглядывая гостя. – От Мисаила сказался?
– От его, видно, – ответил странник, добывая из-за пазухи кожаный кошель. – Вот тебе и грамотка, честная мать…
Старуха взяла сложенную трубочкой засаленную грамотку, внимательно ее осмотрела и проговорила:
– Егор-то Иваныч дожидает тебя. Нарочно сегодня пригнал из городу… Спиридоном тебя звать? Так, так… Давненько про тебя пали слухи. Аннушка, проведи ты его к Якову Трофимычу…
Послушница низко поклонилась и, опустив по-скитски глаза, вышла из избы. Спиридон, отвесив поклон честной матери, пошел за ней. Они опять вышли на двор. Девушка повела его в дальний угол, где двумя освещенными окнами глядел новенький бревенчатый флигелек, поставленный в усторонье.
– Из тайги пришел? – спрашивала послушница, легкой тенью двигаясь в темноте.
– Оттедова, голубушка… А ты кто такая здесь будешь?
– Я-то? А дочь Егора Иваныча… Мамынька-то у меня померла, ну, тятя сюда меня и отдал, под начал матери Анфусе. Четвертый год здесь проживаюсь…
– Так, так…
У флигеля пришлось опять молитвоваться, пока в волоковом оконце[23]23
Волоковое оконце – задвижное окно.
[Закрыть] не показалось бледное женское лицо.
– Это ты, Аннушка?
– Я, Агния Ефимовна… Вот привела к вам таежного мужика.
Окно захлопнулось. Потом где-то скрипнула дверь, и в сенях показался колебавшийся свет. Агния Ефимовна сама отворила сени и впустила гостя. Он снял шапку и вошел в низенькую горницу, слабо освещенную нагоревшей сальной свечой. У стола в переднем углу сидели два старика – один совсем лысый, с закрытыми глазами, другой плотный и коренастый, с целой шапкой седых кудрей и строгими серыми глазами. Спиридон по этим глазам узнал в нем отца Аннушки. Положив начал, он поклонился и стал у двери. Аннушка передала грамотку отцу и ушла с Агнией Ефимовной в соседнюю горницу, притворив за собой дверь.
Егор Иваныч надел большие очки в медной оправе и принялся читать грамотку Мисаила. Читал он долго, поглаживая седую бороду и изредка взглядывая поверх очков на стоявшего у дверей странника. Слепой лысый старик сидел понуро на своем месте и жевал губами.
– Ну што? – спросил слепой, когда Егор Иваныч снял очки и начал их укладывать в медный футляр.
– А вот спросим Спиридона, – ответил Егор Иваныч. – Ну, Спиридон, што ты нам скажешь?
Спиридон тяжело переступил с ноги на ногу, опять вытащил из-за пазухи свой кожаный кошель, добыл из него что-то завернутое в тряпочку, развязал ее зубами и положил на стол. На тряпочке ярко желтело мелкое золото.
– Вот оно самое… – тихо проговорил он, оглядываясь на запертую дверь.
– Может, у бухарцев купил? – недоверчиво спрашивал Егор Иваныч, перегребая пальцем золотой порошок.
– Нет, сам добыл, Егор Иваныч… На охоте с орочоном встретился, а он мне и указал место. Могу доказать… Богачество, Егор Иваныч! Ежели бы господь благословил, так большие тысячи можно в тайге добыть…
II
Слухи о сибирском золоте ходили уже давно среди уральских раскольников, особенно среди тех из них, которые вели крупные торговые дела с киргизской степью. Егор Иваныч вырос в подручных у крупных торговцев салом, Ивачевых, и не один год провел в степи. Там, на степных стойбищах, в киргизских аулах и кибитках, он слышал десятки рассказов о сибирском золоте, скрытом в глубинах непроходимой тайги, как заветный клад. Эти рассказы переходили из рода в род, и никому еще до сих пор не удалось добраться до сокровища, несмотря на очень смелые попытки, как, например, история знаменитых братьев Поповых, положивших на это дело миллионы. Егор Иваныч успел состариться, а сокровище оставалось нетронутым. И вот теперь, когда его голова уже покрылась первым снегом, оно само пришло к нему, это сокровище. Во всей истории было что-то сказочное: и Спиридон, и старец Мисаил, и слухи, которые опередили Спиридона. Сам Спиридон не внушал Егору Иванычу доверия: мало ли по Сибири таких бродяг шатается! Просто купил у бухарцев золота и подманивает.
– Ну вот что, мил друг, утро вечера мудренее! – строго проговорил Егор Иваныч, поднимаясь с места. – Сегодня ты ступай в Увек, там заночуешь. Третья изба с краю… Скажи, что Егор Иваныч прислал. Да смотри: ешь пирог с грибами, а язык держи за зубами.
Мужик посмотрел на Егора Иваныча исподлобья, как настоящий травленый волк, а потом свернул свою тряпочку с золотом и ответил:
– Што же тут держать-то: я никого не неволю. Дело полюбовное, Егор Иваныч.
Егор Иваныч покраснел, но сдержался и только сухо ответил:
– Што же, другим понесешь золото?
– А хошь бы и так… Ведь ты меня не купил. Говорю: любовное дело. Брюхо за хлебом не ходит…
– Как ты сказал, мил человек?
– А так и сказал… Сначала коня запрягают, а потом в сани садятся. Я-то вот тыщи с три верстов отмерил до тебя, а ты меня пирожком накормил…
У Егора Иваныча глаза потемнели от бешенства, – очень уж дерзкий мужичонка, – но он переломил себя и только заметил:
– Зубы-то, мил человек, побереги. Пригодятся…
– У волка в зубе – Егорий дал! – смело ответил странник.
Когда он вышел, Егор Иваныч громко ударил по столу кулаком.
– Нет, как он разговаривает-то, челдон?! – кричал старик, давая волю накопившемуся негодованию. – Слышал, Яков Трофимыч?
– Как не слышать, – равнодушно подтвердил слепой. – Значит, вполне надеется оправдать себя, ежели такие слова выражает. И то сказать, што ему кланяться нам со своим золотом?..
– Да ведь это еще в трубе углем написано, его-то золото!..
Надо его еще найти, а он вперед на дыбы поднимается… Одним словом, варнак…
Невелик, видно, зверь, да лапист. А Мисаил-то што пишет?
– Да вот послушай, Яков Трофимыч… Очень уж уверился старичок вот в этом самом Спиридоне. Как бы ошибки не вышло.
Егор Иваныч опять оседлал свой нос очками, развернул грамотку и только приготовился читать, как в горницу вошли Агния Ефимовна и Аннушка. Старик нахмурился и проговорил, обращаясь к дочери:
– Анна, ты иди-ко к себе в келью. Не бабьего это ума дело, штобы наши разговоры слушать…