Текст книги "Рождение богов (сборник)"
Автор книги: Дмитрий Мережковский
Жанр: Русская классика, Классика
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 17 (всего у книги 21 страниц)
Девочки-нубиянки в белых одеждах из прозрачного льна – «тканого воздуха» или совершенно голые, только с узким пояском немного повыше пупа, разносили в чашках яства и питья. Мясо, нарезанное мелкими кусками, ели пальцами, умывая руки в душистой воде после каждого блюда. Пиво и вино сосали через камышовые трубочки.
Непрерывно колыхались опахала из страусовых перьев и мухогонки из шакальих хвостов: если бы остановились, заела бы ночная мошкара.
На голове у каждого гостя была наполненная благовонною мастью чашечка с продетым под нею стеблем лотоса, так что цветок свешивался на лоб. Медленно, от жара огней и теплоты тела таявшая масть стекала на белую ткань одежд, оставляя на ней жирные, желтые полосы; чем больше их было, тем лучше: значит, гость употчеван. Когда же масть истощалась, девочки подавали новую чашечку, предлагая на выбор «царское помазанье», Кэми, или «росу богов», Анти, от которой кожа лица золотится и оно становится подобным утренней звезде.
– Где же Мерира? – спросил царь.
– Обещал быть, да вот что-то не идет. Все ему неможется, бессонница замучила, – ответил Заакера, наследник, молодой человек с прекрасным лицом, грустным и тонким, как лунный серп, бледнеющий в утреннем небе.
– Что же ты его не вылечишь, Пенту? – сказал царь.
– Верное лекарство от бессонницы одно, государь, – ответил Пенту, врач.
– Какое?
– Чистая совесть.
– А у него разве не чистая?
Пенту ничего не ответил, как будто не расслышал, и все замолчали.
– Что ты мало ешь, Тута? – обеспокоился любезный хозяин. – А ведь это твоя любимая антилопа солончаковая. Нехорошо приготовлена?
– Нет, царевич, чудесно. Я много съел.
– Лжет, – ни кусочка, я сам видел! – рассмеялся царь. – Все о бедной Руру тоскует. Кто ж ее убил, так и не нашли?
– Не нашли, – ответил Тута в смущеньи.
– Скоро найдут, я уже на след напал, – сказал Маху и взглянул на Туту пристально.
Тот сидел ни жив ни мертв; взял в рот кусочек мяса и не мог проглотить.
– Что у тебя, опять живот? – спросила его шепотом сидевшая рядом с ним супруга его, царевна Анкзембатона.
– Живот, – ответил он с тем томным видом, с каким всегда говорил о своем здоровье.
Анки знала, что живот у него болит обыкновенно от страха.
– Чего же ты испугался?
Он молчал.
– Да ну же, ну, говори. Ах, несносный! – прошептала она яростно и ущипнула его сзади так больно, что он едва не вскрикнул.
Айя, видя смущение Туты, хотел ему помочь, но не знал, как это сделать.
Рядом с Айей сидела супруга его, великая царская мама, Тэйя, тезка покойной царицы, старуха непомерно тучная, настоящая жаба, с багрово-сизым, в рыжеволосых бородавках, лицом, в огненно-рыжем парике, Ханаанской новинке, и в рукавичках из золотой кожи, новинке Хеттейской, бессмысленной в жарком Египте; щеголяла ими на всех торжествах. Ее считали полоумной, но она была умна и хитра; злая сплетница, особенно в делах любовных.
Подали ибисовы яйца всмятку. Их вообще не ели, потому что ибис – священная птица бога Тота. Но тут ели все, в угоду царю, чтобы высказать презренье к ложному богу.
Тэйя взяла целых три яйца. В рукавичках было неудобно есть: запачкалась желтком, что, впрочем, было не очень заметно среди желтых полос от благовонной масти.
– Аита! Аита! – вдруг произнесла она громко, в наступившем молчаньи, когда все занялись яйцами, и засмеялась странным для ее толщины, тоненьким смехом: точно зазвенела жаба серебряной трелью.
Айя взглянул на нее и понял, что надо делать. Начал рассказывать о хорошенькой Аите, жене одного из царских вельмож, изменявшей мужу, под самым носом его, так смело и ловко, что всем это было известно, кроме него.
– Поела, обтерла рот и говорит: «Я ничего дурного не сделала!» – заключил Айя рассказ.
– Как? Как? – засмеялся царь. – «Поела, обтерла рот…» – несколько раз начинал он и все не мог кончить от смеха.
– Обтерла рот и говорит: «Я ничего дурного не сделала!» – повторил Айя.
– А еще как ты говоришь? «Нечего плакать…» – опять начал царь и не кончил.
– Нечего плакать над прокисшим молоком! – кончил Айя.
Тута был спасен: Руру забыли.
В это время Дио шепталась со страженачальником Маху.
– А что, если не придет? – спросила она.
– Придет непременно, – ответил Маху. – Сколько у тебя спрятано?
– Триста.
– Хватит.
– Не сказать ли царю?
– Боже тебя сохрани! Если только узнает, все пропало, ничему не поверит. Надо обличить негодяя… А вот и он!
Вошел Мерира. У Туты потемнело в глазах.
– Он, он наконец-то! – воскликнул царь, вставая навстречу Мерире.
Усадил его рядом с царицей и начал расспрашивать о здоровье. Мерира отвечал спокойно, почти шутливо. Но когда нубиянка поднесла ему благовонную чашечку, он оттолкнул ее и брезгливо поморщился.
Девочки-певицы и игральщицы на лютнях, флейтах, бубнах и систрах уселись на полу, в кружок. Посредине стала Мируит, ученица Пентаура, привезенная Дио из Фив. Смугло-янтарное тело ее сквозило сквозь льющиеся складки прозрачного льна. Крошечным казалось под огромною шапкою тускло-черных, напудренных синей пудрой, волос личико некрасивое, прелестное и опасное, как змеиная мордочка.
Девочки заиграли, запели:
Сладкая, сладка ты для любви!
Краше всех жен,
Краше всех дев;
Волос чернее ягод абедовых,
Зубы ярче кремней солнечных,
Губы – цветок нераскрывшийся,
Руки – ветви тонкие;
Два цветущих венца —
Груди чуть выпуклы,
Сосцы – благоухание!
Мируит плясала «пляску чрева». Верхняя часть тела оставалась неподвижной, а нижняя – быстро-быстро двигалась, все на одном и том же месте. Голова закинулась, губы открылись, глаза потемнели – умерли, а тонкий стан извивался, как жало змеи; чрево подымалось, опускалось, и узкие, детские бедра двигались все тише, тише, как бы удлиняя миг последних содроганий. Если бы и вправду, на глазах у всех, она делала то, что изображала пляска, это не было бы так невинно-бесстыдно.
Женщины опустили глаза, а мужчины улыбались, отбивая ладошами лад. И девочки пели:
Пленила ты сердце мое,
пленила ты сердце мое
одним взглядом очей твоих.
О, как любезны ласки твои!
Лучше вина лобзанья твои,
благовонье мастей твоих
лучше всех ароматов!
Когда Мируит кончила пляску, хор слепцов, тех самых, что пели на празднике Солнца, вошел в палату. Сели на пол и запели под звуки арфы:
Роды родами сменяются;
солнце восходит, солнце заходит,
ноздри всех утренний запах вдыхают,
пока не отыдет в место свое человек.
Никто не вернется оттуда, не скажет,
что за гробом нас ждет.
Радуйся же, смертный, дню твоему,
пока не наступит день плача!
Слышал я о том, что постигло праотцев:
стены гробниц их разрушены,
гробы их запустели, как гробы нищих,
всеми покинутых,
и место их не узнает их:
были они, как бы не были.
Радуйся же, смертный, дню твоему!
Умастись мастями благовонными,
вязи вей из лотосов для плеч твоих
и сосцов сестры твоей возлюбленной;
услаждайся песнями и музыкой,
все печали забудь,
помни только о радости,
пока не причалит ладья твоя
к Брегу Молчания!
Песнь умолкла, и свежее повеяло веянье ночи из черно зиявших между столпами провалов; ниже склонились огни, все в одну сторону, как будто вошел в палату кто-то невидимый.
– Хороша песенка? – спросил Заакера.
– Нет, царевич, не хороша, – ответил Пангезий, человек без возраста, похожий на скопца, второй великий жрец Атона, начальник царских сыщиков, кроткий изувер, «святой дурак», по слову Айи.
– Чем же нехороша?
– Тем, что безбожна. Если в ней правда, тщетна вера наша.
– Я бы тебе ответил, мой друг, если бы пристойно было говорить невеждам перед лицом мудрого.
– Говори, Заакера, – сказал царь. – Я люблю тебя слушать. Ты говоришь, что многие думают, но не говорят, а мне и горькая правда любезнее лжи.
– Слушай же, Пангезий, – начал Заакера. – Пусть говорит о небесном с неба сошедший сын Солнца, а я скажу о земном. Все мы – вчерашние, и ничего не знаем, потому что дни наши на земле – тень. Всем участь одна, праведному и неправедному, доброму и злому, чистому и нечистому, приносящему жертву и не приносящему жертвы. Нет у человека преимущества перед скотом: все изошло из праха, и все отыдет в прах. Видел я все дела, какие делаются под солнцем, и вот мертвые счастливее живых, а счастливее всех, кто никогда не рождался.
– Что же делать нам, родившимся? – спросил Пангезий.
– В песне отвечено: радуйся, смертный, дню твоему, но помни: тихость бога с небьющимся сердцем – лучший удел.
– Благодарю покорно, хозяин любезный, употчевал! – рассмеялся Айя. – Да я куска не проглочу под этакую песенку!
– Отчего же, мой друг? Память о скорби в радости – что в блюде соль.
– Так-то так, да всякая приправа хороша в меру, а тут пересолено.
– Нет, это не соль, – произнес врач Пенту тихо, как будто про себя.
– Не соль, а что? – спросил Айя.
– Яд, – ответил Пенту еще тише.
Маху взглянул на Мериру. Тот сидел, опустив голову и почти закрыв глаза, с лицом неподвижным, как у спящего или мертвого.
– Что же ты молчишь, благой? – воскликнул Пангезий, обернувшись к царю.
– Молчу, потому что сказать нечего: он прав, – ответил царь.
– Авинька, авинька миленький, вот хорошо сказал! – восхитилась царевна Меритатона и захлопала в ладоши.
Все посмотрели на нее с удивленьем.
– Что это значит, государь? – пролепетал Пангезий.
– Это значит, мой друг, что если нет Бога, то человек хуже скота, потому что скот не знает конца своего, а человек знает.
– Но ведь есть Бог.
– Есть. Все говорят, что есть, но делают, как будто нет. А не читал ли ты, сын мой, что мы дадим страшный ответ за пустые слова? Прав и Пенту: в песне яд. Но ведь и яд может быть лекарством. Два конца у песни: один «ешь, пей и умри», а другой «накорми голодного, напои жаждущего…». Но об этом лучше не говорить: Бог – родник в пустыне; запечатлен для говорящего, открыт для безмолвного. Вот Мерира молчит, и прав, правее нас всех. Не сердись же на нас, болтунов, молчальник наш милый, прости!
Мерира ничего не ответил, только взглянул на царя, и лицо его осталось неподвижным, как у спящего или мертвого.
Вдруг, в тишине, с крыши Атонова храма послышались медленно-мерные гулы тимпанов, как будто забилось в ночи огромное, медное сердце.
Все встали. Царь, царица, царевны, наследник и Мерира подошли к жертвеннику в глубине палаты, перед стенным изваяньем Атона.
– Слава богу незримому, солнцу полночному! – возгласил Мерира. – Сокол могучий, ширококрылый, оба неба пролетающий, чрез небо подземное спешащий в беге недреманном, чтобы утром взойти на месте своем, самый тайный из тайных богов! Жизнью твоею оживают мертвые; даешь ты дыхание ноздрям недышащим, расширяешь горло стесненное и сущим в смерти свет несешь, и, прославляя тебя из гробов своих, воздевают усопшие длани свои, веселятся под землею сущие!
Давеча, когда послышались гулы тимпанов, Маху и Дио вышли в соседнюю горницу. Он подошел к стене, постучал в нее тихонько и приложил к ней ухо. Изнутри послышался такой же стук. Каменная глыба в стене повернулась, как дверь на оси, открывая темную щель. Стены дворца были двойные; между ними был тайник; никто о нем не знал, кроме царя, Маху и Рамоза.
Из открывшейся двери вышли беззвучно, как тени, царские телохранительницы, амазонки хеттеянки. Карлик Иагу выскочил за ними, подбежал к Маху и спросил шепотом:
– Где они?
– Кто?
– Тута, Мерира.
– А тебе зачем?
– Никому их не отдам, задушу своими руками!
Иагу был убийца Руру: взлез тогда на дерево и подглядел в окно, подслушал все, что говорилось и делалось у заговорщиков. Он и донес на них.
– Молодец, Иагу! – сказал Маху, положив руку на голову его. – Ростом с ноготок, а сердце львиное. Только вот что, друг мой: если хочешь спасти царя, пальцем их не тронь, слышишь?
– Слышу, – ответил Иагу, скрежеща зубами.
– Скорей, скорей! – заторопилась Дио.
– Не бойся, успеем, – проговорил Маху спокойно. – Ты ступай к царю, а я подожду здесь. Закричишь – выбежим.
Дио вернулась в палату к гостям. Ни Туты, ни Айи там уже не было. Царь, стоя у жертвенника, шептал про себя молитву. Дио стала за ним против Мериры.
Немного поодаль от жертвенника стоял поставец с хлебами, плодами и винами. Мерира подошел к нему и начал готовить чашу с вином для возлияния.
Потом вернулся к жертвеннику, держа чашу в руках. Дио заметила на правой руке его перстень с карбункулом; раньше его не было.
Глаза их встретились. «Кто же выпьет чашу?» – прочел он в ее глазах вопрос. «А вот увидишь, кто», – прочла она ответ в его глазах.
Он подошел к царю и сказал:
– Царь Уаэнра, Сын-Солнца-Единственный, свет от света, дух от духа, плоть от плоти солнечной, чашу жизни прими, испей чашу бессмертья, побеждающий смерть!
Подал чашу царю. Но, прежде чем тот успел ее взять, Дио вырвала ее из рук Мериры и кинула на пол.
– Что ты делаешь? – воскликнул царь.
– Вылила яд, государь. Он хотел тебя отравить, – ответила Дио и закричала: – Маху! Маху!
Дверь распахнулась, и в палату вбежали хеттеянки под предводительством Маху. Одни окружили царя, другие заняли сени и стали на страже у дверей; большая же часть их пробежала в соседнюю палату. Там начался бой с отрядом мадиамских наемников.
– Бунт! Спасайте царя! – кричали сановники и метались по комнате, ища выхода, чтобы бежать.
Вдруг загрохотали удары в ту дверь, откуда выбежали хеттеянки. Обе половинки дверей затрещали, закачались на петлях; их рубили топорами изнутри. Никто не ожидал нападения с тылу. Хеттеянки едва успели кинуться к дверям. Здесь начался новый бой.
Засвистели стрелы и копья. Одно копье ударило в винный поставец. Он упал, звеня разбитой посудой. Опрокинулся свещник – пылающий куст, и на полу вспыхнули циновки.
– Горим! горим! – кричали сановники, но ничего не делали, чтобы потушить пожар.
Девочка нубиянка схватила ковер и накинула его на пламя, так что оно сразу потухло.
Стрела пронзила благовонную шишку на голове Тэйи и сорвала с нее парик, обнажив лысое темя. Но старуха сидела невозмутимо, даже рукавичек не сняла, как будто для нее и бунт входил в придворный чин.
Мируит, раненная копьем в живот, лежала на полу, в луже крови, царапала пол ногтями и скалила зубы, точно смеялась, а узкие, детские бедра ее двигались все тише и тише, как будто кончая давешнюю пляску любви.
Может быть, хеттеянки не выдержали бы натиска мадиамитян, если бы в последнюю минуту перед бунтом половина их не изменила заговорщикам.
Шум боя начал затихать. Бунтовщики отступали. Жены победили мужей. Все произошло так внезапно, что гости не успели опомниться.
Вдруг в палату вошел легко раненный в левую руку Рамоз, волоча за собой Туту. Бросил его к ногам царя и закричал:
– Вот, государь, главный злодей: для него и этот старался, – указал он на Мериру и обернулся к Туте: – Признавайся, подлец, или убью, как собаку!
Занес над ним нож. Царь схватил его за руку:
– Брось нож!
Но тот, не выпуская ножа и весь трясясь от злобы, проворчал:
– Опять простишь?
– Прощу или нет, воля моя, а ты брось нож!
Силой отнял у него нож и отбросил.
– Горе! Кто сам себя губит, того и Бог не спасет, – продолжал ворчать старик и тяжело опустился в кресло, ослабев от раны. Тута валялся в ногах царя.
– Правду он говорит? – спросил его царь.
– Не я, не я, государь, видит Бог, не я… – пролепетал Тута, указывая пальцем на Мериру.
Тот стоял поодаль, не двигаясь, с таким безучастным лицом, как будто ничего не видел и не слышал. Кто-то скрутил ему веревкой руки за спину.
Царь подошел к нему и спросил:
– Ты хотел меня убить, Мерира?
– Хотел.
– За что?
– За то, что ты готовишь путь Сыну погибели.
– Разве мы не вместе готовили?
– Нет, не вместе.
– Зачем же ты мне лгал?
– Чтобы дело твое уничтожить.
– А на Него за что восстал?
– Можно мне тебя об одном просить, государь?
– Проси.
– Не спрашивай меня ни о чем и казни скорей.
– Нет, Мерира, я тебя не казню.
– Простишь, как Туту? – молвил Мерира и усмехнулся, как будто брезгливо поморщился. Говорил, опустив глаза; вдруг поднял их, заглянул прямо в глаза царю и сказал:
– Делай, что знаешь, но помни, Уаэнра, если не ты меня, то я тебя…
Не кончил, но царь понял: «Я тебя убью».
Положил ему руки на плечи, тоже заглянул прямо в глаза его и проговорил с тихой улыбкой:
– Помни и ты, Мерира: что бы ни случилось, я тебя люблю!
V
Царь узнал позже всех, что царевна Макитатона беременна. Она сама призналась ему в этом, но не сказала, от кого, и так умоляла не расспрашивать, что он пожалел ее, успокоил:
– Не хочешь говорить, не надо; скажешь, когда захочешь.
Обвинял себя во всем: «Если б я любил ее больше, этого бы не было!» Был несправедлив к себе: всех дочерей любил, а Маки больше всех.
Думал, что знает царица, от кого дочь беременна; но не знала и она. Может быть, только царевнина няня, старушка Аза, кое-что подозревала, но скорее дала бы себе вырвать язык, чем сказала бы.
Странные слухи ходили по городу: будто бы царевну обольстил бродяга, беглый раб, а может быть, и сам Изеркер, Изка Пархатый; это ему и не так трудно было сделать, потому что за царскими дочерьми надзор был плохой: видели, как царевна Макитатона выходила ночью одна в пустыню через потайную дверь в садовой стене Мару-Атону. И прибавляли не без злорадства, что Пархатые очень довольны: от царевны-де родится ихний царь, Мессия.
Однажды принесли во дворец карлика Иагу, избитого до полусмерти. Он подрался с толпою уличных оборванцев, глазевших на непристойный рисунок, сделанный углем на стене: шесть царевен стояли в ряд, а внизу была надпись:
Нас, маленьких, шесть,
Сами мы – крошки,
А большущие головы —
Словно гири из олова
Или тыквы на грядках.
Подгибаются ножки,
Шатаемся на пятках:
Трудно нам головы несть.
Тыквоголовых нас шесть.
Рядом был другой рисунок: царевна Макитатона с огромным животом, и надпись:
Вот она, царевна-шлюха.
Нагуляла себе брюхо;
За царевной едут сваты,
А жених ее – Пархатый.
Царь позволил Маки жить уединенно в женском тереме Мару-Атону, ожидая родов. Здесь проводила она целые дни в совершенно темной, точно подземной, горнице с закрытыми ставнями и занавешенными окнами: страдала болезнью, находившей на нее и раньше, припадками, – светобоязнью. Свет дневной резал, как ножами, не только глаза ее, но и все тело; если луч солнца проникал в щелку, стонала, кричала, как от нестерпимой боли.
Старшая царевна Меритатона – Рита, супруга Заакеры, была неразлучна с Маки. Сестры-погодки – одной было пятнадцать, другой четырнадцать – нежно любили друг друга, хотя были несхожи, как день и ночь.
Маки уступила Рите жениха своего, Заакеру, страстно любившего ее и любимого ею: дала обет девства богу Аттису. В горной пустыне, неподалеку от Мару-Атону, находилась часовня бога. По ночам слышались оттуда завыванья радевших скопцов, подобные вою шакалов.
Дней десять спустя после Заакерова пира Маки и Рита сидели, поздно вечером, в саду Мару-Атону, в Водяной палате, узкой, длинной беседке на пальмовидных столпах, с лабиринтом из одиннадцати водоемов. По отлогим стенкам их была роспись: водяные растения, лотосы, папирусы; казалось, что они растут из воды; а над ними, тоже в росписи, – гранатовые кусты и кущи виноградных лоз. Тут же были цветники живых цветов.
Рита и Маки полулежали на подушках, у самой воды, под кустом белых, алых и розовых роз.
– Раньше зачем не сказала, дура? Можно бы сделать выкидыш, а теперь вон какое брюхо: пожалуй, поздно, – молвила Рита, щупая Макин живот, как опытная бабка-повитуха. Чудовищным казался этот живот беременной женщины у маленькой девочки, почти ребенка. – Снадобье есть у эфиоплянки, Заакеровой наложницы. Хочешь, спрошу? Может, и теперь еще можно.
– Ох, Рита, не надо, не надо об этом!
– Ну, ладно, не скули… О чем, бишь, я? Да, насчет Анки. Анки хочет к Туте бежать. В тюрьме-то молодцы недолго насиделись, в Нут-Амон бежали: должно быть, подымут восстанье… Нет, я бы их не выпустила так: тут же бы на месте убила. Да сановники наши все – подлецы, изменники…
Говорила нехотя, видимо, думая о другом. Вдруг усмехнулась, как будто вспомнила что-то веселое:
– Шиха – умница! Знаешь, что он о царе говорит?
Шиха был великий жрец, скопец бога Аттиса.
– Что? – спросила Маки. При имени Шихи чуть-чуть вздрогнула, и Рита это заметила.
– Царь, говорит, так живет, как будто все на свете хорошо, а ведь не все хорошо!
– Не все хорошо? – повторила Маки и сдвинула брови, с детским усильем стараясь понять.
– Помнишь, как умирала Юма? – продолжала Рита. Юма была маленькая черная рабыня, умершая от укуса тарантула. – Посерела, побелела вся, точно плесенью подернулась, как осенние мухи, и трупом от нее запахло, еще от живой. А третьего дня у самых стен Атонова храма кто-то осрамил пятилетнюю девочку, задушил и тело выбросил свиньям. Разве это хорошо? А царь живет так, как будто ничего этого нет. Может быть, для Бога и все хорошо, но ведь царь не Бог; люди говорят, что Бог, да сам-то он знает, что не Бог!
Помолчала, подумала и заговорила опять:
– Плакать не умеет, а без слез не проживешь: сладость слез – сладчайшая…
– Это Шиха говорит? – спросила Маки.
– Нет, я… а может быть, и Шиха, не помню… Что такое Солнце-Атон? Искра во тьме: дунет смерть, и солнце потухнет. Мрак больше света; мрак сначала, а свет потом. Может быть, Бог во мраке живет…
Вдруг засмеялась:
– А ведь и ты у меня умница: света боишься, любишь мрак. Не в отца дочка!
Маки слушала жадно, иногда порывалась что-то сказать, но слова замирали на губах ее, только смотрела на сестру широко открытыми глазами; похожа была на связанного по рукам и ногам человека, который ждет удара.
– Ну, полно киснуть, пойдем! Прогуливаться надо, это для брюха полезно, – сказала Рита, подняла ее, как будто грубо, а на самом деле нежно-бережно, и повела в сад.
Падали сумерки. Небо было ясно, а по земле полз туман. Наводненье только что схлынуло; кое-где лужи еще не успели просохнуть. С мокрых листьев падали капли. Лягушки квакали восторженно. Головокружительно пахли цветы. Вдруг туман порозовел от невидимо всходившего месяца.
Подошли к Большому пруду, где росла Макина березка. Как засохла тогда, в огне Шехэба, так и не могла оправиться. Все вокруг цвело, зеленело, а она стояла мертвая, только кое-где на голой ветке чернел сморщенный лист.
Маки обняла тонкий, бледный ствол и прижалась к нему щекой.
– Бедная, бедненькая! – прошептала с такою нежностью, как будто прощалась с мертвою.
– А-а, примету вспомнила! – сказала Рита, усмехаясь. – Если кто деревцо посадит и оно засохнет, то и человек умрет. Ну и умрешь, не беда – зато родишь. Вот послал Бог счастье, кому не надо. Да я бы десять раз умерла, только бы родить!
Обойдя Большой пруд, подошли к Лотосному прудику с Атоновой часовней на островке и перекинутым к ней мостиком. На воде белел огромный, еще не распустившийся лотос. Тут же была привязана лодка. Рита вскочила в нее, увидела на дне садовый нож, взяла его, срезала цветок и отдала Маки, а нож спрятала за пазуху.
Вернулись в Водяную палату и сели на прежнее место.
– У Шихи давно не была? – спросила Рита.
– Давно.
– А я к нему часто хожу. Любопытно. Настоящий блудилищный дом. Все наши сановницы тоже туда повадились. Эти старые бабы, скопцы, – отличные сводни. Ну, да и сами любят женщин, а тем это нравится. «Ласки скопцов, – говорят, – как соленая вода: чем больше пьешь, тем больше жажда. Страсть у мужчин – миг, а у скопцов – вечность. Святая любовь, непорочная!» Видела, как обезьяны в клетке ласкаются? А люди еще пакостней… А моя-то обезьянка, Заакера, тоже туда бегает, хорошеньких девочек ловит. Шиха и меня соблазняет: «Хочешь, – говорит, – на брачное ложе к богу? Бог к тебе сойдет в ночи, как жених к невесте!» Ну, да я не дура, чтоб гуся в мешке покупать. Смерд какой-нибудь, Изка Пархатый, вместо бога, придет и осрамит…
Помолчала, потом опять заговорила, глядя ей прямо в глаза:
– Удивительно! Как же не узнать, от кого беременна! Да я бы подлеца со дна моря достала. А Шиха-то ведь знает, кто к тебе тогда приходил. Хочешь, припугну его, – скажет?.. Ну, что ж ты молчишь? Говори, хочешь?
– Делай что знаешь, только не мучай, не мучай так! Лучше уж сразу! – простонала Маки, дрожа и бледнея, как в пытке. Рита чуть-чуть отшатнулась и тоже вздрогнула.
– Что сразу? Что сразу? Думаешь, все знаю и только дразню, играю, как кошка с мышью? А может, и знаю, может, и знаю… Да что ты, чего испугалась? Может, и ты знаешь?.. А-а, поймала! Говори же, говори, кто приходил? Он?
– Да, он, Заакера, – ответила Маки, как будто спокойно, глядя ей тоже прямо в глаза. – Ну что ж, убей, мне все равно…
Рита выхватила нож из-за пазухи и далеко отбросила его. Закрыла лицо руками и долго сидела так, не двигаясь потом отвела их от лица и положила на плечи Маки.
– Ну вот, хорошо, что сказала, а то ведь, пожалуй, и вправду убила бы. Куклу-то Анкину помнишь?
Рита и Анки, маленькими девочками, подрались однажды из-за глиняной куклы, уродливой, но страстно обеими любимой. Рита отняла ее у сестры, а та вырвала у нее из рук и разбила об стену вдребезги. Тогда Рита кинулась на Анки, как бешеная, и впилась ей зубами в горло; едва оттащили ее сбежавшиеся мамы. А ночью ушла потихоньку в сад и наелась ядовитых ягод – «паучьих яиц», едва не умерла.
– Бес в меня тогда вошел. Вот и теперь тоже. Все мы, дочки, в отца – одержимые… Да, хорошо, что сказала. Все теперь хорошо – кончено! Только сама на себя я дивлюсь: думала, скажешь – убью; а вот, ничего. Глупые девчонки из-за куклы подрались, а ведь, пожалуй, и не стоит. Жен-то у Заакеры знаешь сколько? Овцы в стойле, рыбы в садке, а мы у него в тереме. Чем же мы лучше других? Ты мне жениха отдала, а я тебе – мужа, вот и расплатились начисто, и дело с концом. Заживем душа в душу, как прежде, – лучше прежнего. Детку родишь – мальчика, девчонки не надо, – вместе будем нянчить… Что ж ты опять молчишь, куксишься? Или не веришь?
– Верю, а только страшно…
– Чего?
– Не знаю… Ты-то меня простишь, да я сама замучаю себя, загрызу, вот как ты тогда Анки… Ох, Рита, Рита, милая, зачем ты меня сразу не убила давеча? Уж лучше бы сразу!
– Вздор! Все простится, забудется, только бы жить да любить. А ты ведь любишь меня – больше любишь, чем прежде?
– Больше, больше! До смерти люблю, – оттого и умру, что так люблю. Знаешь, Рита, если очень любишь, нельзя жить – такая радость…
– После того полюбила так? – спросила Рита и чуть-чуть усмехнулась.
Маки ничего не ответила, спрятала лицо на груди ее и заплакала.
– Ну, ладно, кончено, – сказала Рита сухо. – Пора домой, вон роса какая.
Взяла ее под руки и повела осторожно, как повитуха роженицу.
Вошли в терем. Рита уложила сестру в постель и села рядом; ждала, пока заснет.
– Не уходи, – сказала Маки.
– Не уйду, не бойся, лягу здесь рядом.
– Правда, любишь? – шепнула ей Маки на ухо.
– Нет, совсем не люблю, ни капельки… Ах ты, глупая девчонка, да если б не любила, разве мучила бы так?.. Ну, полно болтать, спи!
– Нет, погоди, что я хотела?.. Да, я ведь наверное не знаю, кто тогда приходил. Давеча сказала, что он, Заакера, а ведь не знаю, – может быть, и не он…
– А кто же?
– Тот, кого ждала. Усомнилась, не поверила – за то теперь и мучаюсь, в муке умру, а когда умру, может быть, Он и придет…
– Ну полно, не надо об этом, спи. Хочешь, сказку скажу?
– Скажи, – ответила Маки уже сонным, детским голосом.
– Жил-был царь с царицей, – начала Рита нараспев, как старая няня Аза, сказку об Очарованном Царевиче. – Вот раз помолились они, и боги дали им сына. И когда он родился, пришли семь Гатор назначить ему судьбу и сказали: «Этот человек умрет от крокодила, змеи или собаки». И царь, узнав о том, огорчился очень, очень. И велел построить башню в горах и поселил в ней царевича. И было ему там хорошо очень, очень…
Замолчала, прислушалась к ровному дыханью спящей, поцеловала ее в глаза, чтобы снились хорошие сны, и вышла из комнаты.
Старая старушка Аза, царевнина няня, выйдя в сад из душного терема, где томилась бессонницей, и, увидев что-то мелькнувшее между стволами деревьев, белое, как призрак, испугалась, подумала: «Уж не Тэйя ли?» Знала, что покойная царица ходит по ночам. Но, узнав царевну Меритатону, быстро бежавшую, окликнула ее. Та остановилась, оглянулась, но ничего не ответила, побежала дальше и скрылась за чащей кустов.
Как ни привыкла Аза к царевниным причудам, все же удивилась, а потом вдруг опять испугалась, но уже по-иному: что-то почудилось ей в белом призраке непризрачно-жуткое.
Побежала за нею, но старые ноги плохо слушались. Долго бегала, искала, кликала, но той и след простыл.
Встретила садовника.
– Видел царевну?
– Видел.
– Где?
– На Лотосном пруду, в часовне.
– Что она там делает?
– Не могу знать.
– Ну-ка, пойдем, посмотрим.
Подошли к часовне. Внутрь ее садовник войти не посмел. А старушка как вошла – завопила, выскочила, едва не сбила садовника с ног и, продолжая вопить, повалилась наземь.
Он вошел в часовню и увидел, что царевна висит на медном шесте завесы перед жертвенником. Петлю сделала из оторванного шнура, но так неискусно, что узел на шее ослаб, соскользнул, и тело, повиснув неровно, уперлось носком левой ноги в угол опрокинутой скамьи, на которую встала она, чтобы перекинуть петлю через шест.
Когда садовник перерезал шнур и вынул шею царевны из петли, она уже не дышала, и страшно посиневшее лицо ее было так неподвижно, что он подумал: «Удавилась до смерти!»
Маки видела сон, будто бы лежит на брачном ложе, на высокой башне, в звездном небе, и ждет Его, как тогда во храме Аттиса; знает, что Он придет, и лицо Его будет как месяц – ночное солнце, не жгучее, не страшное, и как лицо того бога, чье имя «Тихое Сердце».
Проснулась, позвала:
– Рита!
Оглянулась – никого; только месяц смотрит в окно, яркий, как ночное солнце.
Вдруг далеко в саду послышались крики. Маки вскочила, выбежала в сад, прислушалась. Крики доносились все ближе и ближе. Люди с факелами бегали, кричали.
Маки побежала на факелы. Люди несли что-то длинное, белое. Маки с воплем кинулась вперед. Люди расступились. Месяц осветил лицо Риты, и Маки упала без чувств.
Рита была жива, только в глубоком беспамятстве. Ее спасли, но она была долго больна, при смерти, как в детстве, когда наелась «паучьих яиц».
А у Маки в ту же ночь начались муки родов, и к утру благополучно разрешилась она от бремени сыном.
VI
На дворе был сияющий день, а в спальной палате Мару-Атонова терема с закрытыми ставнями и занавешенными окнами – темная ночь; только позолота столпов тускло мерцала в тусклом свете лампад.
Посредине палаты, на четырех ступенях, стояло точенное из слоновой кости и черного дерева, раскрашенное и раззолоченное ложе – чудовище, помесь гиппопотама и крокодила, на львиных лапах, с разинутой пастью: оно сторожило спящего; чем оно страшнее, тем ему спокойнее. Странно-выпуклое, круглое, жесткое, с деревянной, вместо изголовья, лункой, ложе казалось неудобным, а на самом деле было удобнее всех других, потому что давало свежесть в жаркие ночи, когда пуховики и подушки невыносимы.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.