Текст книги "Роман с автоматом"
Автор книги: Дмитрий Петровский
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 5 (всего у книги 15 страниц)
Шоковая терапия
На следующий день после того случая с повязкой мы не поехали к доктору. Не поехали и через день, и через два, а на третий день я решил, что, наверное, все закончилось, и я наконец смогу пойти в школу. Впервые за последние несколько недель я зашел к Саше и позвал его в подвал. В подвал Саша не пошел, сказал, что должен делать уроки, сейчас кончается четверть и будет много домашних заданий, так что лучше просто посидеть у него дома. От курения фломастеров он тоже отказался. Вместо этого повел меня на кухню, где его мама угостила нас чаем с твердым и невкусным печеньем. За чаем Саша рассказывал про школу, говорил, что ему очень нравится, пересказывал услышанные там анекдоты про Незнайку, который шел в школу, ударился головой о парапет и забыл все, чему его учили, говорил, что в школе вместо оценок ставят в тетрадку разноцветные штампики с рожицами «веселая», «грустная» и «нормальная», что в классе есть игрушки и в перерывах дети в них играют, а у красного деревянного грузовика все время отваливается колесо. Я сказал, что, наверное, тоже скоро пойду в школу и попрошу маму, чтобы она отдала меня в ту же, в которой учится Саша. Саша ответил, что школа у него трудная, специальная, но у него там все равно одни веселые рожицы, и маму всегда на собраниях хвалят.
Потом мы посидели и вместе поделали уроки, я смотрел, как Саша старательно, наклонив голову набок, точно так же, как когда рисовал комиксы, выводил в своих прописях буквы, переписывал какие-то слова из учебника, писал в тетрадке с клеточками примеры: 10+8=18, 5+6=11, а я всматривался и не понимал, что в этом может быть такого интересного.
Когда я вернулся домой, мать объявила, что назавтра опять приедет дядя Тихон, сказав это очень грустно и даже как-то тревожно. К тому времени я уже привык к тому, что мать молчаливая и грустная, старался побольше находиться у себя в комнате или во дворе и не придал этому никакого значения. То, что Вика тоже приедет, несколько оживило меня – кажется, я даже слегка прибрался в нашем подвале, в котором, правда, было уже очень холодно, и вряд ли там можно было играть.
И когда я лежал в постели, мама долго, очень долго сидела на краешке, и гладила меня по голове, и говорила «спокойной ночи», но не уходила.
На следующий день дядя Тихон действительно приехал. Он появился с сумкой через плечо и черным кожаным чемоданчиком. Вики с ним не было.
– Оставил ее у Гали, – ответил он на мой удивленный вопрос, – мне тоже иногда покой нужен. Тем более дело завтра предстоит трудное… Ну-ка, боец, посмотри сюда! – Он приблизил свое лицо к моему, огромная борода волосками-лапками зацепилась за свитер. Глянув мне в лицо и что-то там, должно быть, увидев, он снова выпрямился. Мать смотрела на него, не отводя глаз. Он подошел к ней и неуклюже обнял огромными лапищами за плечи.
– Ира, спокойно. Я все понимаю, но сейчас лишних эмоций просто не надо.
Мать покивала и удалилась на кухню.
Я спустился вниз, мне было ужасно жалко, что Вики нет, я походил по подвалу, перебрал наши с Сашей комиксы в коробке, посмотрел мой любимый, про вертолетчика, спасающего город от бандитов. При этом бросилось в глаза, что когда переворачиваешь лист бумаги, изображение все равно просвечивает, особенно там, где фломастер дает знать о начале линии жирной точкой. Получалось вроде как в детских журналах, где даны пронумерованные точки, и, если их соединять по порядку номеров, из точек складывается изображение. Обычно это зверушка, и глаза там уже есть, готовые – умильные и косоватенькие, наивные гляделки с ресничками.
Я взял фломастер и быстро соединил точки – получился странный дом, полукруглый с одной стороны, угловатый – с другой, собранный из наваленных друг на друга плоскостей. «Дом из будущева» – написал я крупно, печатными буквами. Потом посидел еще немного и пошел домой.
На кухне дядя Тихон молча чертил пальцем круги на столе. Увидев меня, мать испуганно посмотрела на него, потом взяла меня за руку и отвела в комнату. Дверь захлопнулась, я сел на диван и стал на нее смотреть.
– Сынок, – начала он неуверенно, – ты знаешь… много всего происходит в жизни. Перемены, события. Они иногда нас пугают. Но ведь ты смелый, правда, ты у меня смелый?
Я кивнул.
– Так вот, скоро в твоей жизни очень многое изменится. – Она замолчала, вскинула голову, беспомощно посмотрев на потолок. – Ты увидишь, мир вокруг изменится, станет совсем другим…
– Вы что, разводитесь с папой? – спросил я.
Мать всплеснула руками, рассмеявшись неестественно высоким смехом.
– Ну что ты, сынок! Ах, какой ты! Почему ты так подумал? – Она лукаво прищурилась.
Я не ответил.
– Ну вот, уже буквально завтра ты… ты… – Она терзала свои длинные пальцы, смотрела на потолок, переступала с ноги на ногу.
– Я пойду в школу? – спросил я.
– Да… – ответила она тихо, – да…
Засыпая в этот вечер, я слышал на кухне трубный голос дяди Тихона и едва слышный шепот матери, повторявшей: «Не могу, Тиша… не понимаю… не могу…»
Утром меня подняли рано, выдернули из кровати, мир вокруг лепился из неясности и пронзительного света лампочек. Мать помогала мне одеваться – я хотел по привычке закричать: «Я сам!» – но потом решил не сопротивляться, отдаваясь на волю ее рук.
В трамвае я задремал под неторопливый, тяжелый стук колес, положив маме голову на колено. Колеса грохотали, я вздремывал, чувствовал себя так, будто на голову надели ватный мешок и снаружи легонько его пихают: вправо – влево, вправо – влево. В шко-лу, в шко-лу! Там, наверное, придется много заниматься, ведь я столько пропустил! Но я догоню, это нетрудно. 5+3=7, это можно сосчитать на пальцах. 5+6 – пальцев не хватает, но если разогнуть все обратно, а потом загнуть один, получается как раз 10+1=11! А 10+8 – это и пальцев не надо, и так понятно: восемнадцать!
Трамвай остановился, грохотнула, открываясь, дверь. Я открыл глаза: нет, еще не наша! В легком утреннем тумане, сквозь запотевшее стекло проглядывали два желтых огонька: окошки домика, деревянного, их в Краснодаре осталось еще довольно много. Входящие люди: мужчина в сером пальто, из носа смешно торчат волосы, женщина в шапке, хотя еще не так холодно, чтобы носить шапку, старушка в платке с обвислыми толстыми щеками. Я подумал о том, что сейчас, как учила мама, придется уступать место, и снова закрыл глаза: если я сплю, значит, я ее не вижу, и если мама не разбудит, можно ехать дальше. Мама не разбудила, теплая вата обволокла снова, колеса мирно застучали: «В шко-лу, в шко-лу!»
Люди что-то ворчали, пахло смазкой, нагретым железом трамвайной электрической печки, все вокруг были сонные – это чувствовалось даже с закрытыми глазами, наверное, по особому воздуху, который они выдыхали из себя, застоявшемуся и теплому. Трамвай грохотал, скрипел и изгибался на поворотах. Сквозь полудрему я почувствовал мамино движение – она повернулась к стеклу и протерла рукой запотевшее окно, потом начала осторожно теребить мою голову рукой.
– Сыночка, – ее голос дрожал, я чувствовал, что она сейчас опять заплачет, – сыночка, посмотри, посмотри!
Я нехотя открыл глаза и посмотрел в окно. Трамвай как раз проезжал по холмистой, самой высокой части города, уже практически по окраине: в окно было видно огромное голое поле, площадку, покрытую бурой неровной землей и уходящую куда-то в волны утреннего тумана. Над полем появлялось солнце, уже зимнее, большое и красное, как огромный глаз – глаз циклопа, случайно сфотографированного «Кодаком». Мама все шептала:
– Смотри, сыночка, смотри! – уже начинала всхлипывать, а я переживал то самое чувство, которое внезапно ослепило меня в тот день, когда приезжал дядя Тихон, и мы с Викой играли во дворе: чувство остановки времени.
Поле стояло и вибрировало, колыхалось холодными и теплыми волнами, рождающими влагу, окутывавшую землю дымку – туман. Циклоп смотрел холодно и безразлично – его тепло было водянистым и тусклым, гораздо слабее, чем тепло электрической печки. Глаз холодно усмехался. «В школу?» – спрашивал он. «В шко-лу, в шко-лу», – отвечали колеса. 5+6=11, 10+8=18, – поддакивал я. Глаз медленно поднимался над полем, будто закатывался под невидимое веко, изображая полное презрение к нашей уверенности. «Ты что, не узнаешь это поле? – дивился он. – Ты не знаешь, что будет через две остановки?» Поле, думал я. Конечно поле, я знаю это поле, но… нет, не может быть, мало ли, у нас маленький город, гораздо меньше Ленинграда. Все близко… через две остановки. Значит, сейчас будет…
«Проспект Энгельса, – говорил глаз, закатываясь выше, – и ты это знаешь лучше меня…»
Вокруг все так же стояли старушки, мужчина с волосами из носа, прикрывший глаза и дремавший стоя, женщина в шапке, почему-то все время поджимавшая губы. Я снова положил голову маме на колени, но тут трамвай остановился, я сразу же вскочил и посмотрел в окно. Красный глаз исчез за домом, длинной девятиэтажкой, в начинающее снова запотевать окно были видны буквы и цифры, нанесенные на дом черной краской через трафарет: пр. Энгельса 13—2. Спросить маму? Ведь ты даже не спросил, куда мы едем. Да нет, зачем, и так понятно. А если?.. НЕТ, не может быть! Да, сейчас будет остановка «Аэропорт», а потом…
Двери закрылись, трамвай застучал дальше. Я хотел, все время собирался спросить и не мог. «В шко-лу, в шко-лу», – гремели колеса, я вслушивался в их стук, повторял мою спасительную мантру: «5+6=11, 10+8=18». Где-то послышался нарастающий гул самолета, заходившего на посадку. Аэропорт. Отсюда мы летали в Ленинград – маленький домик, похожий на магазин, там скамеечки и одна вертящаяся лента, на которой можно получать чемоданы. Гул самолета перешел в тугой свист, уже удалявшийся – слева направо. Остановка сейчас, но от нее еще долго топать пешком до домика-магазинчика. Дверь снова открылась, впустив холодный воздух; женщина в шапке и мужчина с волосами в носу вышли. Наверное, встречают кого-то, из самолета, который садится. Стекло снова запотело, на нем играли красноватые отсветы, мама больше не протирала его, а я вглядывался в размытые очертания низких домов за стеклом и ждал. Сейчас, сейчас, еще несколько минут, несколько минут ватной тряски, «бум-бум» справа и слева по мешку, немного тепла электрической печки, немного запаха старой кожи от стоящей рядом бабушки, немного сонного дыхания, немного арифметики, 5+6 и 10+18, – и двери откроются, и появится она….
Она появилась. Мать взяла меня за руку, я быстро, в два прыжка спустился по ступенькам, оказался на остановке и увидел ее. Серая, тяжелая, словно вбитая гигантским молотом в землю, через дорогу, за остановкой, возвышалась больница.
Я повернулся к маме, хотел спросить, уже начал было: «Ш…?» – но осекся, не спросил. Мы перешли дорогу, вошли в знакомый вестибюль, прошли через знакомую вертушку, где мама дрожащим голосом сказала: «К Тихону Александровичу, на операцию», – и заспанная вахтерша назвала номер кабинета и этаж.
В голове по-прежнему была вата, толчок каждого шага по-прежнему колыхал ватный мешок: вправо-влево, вправо-влево. Открылась желтая норка лифта, пропустила нас, двери захлопнулись, обрезав дневной свет до щели, а потом погасив вообще – будто кто-то выключил телевизор. Остановка времени продолжалась, я поднимался с мамой на названный вахтершей этаж: лифт шумел, постукивал на этажах, позванивал тросами, шипел маслом на многочисленных колесах, злые пружины внизу застыли, тщетно ожидая, когда же маленькая светящаяся кабинка обрушится в гулкий зовущий тоннель – это было не со мной, не про меня, я спал, и ватный мешок покачивался из стороны в сторону. 5+6, 10+18… Мать уже вела меня по коридору, пахнувшему лекарствами и синими кварцевыми лампами, звук шагов гулко летал по коридору, мамины каблуки и мои семенящие кроссовочки; где-то в самом конце, за большой дверью, горел свет, оттуда были слышны приглушенные бубнящие голоса, как на кухне, когда меня отправляли спать. Дверь открылась, вышел дядя Тихон в белом халате и докторской шапке, поздоровался с матерью, приобнял ее, снова готовую расплакаться, за плечи, потом легонько развернул и подтолкнул в сторону коридора. Она пошла, так же цокая, и я, наконец решившись спросить, поняв, что поздно, вот сейчас она уйдет, а я останусь один, спросил: «Мама, это что, шоковая терапия?»
Она обернулась, и в этот момент по коридору загремели еще одни шаги: быстрые и громкие, стремительно приближавшиеся. Из-за угла выскочила тонкая долговязая фигурка, она бежала к нам, летела, молотя каблуками по паркету, протягивая к нам руки, раскидывая свои неимоверно длинные волосы на поднятом ею же ветру.
– Папа! – кричала она, блестя зелеными глазами в сумраке коридора. – Папа!
Это была Вика. И тут ватный мешок исчез, я моментально проснулся, я окончательно понял, где я и что со мной сейчас будут делать. Мать удалялась, нетвердо ступая, Вика замедляла свой бег, а когда они поравнялись, мама взяла ее за руку и повела прочь. А другие руки, руки дяди Тихона, взяли меня, подняли, пронесли через одну комнату, другую, в огромную белую сверкающую комнату и положили на стол. Где-то в углу текла вода, несколько докторов в халатах и таких же шапках склонялись над столиком, что-то тихо и страшно звенело и лязгало у них в руках. Надо мной вспыхнул свет, и я закричал, в первый раз за то утро, я звал маму, бился в чьих-то цепко схвативших меня руках, орал в черноту маски с хлороформом, которую мне кто-то тыкал в рот: я кричал о том, что меня обманули, мне, как маленькому, снова ничего не сказали, кричал о том, что мама ушла, увела с собой Вику, оставила меня здесь одного, и их много, а я один и ничего не могу – все это я пытался обьяснить истошным воплем «А-а-а-а-а-а!», задыхаясь, глотая из пластиковой черноты хлороформ и слабея. Когда я снова попытался набрать воздуха, чтобы продолжить крик, перед глазами вдруг поплыли красные и зеленые кольца, в ушах что-то тихо и сладко зазвенело, я уронил голову на стол, увидел над собой очки дяди Тихона, его бороду, заправленную под передник, большую руку, трогавшую мой лоб – потом глаза закрылись, и мир навсегда погрузился в темноту.
Кинотеатр «Вавилон»
Вечером Берлин живет особой жизнью. Тогда становится заметно, что на этих больших площадях, в высоченных домах живет совсем немного людей. На улицах почти пусто, люди попадаются редкими группками, иногда их слышно через двери кафе, некоторые уже сидят за столиками на улице, но редко кто так вот просто идет. Весенний воздух вольно гулял по Александерплац, втекал в улицы, сгущался и уплотнялся в переулках между домами – переулком я шел к кинотеатру «Вавилон». Издалека уже я почувствовал большое скопление народа у входа: голоса, ломающие и взрывающие воздушную ткань, многократно усиленный от взаимного прикосновения шорох одежды, движение – все шло оттуда. Ее я нашел тоже быстро – просто обошел толпу дугой, она стояла с края, у входа. Ее тепло было невозможно ни с чем перепутать. Я пошел навстречу, а потом уже она сделала короткое, вежливое движение.
– Hallo!
Я дал ей билет, мы прошли через дверь, я предложил взять чего-нибудь попить, она отказалась, и мы вошли в зал. До этого я никогда не был в кино. Зал удивил меня. Снизу поднимался немного застоялый запах, его излучала толстая, но неплотная грубая ткань, непроветренная и тяжело пахнувшая. Зал был большой, очень большой: звуки и теплота терялись где-то впереди, не долетая до стены. На многих местах уже сидели люди, и первый, тканый запах под ними был сильнее, чем в местах, где их не было. Значит, это кресла. Откуда-то сверху шло смутное электрическое тепло, уже рассеянное воздухом, ходящим где-то посредине, на высоте в три моих роста. Мы двигались вперед: там, в конце зала, было что-то вроде нашей полотняной шторы в ресторане, только очень большой и гораздо более пыльной – она глотала все вибрации зала, излучая пыль.
– Здесь! – сказала она. Мы прошли между рядами кресел и сели где-то в середине. Я попытался заговорить – разговор получался, кажется, еще хуже, чем в кафе. Она говорила спокойно и без эмоций, как-то слишком холодно, и мне все больше становилось понятно, что я ей абсолютно неинтересен и она сидит здесь просто из вежливости. Я уже раньше думал об этом, но теперь отчетливо понял, что когда фильм кончится, мы уйдем каждый к себе домой и больше не увидимся. Да, подумал я, прислушиваясь к нараставшему гулу зала, а что я, собственно, хотел? Что я могу рассказать? Чем удивить? Я, почти вообще не общающийся с людьми, шляющийся в одиночку по Берлину, почему я думал, что вот так сразу ей понравлюсь?
– Тебе не скучно? – спросил я.
– Нет! – ответила она ровным голосом, и по нему я понял, что ей очень скучно.
– Скорее бы уже начался фильм!
– Да, скорее бы!
Опять повисла пауза, я долго думал, чего бы еще спросить, потом вдруг подумал, что уже все равно, и замолчал окончательно. Мы сидели, ровно и редко дыша, близко друг от друга, я украдкой вдыхал ее запах вместе с этим гадким запахом кресел и нестиранных штанов, вдыхал так, чтобы он навсегда остался потом со мной, чтобы после вспоминать, изредка извлекать из памяти.
Зал вдруг начал умолкать, я повернул голову туда, где должна была появиться картинка, снял очки и приготовился к испытанию. В уши ударила очень громкая музыка, оркестровая, но какая-то неприятная. Последний аккорд повис в воздухе и долго, бессмысленно тянулся. Потом затараторили чьи-то голоса, опять музыка, на этот раз – электронная, с очень громкими барабанами. Я вслушивался, пытаясь понять, что происходит; что-то громоподобно щелкало, свистело и гудело, как низко летящий самолет, потом раздался громкий, бухающий удар, все разом смолкло, и странный, неестественный голос медленно произнес: «Efes Pilsner!»
Потом была медленная, расслабленная музыка, потом снова быстрая и громкая, разные голоса произносили названия разных напитков и сигарет, потом были звуки вроде раскатов грома, крики: «Мы падаем!» – и мужской бесстрастный голос рассказывал что-то о необыкновенной авиакатастрофе в горах. Снова музыка, снова какие-то отдаленные крики; я чувствовал, что она беспокойно вертит головой, что она не смотрит на экран, и что ей тоже все это дико и совершенно неинтересно. Потом все замолкло снова, по залу прокатился шум и стих с первыми тактами неправдоподобно вдруг тихой музыки. Все люди в зале как один резко двинулись и замерли; воздух встал. Так я понял, что наконец началось что-то интересное.
Голоса, появившиеся вслед за музыкой, не кричали. Были слышны шаги, отрывистые фразы, работа каких-то механизмов. Разговаривали две женщины, потом – женщина и мужчина. Я понял, что женщина много работает, кажется, где-то на заводе, у нее есть подруга и мужчина, который все время хочет ее подвезти после работы до дома. Чтобы работать, женщине надо было, кажется, уметь читать, она читала плохо и очень волновалась, когда проходила экзамен, но тем не менее у нее все получилось. Потом снова были звуки фабрики, потом вдруг машины застучали в одном ритме, звук ударил со всех сторон, сзади, сбоку, спереди; множество людей запели по-английски какую-то странную песню, в такт машинам. Я представил себе Потсдамерплац, гудящие и звенящие огромные железки – краны, большие машины, двигающиеся по пустырям – это было здорово, настолько здорово, что я забыл мое досадное положение, мою неудачную попытку флирта; я сидел и радостно слушал. Потом началась чертовщина.
Женщина, главная героиня, оказывается, слепла. Она рассказывала об этом какому-то своему соседу, рассказывала еще о том, что ее сын тоже может ослепнуть, если не сделать ему операцию, поэтому она все время работает и копит деньги. Потом было несколько безмолвных сцен, полных шагов и шорохов, после чего снова разговор женщины и соседа, из которого выяснилось, что сосед каким-то образом украл у нее деньги, припасенные на операцию. Были эмоции, крики, наконец борьба, тяжелые тупые удары, потом сосед утих, а женщина задушенно и неприятно рыдала, из чего следовало, что она, кажется, его убила.
И потом, когда рыдания и всхлипы наконец затихли, вдруг что-то словно переключилось, и снова началась музыка. Женщина запела. И это было бы еще ладно – запел и убитый сосед, он пел приятным баритоном английского джентльмена, словно успокаивая женщину-убийцу. «Пустяки, дело житейское, погорячилась – бывает!» – вероятно, пел он. В этом месте, как и в начале фильма, где был грохот и «Efes Pilsner», я почувствовал, что почва уходит у меня из-под ног – я больше ничего не понимал. Моя спутница сидела как монумент, без единого движения, кажется, слегка приоткрыв рот – пряное облачко ее теплого дыхания клубилось на уровне рта. Как-то это все объяснялось, все было очень просто, и очень, очень интересно – ее напряженное, старавшееся сохранять неподвижность тело было все внимание. И я, пытаясь продраться сквозь мою черноту, следил за событиями.
В фильме опять пели – где-то на железной дороге, в такт стуку колес, короткая нота на первый удар, длинная – на второй: та-тааам, та-тааам… Поезда медленно и грузно шли, кажется, по мосту, немного детский надломленный женский голос и мягкий мужской выводили нехитрую мелодию, я вспоминал мою дорогу из России в Германию, то же мучительное, всепроникающее та-там, та-там, удары из-под движущегося пола, тряску на маленьком столике под окном, остановки, когда тело все еще как бы продолжает, отбивая колесный ритм, лететь вперед, лязг дверей, пограничники, говорящие что-то гортанно-лающее на непонятном еще языке, жужжание и дрожь состава – смена колес под Брестом… Она тоже уезжает, наверное, хочет скрыться с места преступления.
И только потом, когда женщина говорила с режиссером и мелькнуло слово «репетиция», я неожиданно все понял. Ну конечно, это был просто театр! Такой театр, где все поют – на таком спектакле я заснул когда-то в Ленинграде. Значит, это просто фильм о театре, а «Dancer in the Dark» – вероятно, название пьесы. Открытие это наполнило меня невероятным разочарованием. Они репетировали, кто-то отстукивал ритм по деревянной поверхности, пели хором; значит, была сцена убийства, сцена бегства; сейчас ее должны все-таки поймать, в театре преступника всегда ловят. И действительно, дальше появлялись адвокаты, полицейские, лязг металлических решеток; я почти перестал следить за действием и снова начал думать о том, что после сеанса нам придется попрощаться, и я больше никогда не смогу ее встретить. Она по-прежнему сидела неподвижно, непостижимо, наверное, ей было немного жарко: тонкие струйки мокрого воздуха, чуть влажной ткани исходили от нее, бесконечно мягкие, немного детские – как у ребенка, который долго бегал во дворе, но – тише и ароматнее. Ее напряжение было спокойным, ее дыхание, эти мягкие струйки, исходившие из пор – все было ровно и убаюкивающе, сокровенно и сказочно.
Над залом снова взметнулась и полилась песня, надрывно и плачуще пела женщина, главная героиня фильма, без музыки, без сопровождения; голос пусто и одиноко звенел в зале, пытаясь найти точку опоры. Пение было прервано падением какого-то тяжелого тела, чего-то плотного – занавеса. И с задержкой в секунду люди в зале, множество людей, вздрогнули единым толчком, где-то далеко вскрикнули. Воздушная волна, вспугнутая этим движением, ударилась в экран и стены – и снова стало ненадолго тихо. Потом люди начали вставать, зал задвигался – фильм кончился.
Она еще сидела, пропускала людей мимо себя, потом наконец встала. Я тоже встал, надел очки, начал проталкиваться туда, куда все шли и откуда била свежая лучистая струя вечернего воздуха – к открытой двери.
Мы вышли в теплую ночь – люди снова толпились у кинотеатра, но не гудели, как до начала – говорили тихо и словно немного испуганно, как это случалось у меня в темном зале ресторана. Направо от выхода люди сидели в открытом кафе – там был запах сыроватых деревянных столов, и пар, поднимавшийся над теплыми окружностями – чашками.
– Выпьем кофе? – спросил я с надеждой.
– Нет, спасибо, я немного тороплюсь, – рассеянно ответила она.
– Пожалуйста, пять минут! – попросил я.
– Ну хорошо, давай сядем!
Мы сели за тощий столик на металлических кривых ножках, заказали два кофе и какое-то время молча пили.
– Тебе понравился фильм? – спросил я наконец.
– Да! Спасибо тебе, очень хороший. Не совсем в моем вкусе, но очень сильно!
– Да, – ответил я, – действительно сильно. А почему не в твоем вкусе?
– Ну… я не люблю, когда мной так явно манипулируют, – нехотя отвечала она.
– Ну да, конечно.
– Все эти сцены вроде отнимания денег у бедной матери – понятно, чего от меня ждут – что я буду ее жалеть. По-моему, это слишком ясно.
Надо что-то возразить, а то я все время соглашаюсь, как болван, подумал я и сказал, сам не узнав своего голоса:
– Мне понравилось! Очень эффектная сцена!
– Ну да, – ответила она немного презрительно, – слишком эффектная! Или в конце, этот фон Триер обязательно хотел, чтобы все плакали. И многие плакали. Но мне как-то не хотелось плакать, наверное, именно поэтому.
– Ну да, – ответил я, – и мне тоже не хотелось. Я вообще не понимаю, почему все так реагировали.
Она допила кофе, немного приподнялась, снова, как в кино, напряглась: я договорю, и она встанет, скажет, что торопится, и уйдет…
– Не понимаю, – продолжал я, пытаясь остановить это ее движение, – ну да, театр, постановка, очень важно. Ну, не хлопали. Провалился спектакль. Но зачем же плакать? И пьесу ставили они не очень интересную. Я бы…
И тут что-то случилось. Она как будто осела на скамейке, съежилась, руки опустила на стол, и ее лицо стало немножко ближе ко мне.
– Подожди-подожди, – заговорила она мне прямо в лицо, и ее голос впервые стал заинтересованным, даже немного тревожным, – подожди, что за ерунда? Какой театр? Какая пьеса?
– Ну, пьеса… Которую они ставили с этой женщиной, где еще все пели.
– Я про конец фильма говорила. При чем здесь пьеса?
– Ну, там занавес упал – и никто не аплодировал. И песню не дали закончить…
Она молчала, должно быть, вглядываясь в мое лицо – ее дыхание, сладкое, ароматное, смешанное с запахом кофе, скользило по моему лицу, легко щекотало маленькие волоски на моих щеках, холодило бритую область под носом. Пару раз она шумно выдохнула, словно хотела что-то сказать и не могла.
– Сними очки! – наконец сказала она.
Я не шелохнулся.
– Пожалуйста, сними очки! – повторила она.
Я медленно взялся за пластмассу и открыл, подставив под вечерний воздух, свои глаза.
– Господи, как же я… – тихонько сказала она. – Зачем? Зачем же ты тогда позвал меня в кино?
У Александерплац шумели машины, тихо говорили люди, шуршал ветер, пахло свежей землей, травой, кофе, мокрым деревом, крашеным металлом, штукатуркой, тканью, орехами и бетонной пылью. Что-то изменилось в воздухе, какая-то пропорция, молекулы его разошлись по шву, раздались в стороны, пропуская что-то, и это что-то, несказанно мягкое, невероятно нежное и теплое-теплое надвинулось на меня. Ее рука опустилась мне на голову и погладила мои волосы – еле касаясь их, горячая, как остывающий мотор, мягкая и мокрая, как вспаханная земля. Она искрила, эта рука, от нее в голове бегали колючки, что-то замыкалось и размыкалось.
– Зачем? – спрашивала она тихо. – Зачем?
– Я думал, тебе так со мной неинтересно. У нас ведь плохо было с общением.
– Ну да, но ведь… Почему ты не сказал? Я бы и не догадалась… Ты вообще ничего не видишь? Я подумала, что ты странный, но…
Она еще долго что-то бессвязно говорила и спрашивала. Потом я начал рассказывать. Я рассказывал долго и много – я люблю говорить, а вот уже несколько лет говорить было не с кем. Она слушала, спрашивала. Потом мы ушли из кафе и гуляли по городу. Она спрашивала, я рассказывал, потом спрашивал я, она что-то коротко отвечала – мы наконец-то разговаривали.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.