Текст книги "Северная столица. Метафизика Петербурга"
Автор книги: Дмитрий Спивак
Жанр: История, Наука и Образование
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 5 (всего у книги 36 страниц)
Заговор был раскрыт. Иван Васильевич отобрал яд у жены, после чего имел с нею крупный разговор, переоценил свое отношение к ней, и, как деликатно заметил один современник, стал жить от нее «в береженьи» (Лурье 1988:127). Оно и немудрено; любой муж на его месте озаботился бы мерами безопасности. Впрочем, шапка Мономаха не миновала сына Софии Палеолог: в свое время он взошел на московский трон под именем Василия III.
Василий Иванович княжил без малого тридцать лет. В 1528 году он приехал в Вологду на богомолье со своей второй женой, славной Еленой Глинской, «давал милостыню велию и потешение по монастырям и по град попом, а велел молиться о чадородии, чтоб дал Бог – отрод у него был» (Лукомский 1914:24). Бог был милостив, и в 1530 году на свет появился наследник – будущий Иван Грозный. Как видим, у него были все основания, чтобы предполагать свою духовную связь с Вологдой и ее чудотворцами.
Мы имеем в виду в первую очередь, конечно, насельников знаменитого Прилуцкого монастыря, приобретшего в свое время едва ли не общерусское значение. Башни монастыря еще стоят. Недавно он был возобновлен с большой пышностью, приезжал из первопрестольной и сам Патриарх. Поднявшись в перерыве между молебствиями на монастырскую стену, любитель истории мог охватить взглядом величественную излучину реки Вологды, давшую название монастырю, и дивные луга, немногим изменившиеся со времен Ивана IV; а он любил эти места всей душой.
Иван Грозный не раз наезжал в Вологду. Наиболее продолжительным было пребывание между 1566 и 1571 годами. Справившись с хронологическими таблицами, мы заметим, что этот период пришелся на самый разгар опричнины. Посмотрев на карту, мы видим, что Вологда была в самом центре земель, отписанных в опричнину (исключая периферийные наделы вроде «вотчины Строгановых»).
Как известно, опричнина была выделена из общего состава русских земель, получивших название «земщины». На территории, взятой в опричнину, практиковались массовые чистки, отрабатывались принципы будущего управления страной, формировались кадры новой администрации – «государевых служилых людей», шедших на смену боярству. Эти «новые русские» составляли своего рода орден с собственными представлениями о морали и особым, до конца пока неясным, типом мистицизма. Источником первостепенной важности остаются тексты, написанные Иваном IV для церковной службы в этой среде, в особенности канон Ангелу Грозному. Психологический аналог этой системе могли бы составить занимавшие германских стратегов XX века планы организации образцового эсэсовского государства в Бургундии. Но это сравнение, пожалуй, слишком смело.
Вводя новую систему, Иван IV думал о переносе своей резиденции на новое место, в своего рода «опричную столицу». Первенство в этом отношении принадлежало, разумеется, знаменитой Александровской слободе, расположенной между Москвой и Ростовом, но рассматривались и другие варианты – в первую голову Вологда. И не только рассматривались – под 1566 годом летопись отмечает: «Лета 7074, на Вологде при себе Великий царь и Великий князь Иван Васильевич повелел заложить град каменной. И его великого Государя повелением заложен град месяца апреля в 28 день на память святых апостолов Ассона (Иасона) и Сосипатра; от неких же и иные упоминается, якобы и наречен бысть град во имя святого апостола Ассона» (Лукомский 1914:26).
Постройка продвигалась быстро и споро. Если бы она продлилась хотя бы несколько десятилетий, то новооснованный град Ассон (или, как говорили в народе, Насон) мог оказать влияние и на судьбу будущего Петербурга. Как знать – ведь эта ветвь развития истории усохла в самом начале. Историки видят на то немало политических причин. Народ же связал дело с несчастным случаем на строительной площадке. С уже выложенного свода кафедрального собора будущей столицы сорвалась плинфа, и как будто задела царя, прохаживающегося внизу. Строительство было остановлено. Иван IV в гневе и смятении покинул собор, а вскоре и сам город, оставив Вологду ее провинциальной судьбе.
Под впечатлением этого события народ сложил песни, рассказывавшие о проклятии, наложенном Иваном IV на Вологду. Одна из них приводится у уже цитированого нами Г.К.Лукомского (1914:29). Любопытно, что царь рассматривается в ней как своего рода «властелин вод», насылающий их на город:
«От того проклятья царскова / Мать-сыра земля тряхнулася,
И в Насоне-граде гористоем / Стали блаты быть топучия;
Река-быстра славна Вологда / Стала быть водой стоячею».
Тут виден довольно архаический взгляд на стихии; сопоставление с мифологией наводнений «невской столицы» вряд ли будет вполне неуместным. Кстати, сама мысль устройства «запасной столицы» в Вологде содержала в себе неявную отсылку к смутному, но прочно укоренившемуся в народной памяти представлению о том, что в этих краях в старину был один из центров Руси. Историки знают, что с поведением Ивана Грозного нередко так дело и обстояло: там, где на поверхности просматривается лишь трезвый расчет с нередким привкусом злой игры, внимательный взгляд различает отблеск гораздо более глубоких мотивов.
Как сообщала летопись под 862 годом, придя на Русь, Рюрик сел в Новгороде, братьев же с родами и дружинами посадил: одного, Трувора, в Изборск, а второго, Синеуса, в Белоозеро. Расположенные почти на прямой линии, эти три города составили костяк рюриковой державы, и должны были рассматриваться в качестве трех центров Верхней Руси. Во времена Ивана Грозного с этой легендой был безусловно знаком любой образованный человек. Что же касается Вологды, то она лежала в непосредственной близости от Белоозера. Оттуда во времена Ивана IV в Москву ездили трактом, первой большой остановкой на котором и была Вологда. В свою очередь у вологодцев укоренился обычай ездить в Белозерье, на богомолье в знаменитый Кириллов монастырь (так сделал и Василий III, когда, как мы помним, приезжал в Вологду молиться о чадородии).
Значительно менее определенны сведения об Арсе. Как известно, о ней писали средневековые арабские географы, считавшие ее одним из трех центров Руси IX века. Два других центра уже давно опознаны историками как Новгород и Киев. Что же касается Арсы, то наиболее правдоподобным представляется ее расположение где-то между Ростовом и Белоозером. В пользу этого говорят замечания о климате и природных богатствах Арсы, переданные любознательными арабами. Впрочем, торговыми функциями они наделяли преимуществено Киев, военными – Новгород, подчеркивая жреческий, сакральный характер Арсы.
Написанные арабской вязью сочинения сохранили темные предания о недоступном северном городе, о некой черной горе, окруженной целебными водами, и об идоле старца с жезлом в руках, которым он приводил в движение мертвые кости. Как показали специальные исследования, эти рассказы не вполне фантастичны: в них могли быть сохранены крупицы свидетельств об отправлении культа таких славянских божеств как Чернобог или Триглав. Существенное затруднение состоит в другом: в IX веке окрестности Белоозера были для русских далекой, совсем неосвоенной окраиной. Предполагать здесь наличие крупного поселения, тем более – одного из центров Руси – никак не возможно (Петрухин 1982:144).
На это следует заметить, что если славянского сакрального центра тут быть не могло, то финно-угорский центр был вполне возможен. В подтверждение этого можно указать на такой крупный межплеменной центр как Великая Биармия, располагавшийся в VIII–X веках в этих местах или немного севернее, к устью Северной Двины. Русское летописание Биармиии почти не знало. Исключение составляла так называемая Иоакимова летопись, которой располагал В.Н.Татищев. Она рассказывала о князе Буривое, завоевавшем Биармию вплоть до реки Кумен (надо думать, позднейшей Кюмени на юго-востоке Финляндии) и похороненном на острове поблизости от города Биармы (Кирпичников, Дубов, Лебедев 1986:202). Это предание особенно любопытно, если принять во внимание, что летопись полагает Буривоя дедом Рюрика. С точки зрения этого источника, начало Руси связано таким образом с Биармией.
Скандинавские сведения о Биармии более определенны. Норвежцы довольно живо торговали с ней. Одно время существовало даже подобие основанной специально для этого торговой компании, во главе которой стоял король Олаф Святой. Этническую основу Биармии составляли скорее всего народности, жившие к востоку от карелов, такие, как чудь заволочская, весь, северная меря. Схожесть названий «пермь» и «Биармия» также представляет, по-видимому, нечто большее чем простое созвучие (Киркинен 1981).
Культ, отправлявшийся в Биармии, по имени главного божества (Йомала) и общему характеру, скорее всего был финно-угорским. Нельзя исключить, что он произвел впечатление на соседей – как норвежцев, так и карелов. Во всяком случае, такой знаток предмета, как Э.Леннрот, полагал, что в основу образа Похъелы, со злыми волшебниками которой боролись герои Калевалы, легли предания о Биармии. Вовлечение пришлого славянского населения в культы Биармии и могло дать стимул появлению легенды об Арсе. В таком случае представление о наличии крупного центра поблизости от позднейшей Вологды следует считать не только древним, но и обязанным славяно-финскому магическому контакту.
Наш обзор был бы неполон без хотя бы беглого упоминания о движении нестяжателей, духовный центр которого в XV–XVI столетиях располагался в том же Заволжье. Так у нас в старину называли обширные пространства севера, в первую очередь Белозерье и Вологодчину, лежащие «за (средней) Волгой» (говорящий мыслился смотревшим из Москвы). Движение было основано «великим старцем» Нилом Сорским, принявшим постриг в Кирилло-Белозерском монастыре, совершившим странствие на святую гору Афон и наконец, задумавшим создать в заволжских чащах и болотах своего рода «северный Афон».
Получив на то благословение, старец обосновался в пятнадцати верстах от Кириллова, на реке Соре (или Сорке), по которой и получил свое прозвище. Учение нестяжателей было сильно своим резко выраженным религиозно-мистическим мировоззрением, но обладало и очень значительным потенциалом социального переустройства – не на путях хозяйственно-административного строительства, но через воспитание иного, преображенного человека. Возможность воплощения этой программы в жизнь не скита, но общества осталась по существу невыясненной. Поколебавшись некоторое время, русские князья склонились к учению противников нестяжательства, получивших известность под именем иосифлян. Под их определяющим влиянием была воплощена в жизнь концепция «третьего Рима» со всеми ее последствиями, вплоть до духовности «петербургского периода». Взгляды же, намеченные на берегах реки Сорки, сохранили свою притягательность для многих и по сей день.
В XVII веке православная церковь была потрясена расколом. Массы старообрядцев покинули центральные районы страны, отправляясь в Заволжье, и далее – в Карелию, на Белое море, и в места более отдаленные. Унося с собой мечту о безгрешной жизни на «чистой земле», они пытались воплотить ее в жизнь и молитвенное делание в своих основанных на новом месте скитах, общежительствах и «всепустынных собраниях». Так на русском Севере стали складываться религиозно-культурные центры еще одного толка. Считать их герметически закрытыми было бы упрощением. Как отмечают с некоторым удивлением историки фольклора, в рамках одного из строгих и авторитетных центров старообрядчества, так называемого «Поморского согласия», знание «Калевалы» было вполне распространено. Сказывать ее руны за грех не считалось; отмечены и обратные влияния (Лавонен 1989:44–45). Как видим, и в этом отношении старообрядцы следовали весьма давней традиции.
Политический и духовный кризис начала XVII века имел и более прямые последствия для будущего Петербурга. Войскам шведского короля удалось оккупировать значительные территории на северо-западе России, полностью отрезав ее от Финского залива и Балтики. Это положение было закреплено в 1617 году Столбовским миром. Ну, а немного позже при слиянии вод Невы и Охты были основаны крепость Ниеншанц и город Ниен.
В предвидении прихода шведской администрации а также и после более близкого знакомства с ее обычаями, многие подданые московского царя почли за благо собрать свой скарб и уйти вместе с русскими войсками. В число их вошла и большая часть карел, живших на Карельском прешейке. Нужно сказать, что переселение было по преимуществу добровольным. По условиям Столбовского мира московское правительство обязалось оставить крестьянское население Ингерманландии под властью шведской короны. Обнаружив все же на Карельском перешейке опустевшие деревни, шведы приняли меры к их заселению, в основном за счет финнов, переселявшихся из отдаленных районов Финляндии. Так обновилось население Токсова, Кавголова и прочих деревень и поселков, названия которых мелькают перед взором пассажира Октябрьской железной дороги до сего дня (Ежов 1986:35).
Среди новых жителей приневского края сразу выделились переселенцы из близлежащих районов, преимущественно с северной части Карельского перешейка. Они перебрались сюда раньше прочих финнов, и долго держались от них в стороне, подчеркивая свою основательность, домовитость, приверженность древним традициям и обрядам. Жителям Петербурга они были известны под именем «эурямейсет» или «эвремейсет» (по-фински «ayramoiset», от Эуряпяя – названия одного из приходов на их старом месте проживания). Эвремейсет предпочитали селиться подальше от большого города – на востоке Карельского перешейка, по побережью Финского залива за Стрельной, а также на южной окраине губернии, поблизости от Вырицы и Тосно.
Другая группа переселенцев пришла позже, со стороны расположенной к западу от Карелии земли Саво, и приняла по ней имя «савакот». Эти финны считались более оборотистыми и быстрыми на подъем. Соответственно, савакот расположились ближе к Петербургу, прежде всего в западной части Карельского перешейка и по обоим берегам реки Невы. Жили они и в других местах, к примеру на территории так называемых «потемкинских поместий» южной части Карельского перейка, вроде Токсова (тут они выделялись особой задиристостью, с форсом именуя себя «настоящие государственные», и конечно, не допуская к своим девушкам женихов-эвремейсет).
В старину различия между этими группами были очень существенны. Так, эвремейсет считали себя более твердыми в вере, а савакот обвиняли в недопустимой переимчивости. Как ни странно, это мнение было недалеко от истины: когда в конце XIX века в приневском крае появились сектанты, в особенности «прыгуны», их странные обычаи и приемы молитвы имели особенный успех именно в среде савакот (Шлыгина 1996а:78–79). Значит, религиозно-психологический тип действительно различался, а «трансперсональное преобразование» происходило не только в петербургской культуре, но одновременно и в среде «пригородных финнов».
Впрочем, о Петербурге речь еще впереди. Что же касалось Ниена, то финский дух в этом небольшом шведском городе «Ореховецкого лена» (то есть провинции) был довольно силен. На улицах слышалась финская речь, был в городе и финский лютеранский приход (православная служба «на финском языке», то есть скорее всего на водском или ижорском, не одобрялась, а то и преследовалась шведскими чиновниками от религии). Бытовали религиозные книги на финском языке, в том числе напечатанные кириллицей. Однако самый существенный вклад в метафизику будущего Петербурга внесло именно масштабное переселение XVII века. В результате него, финны сильно приблизились к городу, в то время как карельское присутствие резко ослабло.
Именно поэтому румяные смешливые молочницы, кряжистые лесорубы, привозившие в город елки на рождество, молчаливые извозчики-«вейки», заполнявшие его улицы на масленицу, и многие другие городские типы, привычные взгляду петербуржца и милые его сердцу, были не карелами, а чаще всего финнами. «По справедливости можно сказать», – заметил бытописатель прошлого века А.А.Бахтиаров (1994:169), – «что обыватели столицы в своей повседневной жизни едва ли не больше имеют дело с чухнами, нежели с русскими крестьянами, так что коренной петербуржец, собственно говоря, даже и не имеет ясного представления о русском крестьянстве, ибо представление об этом последнем он получает, так сказать, издали».
Своеобразие этнической ситуации схвачено здесь довольно верно, хотя и с изрядной долей преувеличения. На то были свои причины. Их перечислила в своем превосходном труде по этнографии старого Петербурга Н.В.Юхнева (1984:170). К примеру, пригородные финны были значительно менее ассимилированы, чем скажем, немцы, и потому их присутствие бросалось в глаза. Или же было немало финнов, которые приезжали в город на рассвете, толклись на улицах днем, а к ночи, продав свой творог или заработав каким-либо иным образом, спешили отправиться к себе восвояси, в какое-нибудь Лупполово, Молосковицы или Карабсельки. Статистика постоянного населения их как бы не видела, но сами жители Петербурга этих колоритных соседей, конечно, замечали, были нередко осведомлены и о различиях между ними.
Вряд ли предки и родичи этих финских крестьян, населявших город Ниен и его окрестности, могли вполне оценить все значение перемен, развернувшихся здесь с приходом войска Петра I. Наряду с этим, некое смутное предчувствие перемен, пожалуй, все-таки было. Оно отразилось в местном предании о чудесном свете, издревле игравшем в ночную пору над островами невской дельты. Как многозначительно говорили финны, этот свет необычайно усилился в год начала Северной войны. Сказание было подхвачено русскими, переосмыслено и включено в складывавшуюся метафизику Петербурга, добавив и свой лучик к блеску молодой северной столицы. Пора и нам обратиться к истории его нарастания и помрачения.
На берегах Невы и Финского залива
«На берегу пустынных волн / Стоял он, дум великих полн…» Так начал свою «петербургскую повесть» Пушкин. Для современного русского читателя не составит труда продолжить эти строки, равно как и предположить, что привлечет наше особое внимание. Всего через несколько строк взору поэта представится «приют убогого чухонца» и избы, черневшие здесь и там «по мшистым, топким берегам». Канва для нашего повествования появляется, но много ли она ему дает? Смысл пушкинского сравнения сводится не к преемственности, но к противопоставлению первоначальной дикости и последующей культуры.
Не вызывает сомнения, что здесь А.С.Пушкин примыкал к тому, что думали и говорили сам основатель города и его ближайшие сподвижники. Напомним известный анекдот из собрания А.К.Нартова: «Его величество, идучи от строения Санкт-Петербургской крепости и садясь в шлюпку, взглянул на первый свой домик и говорил: „От малой хижины возрастает город. Где прежде жили рыбаки, тут сооружается столица Петра. Всему время при помощи Божией“» (цитируем по изданию 1993:295). Таким образом, рыбацкие хижины были на месте города до его заложения, но вырос он из домика Петра Великого. Разница есть, и весьма существенная.
Домик Петра или, говоря на старинный лад, «первоначальный дворец» сохранился до наших лет, разве что немного врос в землю, покосился, да невские волны плещутся теперь гораздо дальше от его стен, чем три века назад. Открыв любой путеводитель, мы прочтем, что он был срублен солдатами-плотниками из сосновых тесаных бревен всего за три дня, скорее всего с 24 по 26 мая 1703 года, и представляет собой таким образом старейшее гражданское сооружение города. Так говорит история, но миф с нею расходится. По старому петербургскому преданию домик Петра представляет собой переустренную чухонскую хижину.
В краеведческой литературе это предание укоренилось довольно рано. Следы его можно обнаружить уже в собрании «Подлинных анекдотов о Петре Великом», собранных Яковом Штелином по горячим следам, нередко по материалам расспросов непосредственных участников событий. В анекдоте 60 Штелин пишет: «В 1703 году начал он в самом деле полагать основание сего города с крепостью на одной стороне Невы, и Адмиралтейством на другой. Он не нашел в сем месте ничего, кроме одной деревянной рыбачьей хижины на Петербургской стороне, в которой сперва и жил, и которая поныне еще для памяти сохранена и стоит под кровлею, утвержденною на каменных столбах» (цитируем по изданию 1993:344).
Конечно, Штелин был профессиональный мифотворец, «профессор аллегории». Его свидетельство следует принимать с поправкой – cum grano salis. Однако оно соответствовало неясному, но устойчивому образу, сложившемуся в сознании петербуржцев. Недаром чуткий к истории А.С.Пушкин не нашел возможным вполне от него отказаться. В подготовительных текстах к «Истории Петра Великого» он поместил под 1703 годом следующее замечание: «В крепости построена деревянная церковь во имя Петра и Павла, а близ оной, на месте, где стояла рыбачья хижина, деревянный же дворец на девяти саженях в длину и трех в ширину, о двух покоях с сенями и кухнею» (1984:293). Здесь получается, что домик был выстроен петровскими плотниками заново, но на старом фундаменте. В итоге получается компромиссный вариант, примиряющий историю и предание.
Другое, также весьма раннее предание сохранено в рукописи «О зачатии и здании царствующего града Санктпетербурга», недавно изданной Ю.Н.Беспятых (1991). Для текста характерны не только близость ко времени и месту описываемых событий, но и повышенный интерес к метафизике. По этой причине мы будем не раз обращаться к нему в дальнейшем рассказе.
Рукопись начинается с описания закладки Петропавловского собора 14 мая 1703 года. Точнее, речь идет о первоначальной деревянной церкви сам же (собор стали возводить из камня по проекту Д.Трезини в 1712 году). Сразу после того Петр I перешел через протоку (надо думать, через нынешний Кронверкский пролив по направлению теперешнего Иоанновского моста), и пошел к будущей Троицкой площади. «По прешествии протока и сшествии на остров изволил шествовать по берегу вверх Невы реки и, взяв топор, ссек куст ракитовой, и мало отшед, ссек второй куст, и сев в шлюбку, изволил шествовать вверх Невою рекою х Канецкой крепости». В авторском примечании к тексту уточнено, что на месте первого куста была поставлена Троицкая церковь, а на месте второго – «первой дворец», то есть Домик Петра I.
Историческая достоверность этого рассказа может быть подвергнута сомнению. Есть серьезные авторы, по расчетам которых получается, что как раз в то время – с 11 по 20 мая – Петр I мог вообще отсутствовать в будущем Петербурге. Но метаисторические ориентиры расставлены безошибочно. Троицкая церковь стояла на центральной площади петровского Петербурга, к ней перешло звание первенствующего собора новой столицы после начала каменных работ в церкви Петра и Павла. В Троицкой церкви проводились и самые торжественные службы, к примеру церемония празднования Ништадтского мира 1721 года.
Что же касается Домика Петра I, то он довольно рано стал объектом своеобразного светского культа.
«Се храмина, чертог законов,
Отколе боголепный глас
Решал судьбину миллионов (…)
Отколь престолам, – царствам, – мне, —
Векам – твердилися уставы!
Се славы колыбель! о росс!
Чудись, как в славе ты возрос!»
Мы взяли приведенные строки из известной оды Семена Боброва на столетие основания Санкт-Петербурга. Схожие мысли высказывались и до него, к примеру, Антиохом Кантемиром в силлабической «Петриде», написанной в 1730 году. Цитирование легко было бы продолжить, в глазах читателя зарябило бы от скипетров, мортир и лавровых венков. За этим легко было бы забыть о ракитовых кустах, срубленных Петром I на месте будущих достопримечательностей. Но сделав так, мы допустили бы некоторую поспешность.
Ведь это нашему уму ракита ничего не говорит. В воззрениях же финнов, издревле населявших невские берега, она была священным растением и играла немалую роль при устроении места. Ракита упоминается в числе очень немногих растений в знаменитой второй руне «Калевалы», повествующей о сотворении деревьев, травы, злаков. Вот как там сказано:
«На горах он сеет сосны,
На холмах он сеет ели,
На полянах сеет вереск,
Сеет кустики в долинах (…)
На святых местах – рябину,
На болотистых – ракиту» (2:21–24,29-30).
Сведущие люди из числа финнов, сошедшихся посмотреть на закладку фортеции и города, наверняка припомнили бы что-либо в этом роде и сделали бы вывод, что ракита выбрана со знанием дела и к месту. Возможно, они добавили бы, что рябина или, скажем, сосна в церемонии основания были бы тоже уместны. Вернувшись к тексту нашей рукописи, мы с удивлением нашли бы там несколько ниже и сосну, причем в очень интересном контексте.
Легенде о сосне предпослан своего рода пролог, приуроченный к 1701 году, то есть еще к шведским временам. В ночь под Рождество на месте будущего Петербурга показался чудный свет. Сошедшиеся местные жители, никак иначе не определенные, увидели, что одна из ветвей мощной сосны пылает ярким пламенем. Точнее, огонь стелился по суку, как бы от множества прикрепленных к нему вощаных свечей. Решено было рубить сук. Поскольку он был высоко (около двух сажен, то есть более 4 метров от земли), сняли с топорища топор, насадили его на жердь и стали рубить. После того как на суку образовалась глубокая зарубка, чудесный свет угас, видение прекратилось, а туземцы разошлись по домам в великом сомнении.
В следующем абзаце читатель переносится сразу в 1720 год, к основному событию легенды. В городе начинается наводнение. Местные жители – наконец-то сказано, что это «чухонцы», – пускают слух, что вода может дойти и до памятной зарубки. Тогда к сосне прибывает Петр I с солдатами Преображенского полка, осматривает сук, и велит сосну срубить, чем «оное сомнение и уничтожилось». В тексте подчеркнуто, что сосну валят по приказу и в присутствии самого царя, что пень сосны и доныне видим близ церкви образа Казанской Божией Матери (то есть на северной оконечности той же Троицкой площади, ближе к Малой Посадской улице), и что к поваленной сосне приходили те самые чухны, которые сделали зарубку в 1701 году.
Сразу же после этого указывается, что в следующем, 1721 году, Петр I принял титул императора, а Россия вошла в число мировых монархий. Принятие титула произошло в Троицкой церкви, стоявшей там же на Троицкой площади. Так завершается эта странная история, говорящая нечто невнятное, но, очевидно, существенное о чухнах, Петре I и его новооснованном парадизе.
Для понимания легенды нужно учесть, что она не стоит в местных преданиях особняком. Похожее предание приведено в известной книге М.И.Пыляева (1994:426) применительно к Пулковским высотам. «На этом месте, как говорит предание, после наводнения в Петербургском крае, Петр шутя сказал: „Пулкову не угрожает вода“, но когда на его слова живший, будто бы, на мызе чухонец ответил царю, что старый дед его помнил наводнение, в которое вода доходила до ветви дуба, стоявшего неподалеку отсюда, близ подошвы горы, то Петр сошел к тому дубу и топором отсек его ветвь».
Сходство обоих преданий – в том, что Петр I утверждает свою столицу, совершая некоторую почти магическую операцию над местным священным деревом. Различие между сосной и дубом было, конечно, существенным, но в некоторых местных обрядах могло отходить на задний план. С этим согласуется и одно место из «Калевалы», где во время шаманского поединка герой взлетает «на большие ветви дуба, / на сосну с густой верхушкой» (19:291–292).
В собрании Пыляева есть и еще одно предание, связывающее Петра I и сосны. Оно привязано к урочищу Красные Сосны, расположенному на берегу Невы неподалеку от Шлиссельбурга. Как рассказывали местные жители, в старину тут была священная роща, где язычники поклонялись финским божествам Юмале и Перкелю. Проходя мимо рощи походом, в ней не преминул заночевать шведский полководец XVI века Понтус Делагарди, а через столетие с лишним – и сам Петр I. Их ночлег окончился по-разному. Шведу приснилось, что дух-покровитель рощи сел ему на шею в виде огромной сосны и попытался придушить. Легенда рассказывает, что, стряхнув наваждение, Понтус поспешил дать приказ к отступлению.
Что же касается Петра, то после ночлега он со свежими силами пошел на Ниеншанц, взял его и основал Санкт-Петербург. В память об этом ночлеге местные жители позднее поставили в роще скромный гранитный монумент. Место сосны, срубленной на Троицкой площади Петербурга, также не затерялось, но было включено в сетку сакральных координат новой столицы. Ведь в построенной тут церкви хранилась чудотворная икона Казанской Божией Матери, считавшейся покровительницей дома Романовых. Перемещение ее в Казанский собор закрепило сдвиг городского центра на левый берег.
Что касается света на сосне, то для прояснения этого мотива стоит опять обратиться к «Калевале», а именно к древней руне, повествующей о похищении светил с неба. Точнее, дело было так. Герой затеял игру на кантеле. Привлеченные волшебными звуками светила сошли с неба и расселись на священных деревьях: «Из избы тут вышел месяц, / На кривую влез березу, Вышло солнышко из замка, / На сосновой ветке село, Чтобы кантеле послушать / И ликуя восторгаться» (47:7-12).
Здесь их и подстерегла редкозубая, как ее неодобрительно аттестует руна, хозяйка Похъёлы, прибрала к рукам и унесла к себе, в страну северных колдунов, чтобы запереть в скале, где «хлебают сусло змеи, пиво пьют в скале гадюки». На землю падают мрак и холод. Для того, чтобы вернуть светила на прежние места, героям Калевалы приходится изрядно потрудиться. Отложив накликавшее беду кантеле, Вяйнямёйнен выходит в темноту, спускает лодку на воду и плывет по Неве-реке: «По Неве-реке поплыли, / По Неве вокруг мысочка» (47:139–140). Все это есть и в оригинале: «Soutelevat, joutelevat / Ympari Nevan jokea, / Nevan nienta kiertelevat» (Калевала 1975:473)).
Усилия героев многообразны. Так, многомудрый кузнец Ильмаринен решает выковать искусственные светила: месяц – из золота, а солнце – из серебра. Сделав это, он пытается пустить их на небо уже знакомым нам способом: «Кверху снес их осторожно, / Высоко он их поставил: На сосну отнес он месяц, / На вершину ели – солнце» (49:61–64).
Как видим, на сосне помещается уже месяц, а береза заменена на ель. Это неудивительно; обратившись к вариантам руны, мы нашли бы и другие версии рассказа. Однако мотив чудесного света на священном дереве встречается достаточно регулярно. Есть в рассказе о похищении светил и мотив наводнения, точнее потопа, доходившего до высоких деревьев: «По три раза летней ночью, / Девять раз осенней ночью Это озеро вздымалось / От брегов своих до елей» (47:231–234; имеется в виду карельское озеро Алуэ, в которое упала искра небесного огня).
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.