Текст книги "Северная столица. Метафизика Петербурга"
Автор книги: Дмитрий Спивак
Жанр: История, Наука и Образование
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 9 (всего у книги 36 страниц)
Историки зодчества определенно говорят о родстве нашего «северного модерна» с поисками архитекторов Финляндии и скандинавских стран (Кириков 1987:113–115, 142–143). Действительно, будучи в центре Гельсингфорса, нам нужно только повернуть по направлению к зданию Национального музея (1910) на проспекте Маннергейма, чтобы уже издали заметить все те же знакомые петербуржцу приметы – грубооколотый гранит, деформированные проемы, стилизованный растительный орнамент, медведей – и мудрых лесных птиц. Недооценивать значение этого стиля, равно как и отрицать возможность его возрождения в будущих проектах петербургских зодчих было бы совсем неосторожно. Уж если строить на нашей болотистой почве, так в этом духе – а потом удобно устраиваться в новом доме, у камина и с томиком «Калевалы» – или пожалуй, «северных сборников „Фиорды“…»
Расширять наш кругозор в этом направлении можно еще долго – пока не дойдем до бытовой культуры дореволюционного города. Слава богу, что у нас сложилась прочная традиция бытописательства, начатая прославленным сборником «Физиология Петербурга», вышедшим в 1844, и продолжающаяся с некоторыми перерывами вплоть до написанных в наши дни мемуаров Л.В.Успенского, Д.А.Засосова и В.И.Пызина, и многих других мемуаристов и краеведов.
Кто еще рассказал бы нам о любимых петербуржцами лиловато-коричневых кренделях с непременно припекшимися к нижней, светлой стороне угольками и соломинками? Они продавались во многочисленных финских булочных. Кто поведал бы нам о поездках на дачу, на Карельский перешеек поездами Финляндской железной дороги, с их деловитым финским персоналом, одетым в одинаковые голубые кепи? Откуда узнали бы мы о такой характерной примете петербургского рождества, как молчаливые «пригородные чухны», свозившие в сумерки, а то и ночью сотни елок к Гостиному двору, на Сенной рынок и едва ли не к каждой зеленной лавке?
«В окнах магазинов», – вспоминает бытописатель конца прошлого века А.А.Бахтиаров, – «выставлен пресловутый „старик с елкою“ – эмблема зимы: из гипса отлита согбенная фигура деда с седою бородою, с красным от мороза лицом, одетого в шубе и в лаптях (…) – Старика с елкою для вашей милости, не угодно ли? – Нос-то у него больно красный! – Это, сударь, от морозу!» (1994:193). Речь шла, конечно, о предке нашего Деда Мороза. Западноевропейская родословная его известна, но были и более близкие родичи. В окрестностях Петербурга едва ли не до наших дней пели о хозяине леса, седобородом Тапио. Вот как обращался к нему герой «Калевалы»: «Дед лесов седобородый, / Мох – твой плащ, а хвоя – шапка! (…) Серебром покрой ты сосны, / Ты рассыпь по елям злато, Опояшь ты сосны медью, / Серебром лесные сосны» (14:153–154, 159–162).
Что же тут говорить! Положительно, Рождество имело для жителя Петербурга финскую окраску, так же как и масленица, с традиционным катанием на финских извозчиках – «вейках». Многие приметы того времени нуждаются в подробном объяснении, в то время как читателю Блока или Андрея Белого, даже не коренному петербуржцу, а просто окончившему курс столичного университета и вернувшемуся потом к себе в провинцию, достаточно было легкого намека, чтобы припомнить облик города, и даже запахи, присущие ему… Да, в старом Петербурге накрепко срослись много народов, укладов и обычаев. Нарастал этот симбиоз не один десяток лет, а развален был очень быстро, в порядке революционного энтузиазма.
Прекращение петербургского периода российской истории совпало по времени с отделением Финляндии (а также Эстонии). Причинная связь здесь была, и самая прямая: о ней говорили уже во времена русских революционых демократов. «Для нас самостоятельность Финляндии становится такой же дорогою, внутреннею мыслью и целью, как для финнов коренное преображение России из петербургской в народную и федеративную», – без обиняков писал Н.П.Огарев (цит. по Э.Г.Карху 1979:274). По поводу этих слов можно иронизировать, но нельзя отрицать того, что в независимости Финляндии Огарев видел залог ее мирного соседства с Петербургом.
Воинственная петербургская империя XIX века имела мирную, практически, как сейчас говорят, прозрачную границу с Финляндией. Признавшее ее суверенитет советское правительство получило напряженный, болезненный рубеж в четверти часа полета от Ленинграда. Происхождение этого «парадокса XX века» заслуживает некоторого внимания. В годы Северной войны театр военных действий распространялся и на Финляндию. Видя ее стратегическое значение для Петербурга, Петр I не считал оккупацию страны неотложной задачей. «Хотя она (Финляндия) нам не нужна вовсе, удерживать ради причин главнейших: первое, было бы что при мире уступить», – писал царь своему генерал-адмиралу Ф.М.Апраксину, – «другое, ежели Бог допустит летом до Абова, то шведская шея легче гнуться станет» (цит. по: Корх 1990:74).
Письмо писано и принято к сведению в 1713 году. Бог до Абова допустил, а «шведская шея» действительно стала легче гнуться. Абовом у нас тогда называли главный город Финляндии Або, в шведском произношенни Обу, теперь больше известный под финским именем Турку. Находясь на крайнем юго-западе страны, он был ближе других к Стокгольму и в известном смысле слова «представлял» его – так же, как в следующем веке Гельсингфорс стал «финляндским дублером» Петербурга.
По Ништадтскому миру 1721 года, занятая территория Финляндии была возвращена шведам. По сути, им было дано грозное предупреждение, но особого действия оно не возымело: страну скорее эксплуатировали, чем развивали. В войну 1741–1743 годов российские войска загнали шведскую армию на территорию нынешнего Хельсинки, некоторых поубивали, а большинство взяли в плен. Императрица Елисавета Петровна издала манифест, где обещала финляндцам вольности. Это был хорошо рассчитанный шаг: все больше взглядов стало обращаться к Петербургу. По Абоскому мирному договору 1743 года, к России отошла еще полоса территории севернее Выборга.
После этой войны шведы принялись за строительство крепости Свеаборг на островах, прикрывающих Гельсингфорс со стороны залива. Работы были поставлены на широкую ногу: в непосредственной близости от границы России год за годом рос «северный Гибралтар», как тогда любили называть крепость (окрестные финны превратили Свеаборг в «Виапори»). Тем не менее собственно Гельсингфорс, то есть город, где под защитой крепостных пушек имели развиваться промышленность и торговля, рос крайне слабо. В 1760 году он состоял всего из четырех кварталов деревянной застройки, население которых не превышало двух тысяч человек (Курбатов 1985:14). Создавалось впечатление, что шведы не усвоили урока Ниеншанца. В следующей большой войне 1808–1809 годов они окончательно потеряли Финляндию.
Война велась в годы Тильзитского мира, и соответствовала заложенной в нем концепции европейского баланса сил. Светская молва свела дело к анекдоту. Во время одного из обедов в Тильзите разговор зашел о том, что во время последней русско-шведской войны (1788–1790) одно из сражений велось так близко к Петербургу, что канонада была в нем отчетливо слышна, и многие дамы перетрусили. Рассказ взволновал Наполеона. Он озабоченно сказал, что война войною, но пугать петербургских дам – это совсем не дело. В крайнем случае, надобно занять Финляндию и прекратить это. Александр I задумчиво посмотрел на него – и согласился. Участь Финляндии была решена.
Современная шведская историография рассматривает потерю этой страны как крупнейшую катастрофу своей истории. Согласно авторитетному мнению современных составителей капитальной «Истории шведской внешней политики» С.Карлссона и Т.Хёйера, «утрата Финляндии была самым важным событием за всю историю шведского государства» (1954:136). Точно так же потеря Финляндии, признанная Советом народных комиссаров через столетие после того, в конце 1917 года, в свою очередь ознаменовала крушение иной великой державы – петербургской империи.
Другое утверждение маститых историков не выдерживает серьезной критики. В результате катастрофы 1809 года, «значительная часть подданных прежнего шведского государства вошла в состав общности, судьбы которой формировались на широтах, чей духовный климат был сибирским» (Карлссон, Хёйер 1954:137). Так выглядит дело сейчас. Но шведские политики начала XIX века согласились бы с этим мнением лишь с очень большими оговорками. Для них последним словом в политической науке была концепция «естественных границ», восходившая к Монтескье. В соответствии с нею, нужно было не удерживать Финляндию, а обратить все внимание на Норвегию, создав с нею неприступное государство в границах, очерченных Скандинавским полуостровом. Эта точка зрения пользовалась особым вниманием при дворе бывшего наполеоновского маршала Ж.Б.Бернадота, вступившего на шведский трон под именем Карла Юхана в 1810 году. Как известно, развитие пошло именно в эту сторону, к шведско-норвежской унии. Лишь к середине XIX века в Швеции была выработана концепция «скандинавизма». Она подразумевала федерацию скандинавских стран, включавшую и Финляндию на правах автономии.
Что касается самих финляндцев, то «сибирского духа» они до поры до времени отнюдь не чуяли, и в массе своей приветствовали приход царской армии. Сразу же после присоединения к России, было образовано конституционно-автономное Великое княжество Финляндское. Цари милостиво приняли новых подданых, даровав им широкое самоуправление в виде сейма (позднее – парламента), собственную валюту, армию, университет. Многое делалось, чтобы произвести впечатление на Европу, но немало – как прообраз реформ в российских губерниях. В предписании генерал-губернатору только что присоединенного края, Александр I подчеркивал, что финляндский народ следует считать «не порабощенным России, но привязанным к ней собственными пользами» (Карху 1979:104).
Пользы были весьма ощутимы. Финляндские предприниматели сумели их оценить и в полной мере использовать. К середине XIX века они вывели свою страну на темпы развития, оставлявшие далеко позади ведущие промышленные районы глубинной России. За первые 40 лет после присоединения, население Гельсингфорса увеличилось в пять раз, за следующие сорок – еще в три раза. На севере от Петербурга сложилась процветающая провинция, заинтересованная и в его благосостоянии.
Под сенью двуглавого орла благоденствовали и набирали силу обе национальных общины Финляндии. Спокойно выпустил библию финских националистов – «Калевалу» – и читал лекции по финскому языку в Гельсингфорсском университете Элиас Лённрот. Коллега Лённрота по университету, Я.Грот, занимавший кафедру русского языка, с улыбкой вспоминал, как на одной вечеринке старый добрый Элиас с его багровым загаром и большими мужицкими ладонями взял в руки кантеле и стал распевать украинские песни на финские мотивы (Базанов 1981:267)…
М.Кастрен прославился своими экспедициями по русскому северу и Сибири, где он собрал уникальные материалы по архаичным языкам и обычаям тамошних финно-угров. Замечательный ученый имел право на жалованье адъюнкта петербургской Академии наук, однако оговорил себе право получать ее в Гельсингфорсе, поскольку там было удобнее жить, обрабатывая собранные коллекции (Цамутали 1996:11). Свободно развивал и печатал свои мысли о придании финскому языку статуса официального публицист и критик И.В.Снеллман, а с ним и многие другие националисты. Народ выражал свои чувства на собственный лад: вплоть до 1916 года детям охотно давались имена Николаи и Алексантери, у финнов ассоциировавшиеся в основном с русскими царями.
Община финляндских шведов также чувствовала себя уверенно. Отпрыски 250 «лучших семейств» безусловно доминировали в управлении краем. Между тем, эти кланы составляли не более полутора процентов населения страны. «Карьеры некоторых из этих людей были по меньшей мере фантастическими», – замечает современный финско-шведский литературовед Й.Вальто (1933:180–181) и приводит несколько примеров: «Юхан Казимир Эрнрут некоторое время управлял Болгарией почти как диктатор, адмирал Оскар фон Кремер возглавлял русское адмиралтейство, Арвид Этолен и (…) Юхан Хампюс Фюрюельм побывали каждый губернатором Аляски, и так далее». Неудивительно, что в среде этих людей бытовала поговорка «Россия принадлежит нам.» Россия им, конечно, не принадлежала, но в Петербурге они чувствоали себя как дома.
Политика неуклюжей русификации, принятая царизмом к концу XIX века, произвела в Финляндии довольно неприятное впечатление. Оно было усугублено манифестом Николая II (1899) и законом III Государственной думы, которые ограничили права финляндского сейма. В северном краю стала популярной литография, изображавшая Финляндию в облике девицы, которую преследовал злобный двуглавый орел. Девица ежилась, косилась на вредное животное и возмущенно тянула к себе книгу с надписью «Lex» – закон. Молодой Мандельштам видел репродукцию этой картины Ээту Исто, обрамленную траурной рамкой, едва ли не в каждом финском доме. Оригинал ее до сих пор украшает площадку второго этажа финского Национального музея в Хельсинки. Попадается она изредка и в петербургских букинистических магазинах… Однако как бы ни негодовала юная Финляндия, ей все же было что защищать: закон – «lex» сохранял свою значимость. Поэтому и народ надеялся, что все образуется, и сохранял спокойствие.
Когда в 1899 году националистически настроенные финские студенты пошли в народ – собирать подписи под петицией к царю, а в перспективе подымать и на более решительные действия, они встретили редкостное безразличие. Крестьяне охотно слушали их, качали головами, а потом степенно сообщали, что если речь идет о недоимках, то они давно уплочены, а про все прочее они знать не знают. Погорячившись некоторое время, студенты чувствовали, что тут ничего не добьешься, садились в бричку и уезжали в полном расстройстве. Поселяне с хитрой улыбкой смотрели им вслед, качали головами, бормотали что-нибудь вроде «Веселые господа!», и возвращались к хозяйственным заботам. Лучшие представители национальной буржуазии выставляли агитаторов за дверь еще быстрее. Сама мысль получить независимость, потеряв ради этого бездонный российский рынок, должна была представляться им безумной.
Что касалось русского царя, то он чувствовал себя в Финляндии в безопасности, и при первой возможности отправлялся к ее берегам на яхте. По общему мнению членов семьи Николая II, тут прошли их счастливейшие дни. Фрейлине императрицы, Анне Вырубовой, запомнилось лицо Александры Федоровны, смотревшей на финские берега при возвращении морем из последней такой поездки тревожным летом 1914 года. «Государыня буквально заливалась слезами. Тогда она произнесла вещие слова, которые сохранятся в моей памяти так долго, как я проживу: „Я знаю, что наши чудесные дни на Финляндских островах отходят в прошлое и мы больше никогда не вернемся сюда все вместе на нашей яхте“. Чувство почти мистической связи с Финляндией сквозило и в других словах августейшей семьи (Вырубова 1994:184–186,202).
Картина, намеченная выше, похожа на идиллию. Жизнь была, разумеется, более прозаична. Но дело обстояло вполне благополучно еще долго, вплоть до лета 1917 года. Как подчеркивает современный финский историк М.Клинге (1993:248), специально изучавший происхождение русофобии в Финляндии, до революции и даже до начала 20-х годов ее практически не существовало. С этим ценным „наследием царизма“ скоро было покончено.
События начались по-фински спокойно. При первой возможности, в декабре 1917 года финляндцы провозгласили самостоятельность. Эта дата празднуется у них и по сию пору как День независимости. Еще до начала нового года представители нового правительства посетили Петроград и получили подтверждение своей декларации независимости в Совете Народных Комиссаров. Немедленно вслед за этим в Финляндии началась гражданская война. Обе стороны вели ее с невиданным до сих пор ожесточением, оставившим глубокий след в народной памяти. Историки даже создали для него особый термин – „финская травма 18-го года“.
Сторонники буржуазной республики сумели собрать силы и победить до наступления лета. 16 мая 1918 года они устроили торжественное прохождение своих войск по Хельсинки. Парад прошел с подъемом, но чувство тревоги осталось и нарастало. Большевики, побежденные у себя дома, постепенно брали под свой контроль огромную страну к востоку и югу от границ Финляндии. В 1920 году был образован ее, так сказать, антипод – Карельская трудовая коммуна, преобразованная через три года в Карельскую АССР.
Центром притяжения „красных финнов“ постепенно становился и Петроград. К концу двадцатых годов финская экономика вместе со всем миром капитала вошла в полосу глубокого кризиса. Началось снижение уровня жизни и безработица. Деятели финского рабочего движения стали поднимать головы и со все большей симпатией посматривать в сторону великого соседа, строившего общество „без кризисов и угнетения человека человеком“… Правящие круги Финляндии не могли исключить повторения гражданской войны, но на этот раз при более эффективной поддержке с востока. Они стали ощущать тяжелое дыхание страны советов.
Советские государственные и военные деятели тоже смотрели в сторону Финляндии с беспокойством. Сама по себе финская армия не представляла особой опасности. Однако она могла предоставить свои базы вооруженным силам более мощных стран. Возможность такого сценария была опробована еще в 1918 году, когда германский экспедиционный корпус фон дер Гольца высадился в Финляндии и действовал в сотрудничестве с белофинскими войсками. Чтобы не быть захваченным, Балтийскому флоту пришлось тогда совершить бросок из Гельсингфорса в Кронштадт, исключительно трудный из-за льдов, покрывавших тогда значительную часть Финского залива (это было в конце марта – начале апреля). В Петрограде хорошо помнили как этот эпизод, так и попытки финской интервенции на Карельском перешейке в 1919 году и в восточной Карелии зимой 1921–1922.
Таким образом в непосредственной близости от Петрограда, по середине Карельского перешейка прошла болезненная, саднящая граница, разделившая россиян и финляндцев, и уже чреватая ужасами зимней войны 1939–1940 годов… Таковы внешние контуры событий так, как они выглядели преимущественно с финской стороны.
Как восприняло революцию и последовавшие за нею события российское общество, читатель знает значительно лучше. Для нас же важнее всего то, что писателям и поэтам удалось поддержать непрерывность „петербургского текста“, протянув его сквозь угар начала мировой войны, распад ее конца, перешедший в одичание гражданской войны и запустение Петрограда первых послереволюционных лет. Все эти важные, но в конце концов внешние события повлияли на выбор образов и тон речи. Их общее направление определялось чисто литературным, и шире – культурным процессом ухода со сцены символизма, уступившего место акмеизму и ряду других течений, вплоть до футуризма, развившего в свой черед собственное видение Петербурга. Характер изменений удобнее всего проследить по текстам поэтов, акмэ которых пришлось на революционную эпоху. Таким был Осип Мандельштам.
Дореволюционые стихи Мандельштама собраны прежде всего в его первой книге – знаменитом „Камне“, преимущественно акмеистском, но продолжавшем и некоторые важные интуиции поздних символистов. Восприятие города задано здесь такими стихами, как написанные в 1913 году „Петербургские строфы“:
„Тяжка обуза северного сноба —
Онегина старинная тоска;
На площади Сената – вал сугроба,
Дымок костра и холодок штыка…“
(здесь и далее цитируем по изданию 1978 года в серии „Библиотека поэта“). Тут видно характерное для пост-символизма возрождение интереса к блестящему Петербургу – городу из вступления к „Медному всаднику“, равно как и пушкинского умения сказать о главном легким намеком. В этом холодном северном городе опасно, но увлекательно жить. В написанных в том же 1913 году и не включавшихся в авторские сборники „Летних стансах“ тема смерти более настойчива, но почти декоративна. Мольба „о справедливости людской“, с которой „чернеет на скамье гранитной / Самоубийца молодой“ кажется упомянутой едва ли не для игры звуков, так же как и мечты автора бежать прочь из города „на яхте, на чухонской шхуне“. Зачем и куда бежать? День, проведенный вне города, вычеркнут из жизни.
Совсем другая картина в сборнике „Tristia“, писавшемся 1916–1920 годах:
„В Петрополе прозрачном мы умрем,
Где властвует над нами Прозерпина.
Мы в каждом вздохе смертный воздух пьем,
И каждый час нам смертная година…“
Законченные неоклассические периоды падают один за одним в тишину застывающего города. По-прежнему он остается местом напряжения творческих сил – но их осеняет уже скипетр царицы загробного мира. „В огромной комнате, над черною Невой, / Двенадцать месяцев поют о смертном часе…“ Это еле слышное, но холодящее кровь пение слышится во многих домах города – и стихах сборника. Приходит время посвящения в ars moriendi – „искусство умирать“.
Схожее развитие было присуще и творчеству Анны Ахматовой. Для начала обратимся к „Стихам о Петербурге“ из предвоенного сборника „Четки“ (1914):
„Ты свободен, я свободна,
Завтра лучше, чем вчера, —
Над Невою темноводной,
Под улыбкою холодной
Императора Петра“
(здесь и далее цитируем по изданию 1977 года в серии „Библиотека поэта“). Ирония первых строк ощутима – но еще слышна тема свободы, даваемой холодным северным городом. Другое дело – стихотворение „Петроград, 1919“. Оно открывало издание 1923 года книги „Anno Domini“ (и на первых порах было озаглавлено „Согражданам“). Стихи пронизаны чувством спокойной безнадежности. „Никто нам не хотел помочь / За то, что мы остались дома“, – неожиданно просто говорит, почти проговаривается автор, и твердо ведет речь к ее холодящей концовке:
„Иная близится пора,
Уж ветер смерти сердце студит,
Но нам священный град Петра
Невольным памятником будет“.
Как видим, тема „пути на север“ перешла за грань революции. Однако присущая ей поначалу уравновешенность идей преображения и распада решительно нарушилась в пользу последнего. В основном течении „петербургского текста“ этого периода финская струя почти незаметна. Но в ряде побочных текстов она опознается достаточно отчетливо. Гибель старого Петербурга видится как запоздалая месть древнего финского болота. Обратимся к написанному в 1922–1929 годах „Ленинграду“ Эдуарда Багрицкого.
Взору поэта открывается начало Петербурга, железная воля Петра, строители, согнанные со всей России, и тела бесчисленных жертв, сваленные в чухонское болото, едва ли не под сваи, на которых встал город. На поверхности кипела жизнь, возводились дворцы и набережные, а в топи шел своего рода алхимический процесс, болото как будто собирало злую волю покойников, подвергало ее очищению и возгонке. Пришло время – и она вырвалась наверх. Вот эти строки:
„Но воля в мертвецах жила,
Сухое сердце в ребрах билось,
И кровь, что по земле текла,
В тайник подземный просочилась (…)
И финская разверзлась гать,
И дрогнула земля от гула,
Когда мужичья встала рать
И прах болотный отряхнула“.
Сходный мотив встречается и у поэта совсем другого происхождения и творческой судьбы – Николая Агнивцева. В 1923 году он выпустил сборник „Блистательный Санкт-Петербург“, где есть любопытное стихотворение „Петр 1-й“. Диспозиция уже нам знакома: придя на финское болото, царь повелел поднять из его грязи гранитный парадиз. Город был построен, но на костях, точнее, на „напружиненных спинах“ сотен тысяч безвестных мужиков. Болото сохранило их ожесточение, откуда и финал стихотворения, ироничный и жуткий:
„И вот теперь, через столетья,
Из-под земли, припомнив плети,
Ты слышишь, Петр, как в эти дни
Тебе аукают они.“
Сродство вдохновения обоих поэтов очевидно, равно как и общность их литературного источника. Конечно же, это – „Миазм“ Якова Полонского, стихотворение, пользовавшееся у нас громкой известностью, и вызвавшего не одну истерику на литературных вечерах. Сюжет его памятен читателю. У кого не замирало сердце при описании дома на Мойке с его налаженным дворянским бытом, болезнями хозяйского сына, волнениями самой барыни и наконец, явившимся ей мужичонке, бившего сваи на этом месте при основании Петербурга. На его костях и поставлен роскошный дом, его-то вздох и придушил ребенка.
Стихотворение написано в 1868 году, и у нас было принято читать его все больше в народническом духе. Между тем тут есть метафизика города, и достаточно непростая. Полонский говорит просто о болотах, никак далее не определяя их принадлежность. Преемники поэта высветляют его интуицию – для них это древнее финское болото. Конечно, для „петербургского текста“ это – частность, но чуткому уху она говорит не только о прошлом, но и о будущем. Все три стихотворения можно найти в известной антологии К.А.Афанасьева, В.В.Захарова, Б.Б.Томашевского (1975).
Воображению поэтов могли дать толчок и события реальной жизни. В начале революции улицы крупнейших наших городов были заполнены толпами неизвестно откуда взявшихся, сбитых с толку и озлобленных людей. По мере нарастания беспорядков, представители высшего, а частично и среднего класса были кто перебиты, а кто бежал. Низы общества, сохранившие связь с деревней, нередко перебирались туда, чтобы прокормиться и переждать смутное время. С упрочением советской власти деревенская беднота почувствовала себя на коне и хлынула в город, строить новую жизнь.
Процесс этот был особенно характерен для Петербурга. Историки подсчитали, что за 1917–1920 годы его население обновилось на две трети (Пайпс 1993:188). Впечатлительному наблюдателю этот процесс мог казаться восстанием из праха мужичьей Руси, пригнутой к земле Петром I, и удерживавшейся в этом положении холеными дворянскими руками его потомков. Присутствие финских крестьян ощущалось до поры до времени довольно заметно, прежде всего потому, что вокруг города были сотни ингерманландских деревень, обитатели которых привыкли поколениями ездить в город на заработки и могли продолжать делать это даже в условиях паралича транспорта, вызванного революционными событиями.
Чуткое ухо петроградского обывателя, издерганного лишениями и бедствиями, с тревогой прислушивалось к голосам, новым для центра „северной Пальмиры“. „Когда бежали русские из опустелой столицы, вдруг заговорила было по-фински, по-эстонски петербургская улица. И стало жутко: не возвращается ли Ингерманландия, с гибелью дела Петрова, на берега Невы? Но нет, русская стихия победила, понажала из ближайших и дальних уездов, даже губерний, возвращая жизнь и кровообращение в коченевшую Северную Коммуну“, – писал в 1926 году знакомый с событиями не понаслышке Г.П.Федотов (цит. по: Замятин, Замятин 1993:109).
Как было жить и продолжать петербургское дело в новой стихии этой „Северной Коммуны“? После долгих колебаний Федотов выбрал эмиграцию. Но был и другой путь, который мыслитель видел и о котором писал: „Эти стены будут еще притягивать поколения мыслителей, созерцателей. Вечные мысли родятся в тишине закатного часа. Город культурных скитов и монастырей, подобно Афинам времени Прокла, – Петербург останется надолго обителью русской мысли“. Эту интуицию „культурного скита“, или если угодно, „жизни после смерти“ среди застывающих финских болот разделяли и другие мыслители послереволюционного Петрограда.
„Бр… Финский брег, Афинская ночь“, – шептал герой небольшого сочинения „Звезда Вифлеема“, опубликованного молодым Константином Вагиновым в 1922 году. Игра слов здесь менее всего занимала автора. Признавая наступление заката петербургской культуры, он провидел создание некой „коллегии поэтов“, а может быть, „монастыря господа нашего Аполлона“, где кучка избранных пронесет искры древнего знания сквозь ночь нового варварства.
Любопытно, что болото отнюдь не враждебно этим новым схимникам и обитателям катакомб. Обратимся к важнейшему в этом отношении фрагменту 30 „Звезды Вифлеема“ (сочинение разделено на фрагменты, похожие на кадры калейдоскопа или кино; найдется ли режиссер, способный перенести на пленку следующую сцену видения героя). „От земли до неба стоит Филострат. На плечи его накинут пурпурный плащ, ноги утопают в болоте, голова окружена пречистыми звездами. Склонив голову, плачет он над миром. О городах, которые никогда не вернутся, о народах, которые никогда не увидят солнца, о религиях, в сумрак ушедших. Наклонился Филострат к Балтийскому морю. Видит корабли, и дымы; слышит выстрелы пушечные“ (Вагинов 1991:499).
Финское болото – Афины (или новая Фиваида) – это относительно новая составляющая „петербургского текста“ (хотя в сущности восходившая еще к „Русским ночам“ В.Ф.Одоевского). Ее появление в точке наибольшего напряжения и неуверенности показательно. Вслед за этим течение „петербургского текста“ разделилось на подземные ручейки и протоки, подобные тем, что бороздили почву Петербурга до его появления. К нашим дням они по большей части убраны или перекрыты, – но все же ведут свое незаметное существование где-то в глубине, неся влагу деревьям, а иной раз подтачивая основания величественных строений.
Греза о монастыре посещала и многих других, взять хотя бы Игоря Северянина. Спору нет, фигура эта скорее легкомысленная, если не двусмысленная. Однако в лучших своих вещах и Северянин был не чужд метких наблюдений, в том числе и за скрытыми сторонами жизни Петербурга. Да и грех был бы, занимаясь „путем на север“, не уделить несколько слов поэту, избравшему такой псевдоним (настоящая его фамилия была Лотарёв).
Вскоре после революции поэт переехал в Эстонию и обосновался в деревне Эст-Тойла, неподалеку от новой советской границы. В деревне было тихо и холодно. Вокруг говорили по-эстонски. Слова этого языка все чаще проскальзывали и в стихотворную речь. Осмысливая свое положение, поэт примерил несколько масок. Вот как звучит начало стихотворения „Эст-Тойла“, написанного зимой 1918 года:
„За двести верст от Петрограда,
От станции в семи верстах,
Тебе душа поэта рада,
Селенье в ёловых лесах!
Там блекнут северные зори,
Чьи тоны близки к жемчугам,
И ласково подходит море
К головокружным берегам“
(здесь и далее цитируем по изданию 1975 года в малой серии „Библиотеки поэта“). На „головокружных берегах“ цитирование лучше всего прервать: здесь поэт переходит к привычному для него словотворчеству сомнительного качества. И вовремя: в следующем четверостишии появляется „колдуйный нектар морефей“, то есть, надо думать, фей моря, если такие бывают. Что же касается цитированных строк, то в них поэт говорит, что и покинув Петроград, он продолжает идти „путем на север“. Перемена мест не приведет к смене вех. Пройдет несколько лет – и зимой 1924 года Северянин возвратится к этой теме в цикле „Солнечный дикарь“. Заглавию придан странный подзаголовок „утопическая эпопея“, но в нем есть удивительно трезвые и зрелые фрагменты. Возьмем хотя бы этот:
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.