Текст книги "Северная столица. Метафизика Петербурга"
Автор книги: Дмитрий Спивак
Жанр: История, Наука и Образование
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 33 (всего у книги 36 страниц)
Власти стояли на своем, указывая, что имя „Петроград“ употребляли еще Державин и Пушкин. Можно было вспомнить еще, что пара „Константинополь-Константинград“ издавна бытовала в русской письменности. Однако ощущение отказа от геополитического замысла Петра I не ослабевало. Даже не склонные к суеверности петербуржцы начали поговаривать, что город-де сглазили (Бенуа 1990:10). Психологически такое ощущение могло возникнуть и оттого, что при переходе от Санкт-Петербурга к Петрограду слово „Санкт“ (то есть „святой“) было просто отброшено, как бы лишая город его небесного покровительства.
Как бы то ни было, но через неполных три года империя пала. Одной из главных причин была непосильная война, надорвавшая силы народа. Как известно, одним из важнейших лозунгов, под которыми она велась, было завоевание Константинополя и проливов. Для царя и его окружения этот лозунг был настолько очевиден, что не нуждался в развернутой аргументации, не собиралось от него отказываться и Временное правительство. Ясно было, что военные и хозяйственные интересы России, наконец положение ведущей православной державы требуют ее утверждения на Босфоре и Дарданеллах.
В таком духе и проходило одно из собраний петроградской общественности весной 1917 года в помещениии Интимного театра на Офицерской. Неожиданно из публики поднялся невысокий лысый человек и взвинчивая себя и зал, картавя и осекаясь, закричал: „А за что, собственно, должны мы воевать? За Дарданеллы или за бешеные прибыли русской и иностранной буржуазии, наживающейся на крови наших солдат?“ Публика озадаченно зарокотала, а В.И.Ленин – это был он – быстро прошел на трибуну и поспешил развить свои аргументы. По воспоминанию очевидца, ему удалось затронуть слушателей за живое и переломить настроение зала: революционные солдаты устроили лидеру большевиков настоящую овацию (Фишер 1970:195).
Большевики уловили, что борьба за „крест на Босфоре“ более не воспринималась народом как задача национального значения. Это наблюдение не раз использовалось в их агитации. Вскоре после захвата власти, 3 декабря 1917 года, они обнародовали знаменитое „Обращение ко всем трудящимся мусульманам России и Востока“. Его подписали товарищи Ленин и Сталин; последний уже снискал себе известность как специалист по национальному вопросу. В обращении есть немало занятных положений, хотя бы это: „Мы заявляем, что тайные договоры свергнутого царя о захвате Константинополя (…) ныне порваны и уничтожены. Республика Российская и ее правительство, Совет Народных Комиссаров, против захвата чужих земель: Константинополь должен остаться в руках мусульман“. Последние шесть слов стоило бы напечатать заглавными буквами и заключить в рамку. Они решительно перечеркнули одну из аксиом российской дипломатии последних столетий (хотя в тактических целях и ей случалось сближаться с Высокой Портой).
„Новый курс“ отнюдь не остался на бумаге. Когда через несколько лет вспыхнула греко-турецкая война, большевики без колебаний поддержали отнюдь не единоверных греков, а турок. Разумеется, тут сыграла свою роль симпатия к реформам, предпринятым в Турции правительством известного прогрессиста Кемаля Ататюрка. У нас свергли царя – и турки свергли султана, у нас отделили церковь от государства – и у них отменили халифат, запретили чадру и феску, „музеефицировали“ Айя-Софию, перешли с арабского алфавита на латинский.
Даже столицу турки перенесли из блистательного Стамбула вглубь страны, в скромную Анкару, только бы подчеркнуть решительность своего разрыва с прошлым. Но ведь и у нас правительство большевиков при первой возможности перебралось из Петрограда подальше от границ страны, в Москву. Другое дело, что по духу своих реформ Ататюрк стоял гораздо ближе к Петру I, чем к Ленину. По времени же конец „петербургского периода“ в России почти совпал с закатом „стамбульского периода“ у турок. Заметим, что при другом подходе кемализм нужно поставить в соответствие скорее ельцинским реформам, тогда брежневскому времени будет примерно соответствовать диктатура младотурок, а сталинизму – эпоха „зулюма“ (деспотии) султана Абдул-Хамида II (Петросян 1995:123–125).
Возвращаясь к проблемам дореволюционной России, нужно сказать и о социальном неравенстве. Когда зародилось рабочее движение, церковь могла если не взять его под свое крыло, то по крайней мере вывести из-под влияния радикалов. По сути дела, в таком направлении шла деятельность о. Георгия Гапона и основанного им „Собрания русских фабрично-заводских рабочих города Санкт-Петербурга“. С позиций сегодняшнего дня деятельность Собрания представляется сплошной провокацией. На самом деле она шла вполне в русле движения „христианского социализма“, входившего тогда в силу в Европе, и отвлекшего там немало рабочих от революции.
Манифестация, организованная Гапоном, собрала очень значительное для Петербурга число участников – более 150 тысяч человек. Не дойдя до Зимнего дворца, они были рассеяны царскими войсками, в большинстве своем еще у застав. В тот день – 9 (22) января 1905 года – не произошло ни революции, ни значительных волнений. Но современники запомнили „Кровавое воскресенье“ как дату, когда рабочее движение разошлось с церковью (да впрочем и церковники надолго утратили вкус к социальным экспериментам). Порвалась одна из крепчайших цепей, державших на привязи „духа революции“.
Любопытно, что очевидцы в один голос вспоминали о неком знамении, явившемся в небе над Петербургом в час расстрела. М.А.Волошин писал о „тройном солнце“, подчеркивая, что такой же знак был и в Париже перед Великой французской революцией (1990б:94). Дм. С.Мережковский видел другое: „Порядочный мороз стоял и в день знаменитого 9/22 января. Сквозь пушисто-белые деревья Летнего сада Дм. С. видел большой красный круг солнца – без лучей. Бывают такие морозные дни, когда нет облаков, но тонкий туман обволакивает землю и небо, не съедая солнца, а только его лучи“ (Гиппиус-Мережковская 1990:97). Есть и другие версии; важнее само ощущение того, что знак подан и сроки исполнились.
Ко времени решающих событий 1917 года народ смотрел на церковь как на одну из опор царизма. Фактически это было не совсем верно. Ведущие иерархи были изрядно раздражены упорным нежеланием властей вернуть наконец церкви обещанную самостоятельность, в особенности же бесцеремонным вмешательством в ее дела царя, царицы, обер-прокурора, а пуще всего Распутина с его ставленниками. Отсюда – удививший тогда многих резкий отказ церкви поддержать рушившуюся монархию, и ее решительный переход на сторону Временного правительства.
К тому же времени относится поучительный анекдот, получивший хождение в среде духовенства. Рассказывали, что ведя богослужение, некий диакон дошел до привычных слов: „Господи! Силою Твоею возвеселится Царь“. Вспомнив, что царь недавно отрекся, диакон на мгновение смутился, но затем моментально импровизировал, ничтоже сумняшеся возгласив: „Господи! Силою Твоею возвеселится Временное правительство“ (Шавельский 1994:512). Отметим, что канонически диакон отнюдь не совершил ошибки. Как нам уже довелось заметить, с точки зрения церкви действительно не имеет особого значения, стоит ли во главе страны самодержец или коллегиальное руководство (тем более, что последнее получило свою власть неоспоримо законным путем). Однако в русских условиях все это звучало совершенно нелепо, поскольку церковь у нас была испокон веков при сильном самодержце, и по другому жить попросту не умела.
С отречением царя, осталась некая духовная пустота, и церкви необходимо было ее чем-то заполнить. Мысль иерархов обратилась в первую очередь ко временам московского царства, когда никакого Синода не было, а обер-прокурор вовсе не стеснял церковь. На это указывал весь чин интронизации новоизбранного Патриарха. Как известно, она прошла в Успенском соборе Кремля, с возложением на Тихона куколя патриарха Никона, и со вручением ему посоха святителя Петра Московского. Однако и в допетровские времена церковь всегда чувствовала тяжелую руку московских царей. Нужно было идти еще дальше, вырабатывая совершенно новый подход к каноническому устроению церкви, а может быть, и ее догматическому вероучению.
На то были все возможности. Среди церковнослужителей было немало хорошо образованных и широко мысливших людей, не говоря уже о том, что к богословию тянулись лучшие отечественные умы. Все указывало на то, что стране предстоял религиозно-философский взрыв, сравнимый разве что с расцветом паламизма в церковной и общественной культуре поздней Византии. Еще немного – и поехали бы учиться в Петроград и в Москву, осваивая русский язык, и Тейяр де Шарден, и Барт, и Тиллих, и Бубер. Бог рассудил по-другому. К власти в стране пришла партия, стоявшая на позиции агрессивного атеизма. В новых условиях все силы церкви были брошены на выживание. Репрессии были очень суровы, включая массовые расстрелы священнослужителей, разрушение храмов, осквернение мощей. В них не было логики, но была своя „драматургия“.
Первый пик гонений пришелся на 1918–1922 годы. То было время „красного террора“ и изъятия церковных имуществ. Политическая, а также моральная оппозиция церкви, на первых порах весьма заметная, была сломлена. Признаки поворота заметны уже в Духовном завещании патриарха Тихона (1925), однако его исходной точкой принято считать знаменитую Декларацию 1927 года. „Нам нужно не на словах, а на деле показать, что верными гражданами Советского Союза, лояльными к советской власти, могут быть не только равнодушные к православию люди, не только изменники ему, но и самые ревностные приверженцы его, для которых оно дорого, как истина и жизнь, со всеми его догматами и преданиями, со всем его каноническим и богослужебным укладом“ (цит. по: Колосов 1947:1779).
Декларация была подписана рядом авторитетных членов Синода, во главе со знаменитым митрополитом Сергием. По его имени, новый курс получил неофициальное название „сергианства“. Сущность его состояла в заключении соглашения с советской властью – если не „новой симфонии“, то конкордата. Русская православная церковь осталась верна этому курсу вплоть до времен перестройки.
Такой курс не был ни единственно возможным, ни очевидным. Альтернативу ему составило так называемое „обновленчество“, основанное в 1922 году, и на первых порах вошедшее в большую силу. Достаточно сказать, что всего через год, его приняли настоятели почти всех храмов Петроградской епархии (боле 90 процентов). „Обновленцы“ смотрели на православие и социализм как на два разных пути к одной цели. Соответственно, они пошли на широкую модернизацию богослужения, упразднение монашества и даже планировали догматические новшества, наподобие утверждения, что Бог творил мир не один, но при участии „производительных сил природы“.
„Обновленцам“ придавало силу то обстоятельство, что в психологическом отношении они были близки к образу мыслей многих заслуженных революционеров. Так, тогдашний нарком просвещения А.В.Луначарский задолго до революции озаботился измышлением некой правильной, „новой пролетарской религии“ в рамках так называемого богостроительства, за что его нещадно критиковал тогда сам В.И.Ленин.
Православие „обновленцев“ было довольно сомнительным. Однако в нем было высказано немало заслуживавших внимания мыслей, во многом предвосхитивших такие известные течения западной мысли, как католическая „теология освобождения“. Авторитет „обновленцев“ в массах верующих был достаточно скоро подорван их широким сотрудничеством с карательными органами, включавшим совместную борьбу с Русской православной церковью. А к 1945 году „обновленческая“ церковь утратила доверие властей и была упразднена ими за ненадобностью.
Другим влиятельным движением стала „катакомбная церковь“, приверженцев которой нередко именуют „иосифлянами“ по имени их первоучителя, митрополита Иосифа. Раз Советская власть активно борется с учением Христа, то как же можно входить с ней в какие-либо соглашения, – рассудили „иосифляне“ и отказались признавать Декларацию митрополита Сергия. В ответ „сергиане“ ссылались на евангельский тезис „нет власти не от Бога“, и указывали на исторические прецеденты, к примеру на соглашения, в которые православные иерархи входили с турками, попав со своей паствою под их власть вследствие падения Византийской империи. Сама постановка вопроса говорила о многом. Большевики – люди в массе своей крещеные в детстве и еще помнившие старую жизнь – за какие-то десять лет поставили церковь в такое положение, когда она едва ли не с ностальгией вспомнила о временах „туркократии“.
Непосредственным поводом к обособлению „катакомбной церкви“ послужило то, что светские власти не допустили в 1926 году митрополита Иосифа к занятию вдовствовавшей ленинградской кафедры. Сам он был глубоко связан с религиозной жизнью города, входя в число учеников еще отца Иоанна Кронштадского. Да и в дальнейшем общины „иосифлян“ продолжали тяготеть к Ленинграду, в особенности же его пригородам. Их полная история лишь начинает приоткрываться, скоро придет время написать о ней подробнее.
Связь с нашим городом прослеживается и в служении предстоятелей „патриаршей“ церкви. Митрополит Сергий еще в начале XX века, в бытность свою епископом Ямбургским, руководил петербургской Духовной академией, и председательствовал на первых Религиозно-философских собраниях. Там он имел возможность непосредственно ознакомиться с „новым религиозным сознанием“ в лице таких ярких его носителей, как Мережковский и Розанов, и в свою очередь запомниться им. Проведя церковь через тяжелые испытания в сане местоблюстителя патриаршего престола, Сергий был наконец избран Патриархом Московским и всея Руси (1943). Всем трем его преемникам, а именно Алексию I, Пимену и ныне здравствующему патриарху Алексию II в разное время довелось занимать ленинградскую кафедру. Главной причиной этого была исторически сложившаяся высокая авторитетность положения митрополита ленинградского.
Тут надо заметить, что и третье из упоминавшихся нами течений, „обновленчество“, было учреждено в Москве, однако задумано и возглавлено по преимуществу петроградскими деятелями, такими как священники А.Введенский и В.Красницкий. Один из первых и самых самых ярких инспирированных ими процессов – знаменитое „Дело митрополита Вениамина“ – прошел в 1922 году в Петрограде, в помещении теперешнего Большого зала Филармонии. Обновленческие храмы удержались у нас практически до самой блокады.
Что касалось четвертого большого направления – Зарубежной православной церкви в лице так называемого „Карловацкого синода“, то она также определила свою позицию прежде всего по отношению к Декларации митрополита Сергия и к плодам ее воплощения в жизнь. Как видим, не будет ошибкой сказать, что в лице как первенствовавшей „патриаршей“ церкви, так и ее виднейших непримиримых оппонентов Петроград-Ленинград наложил неизгладимый отпечаток на религиозную жизнь всей советской страны.
Летом 1929 года собрался II съезд Союза безбожников. В числе его резолюций обращает на себя внимание провозглашение „церковного фронта“ одним из важнейших участков классовой борьбы. Такое решение ставило церковь под самый удар, поскольку как раз в то же время партия выбросила лозунг об обострении классовой борьбы, и намечала направление новых репрессий. По сути, речь шла об устранении всякой конкуренции культу Сталина, и пресечении любых форм самоорганизации общества. Одной из задач „безбожной“ (второй) пятилетки был решительный подрыв положения церкви, и он был в общем достигнут.
Дальнейшие события известны – начало новой Великой войны, первые поражения на фронтах, и речь „Братья и сестры“, произнесенная дрожащим голосом вождя. Напуганный диктатор пошел на широкое восстановление патриотических лозунгов и атрибутов. Собственно, митрополит Сергий сам обратился к верующим уже в первый день войны, 22 июня 1941, определив борьбу с немецко-фашистскими оккупантами как их „священный и обязательный долг“. Однако историки полагают точкой решающего поворота известную встречу И.В.Сталина с руководителями Русской православной церкви, прошедшую в 1943 году. Фактически власти приняли на ней конкордат, предложенный церковью еще в Декларации 1927 года. Немедленно вслед за тем был созван Архиерейский собор, избравший митрополита Сергия патриархом, вторым за советское время. В свой черед было разрешено открытие в Ленинграде Духовной академии и семинарии (1946), за чем последовали и другие послабления. Церковь стала приходить в себя.
Особенно тяжелой была война для жителей нашего города. Не ограничиваясь бомбардировками, фашисты пытались вызвать среди защитников Ленинграда массовую панику. В начале сентября 1941, в самый отчаянный момент, когда горели Бадаевские склады и смыкалось кольцо блокады, фашисты забросали город листовками странного содержания. В них темным, почти эзотерическим языком обещались новые беды, почему-то связанные с ближайшим полнолунием (Солсбери 1993:269,303). Смысл этой угрозы не вполне ясен. Как известно, нацистские вожди охотно прибегали к услугам астрологов, скорее всего не обошлось без них и на этот раз. Между тем в этой оккультной системе Россия, а в особенности Ленинград считались воплощением стихии воды (или в другом плане – „мирового льда“). Вода же традиционно полагалась связанной с луной. Поэтому теоретически прибавление Луны должно было придавать силы защитникам Ленинграда, и наоборот.
Как бы то ни было, но в день перед полнолунием, немцы предприняли попытку прорыва непосредственно на улицы города. Отдельные стычки велись уже на проспекте Стачек. Эту „психическую атаку“ удалось, к счастью, остановить. Командование Ленинградским фронтом принял генерал Г.К.Жуков. Ему удалось стабилизировать обстановку. Не поддались панике и ленинградцы. Свою лепту в поддержание их духа внесла церковь: богослужения не прекращались в течение всей блокады. Среди верующих распространился слух, что икона Казанской Богоматери не напрасно осталась в городе: она продолжает чудесным образом его защищать.
Как раз в то время вдалеке от Ленинграда тихо творил молитву перед списком Казанской иконы благочестивый иерарх востока, митрополит Гор Ливанских Илия Салиб. Неожиданно в чудесном свете ему явилась сама Богоматерь и поведала о своем постоянном покровительстве осажденному северному городу. Приехав в Ленинград при первой возможности, а представилась она только в 1947 году, владыка Илия произнес в Князь-Владимирском соборе проповедь, в которой рассказал о чудесном явлении, и возложил в память о нем на икону Казанской Богоматери драгоценное украшение (митр. Иоанн 1994:266).
Еще в 1922 году один из последних оптинских старцев, Нектарий послал свое благословение Петрограду как „самому святому городу во всей России“. Предание об этом распространилось в городе и тогда же нашло отражение в литературе (Федотов 1993:110). Как видим, этот ореол не потускнел и к годам блокады, несмотря на все ее трудности и лишения. Для нашей же темы видение владыки Илии ценно и тем, что подтвердило сохранность духовной связи между Константинополем и теперь уже Ленинградом. Ведь как мы помним, Дева Мария издревле считалась небесной заступницей города на Босфоре.
Новый этап гонений пришелся уже на „хрущевское десятилетие“, в особенности на его вторую половину, отмеченную свертыванием либеральных прожектов партии и правительства. „Номенклатура“ брала власть в свои руки. О ликвидации церкви и речи уже не было: ее существование было признано полезным для контактов на международной арене, и в определенных пределах терпимым внутри страны. Номенклатура была даже готова пойти на включение в свои ряды церковных руководителей „высшего и среднего звена“. Взамен она требовала всестороннего контроля за подбором, расстановкой, повышением квалификации и перемещением кадров священнослужителей, прежде всего силами „уполномоченных по делам религий“. От церкви ожидали также прекращения катехизации, и предельного сужения сферы деятельности.
Не уклонившись и от этих объятий властей, церковные иерархи нашли способы выжить в новых условиях. Далее дело пошло к некоторым послаблениям. Летом 1975 года Л.И.Брежнев подписал Заключительный акт Хельсинкского совещания по безопасности и сотрудничеству в Европе. В соответствии с ним, советское правительство взяло на себя определенные обязательства по части соблюдения прав человека, которые не собиралось ни серьезно соблюдать, ни демонстративно нарушать. Входило туда и требование „свободы мысли, совести, религии и убеждений“.
В таких-то условиях церковь дожила до времен перестройки. С ее наступлением патриарх Алексий II мягко, но определенно отмежевался от „сергианства“, подчеркивая скорее присущий этому течению трагизм компромисса с узурпаторами власти, нежели узко вероисповедные сомнения. Пришло время выработать новую стратегию действий, а вместе с нею и религиозное истолкование крушения „петербургской империи“, и победы советской власти. Разработка этой тематики внутри страны при коммунистах была по понятным причинам крайне затруднена. Зато у религиозных мыслителей, оказавшихся после революции в эмиграции, можно найти немало мыслей, не потерявших актуальности и по сей день.
В основе целого ряда влиятельных работ обнаруживается одна базовая интуиция, которую можно представить здесь на математический манер следующим образом. „Дано: крушение „Третьего Рима“, а стало быть, и его духовной основы, в лице греко-российской веры. Требуется доказать: порча пошла с некоторого периода в истории православия. Следствие: определив этот период, необходимо мысленно вернуться к нему и исправиться“. Подгонять под эту схему взгляды разных, тем более исключительно самостоятельных мыслителей – дело безнадежное, но как основа для беглого обзора она приемлема.
Преданность православию была делом принципа для основателей евразийства. Другим принципом была верность той наднациональной и сверхрелигиозной общности, которая на протяжении веков и даже тысячелетий объединяла геополитическое пространство Евразии. Местом наиболее плодотворного скрещения обоих принципов виделась ранняя московская держава, где произошло „оправославление татарщины“, или если угодно, „туранизация“ самой византийской традиции», как писал в 1925 году Н.С.Трубецкой (1993:73). Восстановление доминант этого «московско-татарского православия» представлялось евразийцам весьма перспективным, и составляло предмет их постоянных размышлений.
Крупнейшему нашему софиологу, С.Н.Булгакову, причина кризиса виделась в другом, а именно в неверном определении баланса между духовной и светской властью. «В истории Церкви одна прямая линия соединяет Византию, Москву и Петроград, это одна церковно-историческая эпоха – несомненного, открытого, решительного цезарепапизма, при котором носителем церковного единства является император» (Булгаков 1993:26–27). Поскольку гарантом «правильного» разделения властей философу виделся римский папа, оставалось сделать вывод о возвращении к какой-то форме унии с католической церковью – от «мирного сосуществования», предшествовавшего разделению церквей (1054) до Флорентийской унии (1439), когда последние византийцы пошли на поклон в «Первый Рим».
Как можно заключить из текста цитированных диалогов, Булгаков готов был в 1922 году пойти даже на такую откровенную капитуляцию. Нет сомнения, что тут нашли выход непосредственные впечатления от крушения старого мира. Работа не была напечатана, философ впоследствии отказался от высказанных в ней упований, но текста все же не уничтожил. Помнить о ней полезно, поскольку эти взгляды имели достаточно глубокие корни в истории «петербургского периода» – от Чаадаева до Соловьева. Отнюдь не потеряли они актуальности и в наши дни.
Замечательная книга Н.А.Бердяева «Истоки и смысл русского коммунизма» вышла в свет в конце 1930-х годов, и многим на Западе открыла глаза на загадку успеха нового движения. В русской истории после татар философ видел одну и ту же «волю к теократии», нашедшую себе воплощение сначала в московской, затем в петербургской, и наконец, в большевистской, «новомосковской» империи. Исторические основания такого взгляда очевидны, так же как то, что прообразом этих держав во многом служила империя византийская. На последних страницах книги Бердяев к такому выводу и пришел. В предвидении нового «витка истории» он призвал не повторять ошибок прошлого, а пуще всего – «очиститься и освободиться от печати царства кесаря, которая лежит на церкви со времен Константина» (Бердяев 1990:99,116,152).
Дальнейшая перспектива виделась философу в совмещении учения церкви с «системой персоналистического социализма». Разбор этой системы выходит за рамки нашей темы. Что же касается «печати Константина», то в истории византийской церкви было еще одно, не менее глубокое влияние. Мы говорим о «печати Святых Отцов», в решающей степени определившей облик православного вероучения. Было у них намечено и достаточно цельное учение о пребывании церкви в миру, равно как о «смысле истории» в целом. Внимательно изучивший этот вопрос крупнейший отечественный богослов XX века Г.Флоровский пришел к выводу, что это византийское начало в русской истории по сути еще и не воплощалось.
Точнее говоря, до времени Сергия Радонежского, и даже на протяжении всего следующего столетия такая возможность сохранялась и до известной степени была реализована. «Кризис русского византизма в XVI-м веке был с тем вместе и выпадением русской мысли из патристической традиции». Несмотря на такой вывод, мыслитель усмотрел целое множество «осколков и искорок» этого византийского наследия, уцелевших в культуре московского, а затем и петербургского периода. Не совмещаясь в единую картину, все это говорило о возможности сложения таковой в чаемом будущем. «Патристика, – соборность, – историзм, – эллинизм, – все это сопряженные аспекты единого и неразложимого задания», – так завершил Г.Флоровский свою центральную книгу, впервые вышедшую из печати в 1937 году (1991:506,509).
Очерченные здесь в самых общих чертах теории представляют всю широту и разнообразие мнений о причинах падения «петербургской империи» и перспективах советского государства. Внимательный взгляд может заметить в них одну общую черту, прослеженную историками едва ли не до истоков русской культуры, а именно убеждение в том, что основой для периодизации отечественной, а в некотором смысле – и всемирной истории, может служить история Византии (Бибиков 1994:28). Эта черта, типологически принадлежавшая средним векам, может быть обнаружена и в нашей историософии послевоенного времени.
Так, А.И.Солженицын в своем знаменитом «Письме вождям Советского Союза» говорил уже о проблемах признанной сверхдержавы, занявшей положение центра силы в новом, «биполярном» мире. Зримым свидетельством того была колоссальная, все время расширявшаяся территория «лагеря социализма», равно как и мощь советских кораблей, бороздивших моря и океаны с грузом ракет, способных в считанные минуты достигнуть любой точки на карте мира. В поисках аналогии взгляд писателя обратился к «петербургской империи», – хотя ее размах был уже далеко превзойден.
Первый раздел Письма назван «Запад на коленях», и первое же его предложение заканчивается утверждением, что ни один, самый дерзновенный петербургский империалист не смог бы предсказать, как во второй половине XX столетия «вечная греза о проливах, не осуществясь, станет однако и не нужна – так далеко шагнет Россия в Средиземное море и в океаны; что только боязнь экономических убытков и лишних административных хлопот будут аргументами против российского распространения на Запад» (Солженицын 1974:8–9).
Сходный образ встречаем мы и на страницах написанного на десять лет позже эссе И.А.Бродского «Путешествие в Стамбул». Построение его «однообразно и безумно». Это – темы Константинополя, Стамбула и Ленинграда, сплетающиеся и расходящиеся наподобие трех змей знаменитой «Змеиной колонны», украшающей и по сей день руины ипподрома древней византийской столицы. При чтении тема Константинополя поначалу привлекает внимание широтой охвата и глубиной эрудиции. Лишь ближе к концу, наглотавшись сомнительных этимологий, наукообразных рассуждений о «христианско-турецком» влиянии Византии на русскую государственность, и почти пародийного выговора тени Конст. Леонтьева, читатель понимает, что его, собственно, провели, и линия, за которой он следил – отвлекающая, почти ложная.
Остается обратиться к двум оставшимся линиям жалких, промотавшихся наследников «Второго Рима», и ужасаясь, заметить неложное сходство их ликов, увидеть следы благородных (по крайней мере твердых) черт общего предка в дебильных гримасах потомков. Искаженная и нарушенная, связь между ними все же сохраняется, так что войдя в состояние сна в грязноватой стамбульской гостинице, можно выйти в обшарпанный коридор филфака Ленинградского университета, а оттуда уже нетрудно добраться, хотя бы пешком, до квартиры родителей, с которыми не суждено свидеться…
Очнувшись от очередного сна наяву, герой очерка направляется к Босфору, находит кофейню, спрашивает чаю, и сохраняя на лице улыбку меланхолии (фатализма, презрения – перечень остается открытым) следит, «как авианосцы Третьего Рима медленно плывут сквозь ворота Второго, направляясь в Первый» (Бродский 1995:164). На этом образе – зримом и осязаемом – очерк заканчивается. Читателю остается прочесть пометку «Стамбул-Афины, июнь 1985», и оценить иронию, дополненную ходом истории. Ведь не прошло и десяти лет, как эпигоны «Третьего Рима» стали жадно делить его наследство, бросив свои устрашающие авианосцы ржаветь у причалов Севастополя.
Мощь советского государства, так поразившая Солженицына и Бродского, была не только материальной. Ее обслуживала одна из самых убедительных идеологий XX века. Она была направлена в будущее, и как всякая идеология, направленная в будущее, до неузнаваемости пересоздала свое прошлое. «Осевым временем», началом истории полагались события Октября 1917 года, отсюда миф «Петроград – колыбель революции», занимавший огромное место в советских агитации и пропаганде на протяжении всех семидесяти лет их существования.
«Еще на западе земное солнце светит… – скажет потом одна поэтесса, но он твердо знает, что старое солнце не засветит, что дважды невозможно войти в один и тот же поток, что начинается новый круг над двухтысячелетним кругом…» Так писал К.К.Вагинов в конце 1920-х годов, завершая «петербургский текст» своим замечательным романом «Козлиная песнь» (1991:72). Ни Вагинов, ни цитированная им Ахматова не испытывали симпатии к творцам нового мифа о Петрограде, но всех их объединяло чувство конца старого «круга истории» и начала нового.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.