Текст книги "Города на бумаге. Жизнь Эмили Дикинсон"
Автор книги: Доминик Фортье
Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 1 (всего у книги 6 страниц) [доступный отрывок для чтения: 2 страниц]
Доминик Фортье
Города на бумаге
Dominique Fortier
Les villes de papier
© Dominique Fortier and Éditions Alto, 2018
© А. Н. Смирнова, перевод, 2022
© Н. А. Теплов, оформление обложки, 2022
© Издательство Ивана Лимбаха, 2022
Мой дом – Фреду и Зоé
Эмили
Эмили – деревянный городок, раскинувшийся посреди лугов овса и клевера. У квадратных домов покатые крыши, голубые ставни – их закрывают с наступлением вечера, и камины – иногда в них случайно попадают птицы и, взмахивая измазанными сажей крыльями, растерянно мечутся по комнатам. Их не пытаются прогнать: напротив, оставляют в доме, чтобы научиться пению.
В городе в десять раз больше садов, чем церквей, которые всегда стоят пустыми. В их мирной тени произрастают грибы и колокольчики. Жители переговариваются жестами, но, поскольку каждый использует жесты собственного изобретения, друг друга они не понимают и предпочитают не общаться.
С наступлением холодов Эмили покрывается снегом, по нему расхаживают ученые синицы и своими тонкими лапками чиркают белые стихи.
Амхерст
Амхерст в штате Массачусетс – это городок – деревушка – вне времени и пространства.
В 1830 году, когда там родилась Эмили, количество его жителей равнялось 2631. Чикаго еще не существовал. В 1890-м, через четыре года после смерти Эмили, в Чикаго 1 099 850 жителей, а в Амхерсте нет и 5000 душ – минус одна.
Это довольно просвещенный городок, в котором жили многие поколения знатных представителей семейства Дикинсон. Он был назван в честь барона Джеффри Амхерста, первого барона Амхерста – того самого, который в ходе индейских войн предложил отдавать индейцам одеяла из карантинных бараков, дабы распространить оспу среди «дикарей» и как можно скорее покончить с этой омерзительной расой.
Можно было выбрать название и получше.
Сегодня, когда картинки и изображения разного рода сыплются на нас со всех сторон, превышая все мыслимые количества, странно думать, что от нее, одной из лучших поэтесс страны, осталась одна-единственная фотография, сделанная в шестнадцатилетнем возрасте. На этом знаменитом снимке она предстает худенькой и бледной, с длинной шеей, украшенной ленточкой темного бархата, с черными, широко расставленными глазами, выражающими сдержанное внимание, с легкой улыбкой на губах. На ней простое, присборенное на талии полосатое платье со светлым воротничком, в левой руке – подобие бутоньерки. Перед нею на столе книга, название которой прочитать невозможно. И нет других фотографий, где она была бы моложе, старше или стояла, – а может, и были, но потерялись, порвались. У нее нет и никогда не будет ног.
Отныне и навсегда она останется только этим лицом. Вернее, даже не лицом – этой маской.
Эмили Дикинсон – белый экран, чистая страница. А вдруг в конце жизни она захотела бы надеть голубое платье? Мы не может говорить за нее.
Эмили Дикинсон. Дагерротип. 1846 или 1847
В пятилетнем возрасте маленькая Эмили Элизабет проведет несколько дней у тети в Бостоне. По дороге их экипаж попадет в жестокую бурю. Черное небо разрывают вспышки молний, дождь колотит по стеклу с таким шумом, будто это не капли, а щебенка. Тетя крепко прижимает девочку к себе, чтобы успокоить. Но малышка нисколько не испугалась. Зачарованная, она прижимается лбом к холодному стеклу и выдыхает:
– Огонь.
В тетином доме окна расположены так высоко, что даже если встать на цыпочки, получается увидеть только краешек белого неба. Она карабкается на кровать, чтобы посмотреть сверху вниз на улицу, на два сросшихся корнями дерева, растущих на другой стороне, на спешащих по тротуару людей.
Она делает первый осторожный прыжок, потом второй, потом третий, все выше и выше, на матрасе, набитом гусиным пером, который мягко пружинит под ее весом. Улица подпрыгивает в том же ритме, что и она, со всеми маленькими фигурками, словно это оловянные солдатики, которые двигаешь в коробке.
– Элизабет!
В дверном проеме вырастает разгневанная тетя. Девочка тут же перестает прыгать и, твердо стоя на своих маленьких ножках, громко и четко отвечает:
– Я предпочитаю, чтобы меня называли Эмили.
На подоконник, куда Эмили насыпала хлебных крошек, садится дрозд. Его грудка похожа на один из тех чудесных апельсинов, от которых раздувается чулок, подвешенный у камина накануне Рождества.
Он заглатывает кусочек хлеба и принимается выводить трели, рассказывая бесконечную птичью историю. Наверное, это стихи о земле, о какой-нибудь беспечной птичке, о четках из яиц цвета морской волны, из которых одно таинственным образом исчезло. Эмили слушает, трепеща, склонив набок голову, ее глаза блестят. Она берет одну крошку большим и указательным пальцем, подносит к губам. Это ее самая любимая еда.
Если она и грешит, то это всегда один и тот же грех:
чревоугодие во всех его проявлениях. Она может стянуть кусок пирога, оставленного остывать на кухне, или стащить запретную для нее книгу с полки в отцовском кабинете. Мать на этот счет никогда не обманывается и наказывает ее всегда одинаково, запирая одну в комнате, где нет никаких игр и развлечений для ребенка ее возраста. Когда срок наказания истекает и дочь выходит из комнаты, мать не видит ни сожаления, ни раскаяния. Тот, кто полагает, будто Эмили Дикинсон можно наказать, заперев в тишине и одиночестве, наедине с собственными мыслями, совсем ее не знает.
Если бы у нее получилось провести хотя бы один день без глупостей, без плохих поступков или дурных мыслей, этот единственный идеальный день стал бы искуплением всей ее жизни. Но дело вот в чем: она не уверена, что хочет быть послушной. Ромашки ведь тоже непослушны, или дрофы, которые клином летят в небе. Они лучше: они дикие, как виноград, горькие, как горчица, сорные, как трава.
Сад шелестит шепотом цветов. Фиалке кажется, что она слишком растрепана. Другая фиалка жалуется, что высокие подсолнухи отбрасывают на нее тень. Третья украдкой косится на лепестки соседки. Два пиона замышляют заговор: как бы прогнать муравьев. У длинной бледной лилии замерз стебель – земля слишком влажная. Но хуже всего розам: их раздражают пчелы, беспокоит слишком яркий свет, пьянит собственный аромат.
Только одуванчикам нечего сказать: они просто радуются, что живы.
Цветы, сорванные детьми после обеда, лежат в ивовой корзине. Бледными пальцами Отец берет стебелек анютиных глазок и назидательно разъясняет:
– Чтобы сохранить, надо их сначала высушить.
В руках Отца цветок кажется увядшим и блеклым. Он кладет его и достает том энциклопедии «Британника», которая ровными рядами – с первого по двадцать первый том – стоит на полках в середине книжного шкафа. Открывает и осторожно листает.
– Через несколько месяцев страницы впитают влагу растения, и вы сможете вклеить его в свой гербарий.
Эмили молча изумляется: книги питаются соком цветов.
Отец продолжает поучительным тоном, которым привык изъясняться, когда преподает, то есть всегда:
– Чтобы вспомнить место, куда вы поместили этот экземпляр, я советую выбирать номера страниц, соответствующие какой-нибудь известной дате. Например, начало Столетней войны…
Ждет.
– Тысяча триста тридцать седьмой, – хором шепчут Остин, Лавиния и Эмили.
Остин и Лавиния берут один том, осторожно вкладывают растение между книжных страниц, шепча наверное: «Декларация независимости», «падение Римской империи», «год маминого рождения».
И только Эмили, похоже, засовывает цветы в выбранный ею словарь наугад, как придется.
Некоторое время отец наблюдает за ней, нахмурив брови.
– Как ты найдешь свои растения, если кладешь их куда попало?
Она улыбается:
– Я буду знать.
Через несколько месяцев, когда среди зимы они решают извлечь из книг летние цветы, она открывает словарь, не колеблясь ни минуты. Если другие вполголоса бормочут цифры, она, словно колдовское заклинание, произносит одно слово, одно-единственное: жасмин – и появляется жасмин.
Эмили проиллюстрировала заглавия словарных статей энциклопедии.
Она собирает листики мяты, лепестки роз и соцветья ромашек, отдает матери, чтобы та развесила их сушиться на кухне. Эти растения предназначены не для гербария. Их будут заваривать и пить зимой.
В маленькой полотняной сумочке она хранит зерна, украденные у птиц в конце лета. Это – будущий сад.
Мама на кухне, дочери накрывают стол к ужину. Отец уже сидит на своем месте во главе стола, ждет. Лавиния расставляет столовые приборы. Эмили несет фарфоровые тарелки, синие с белым.
– Ну-ну, – говорит Отец, перед которым она только что поставила его тарелку.
– Что, Папа?
– Хотелось бы знать, почему именно мне всегда достается эта выщербленная тарелка?
Эмили возвращается, присматривается. В самом деле: у тарелки, которую она перед ним поставила, не хватает кусочка, совсем крошечного, как лунка на ногте.
– Прости, – говорит она.
Забирает тарелку, спокойно, не торопясь, проходит через столовую, кухню, открывает дверь, ведущую в сад. Там примечает большой плоский камень. Бросает на него тарелку, и она разлетается вдребезги. Потом все тем же размеренным шагом возвращается в столовую и объявляет:
– Больше она никому не достанется, я вам обещаю.
Изумленный, он ничего не отвечает.
Его перевернутое отражение на поверхности навощенного стола, похоже, удивлено не меньше, чем он сам. Фарфоровые осколки в траве напоминают обломки исчезнувшей цивилизации.
– Снег выпал!
Остин проснулся первым. Вбежал в комнату Эмили и Лавинии, бросился к окну: снег покрыл сад белым одеялом, свисает гирляндами с деревьев.
Все трое скатываются вниз по лестнице, натягивают сапожки, пальто, шапки, платки и митенки. Стоя на нижней ступеньке, Отец смотрит на них с видом суровым и неодобрительным. Но не говорит ничего. Дети с трудом успокаиваются.
На улицу еще никто не выходил: они первые топчут белую страницу сада, вычерчивая на ней три маленькие запутанные тропки. Лепят снежки, которые взрываются, как петарды, припудривая снежной мукой их темные пальтишки.
Эмили, запыхавшись, падает навзничь. Разводя в сторону руки и ноги, рисует снежного ангела. Справа от нее валится на землю Остин, слева Лавиния, и на снегу появляется цепочка снежных ангелов, словно гирлянда из бумажных куколок.
Все еще падает снег. Снежинки садятся на красные щеки, обжигая кожу. У детей белые ресницы, словно присыпанные сахарным песком. Когда дети наконец поднимаются, их отпечатки остаются лежать – три маленьких снежных надгробия.
* * *
Много лет спустя, прильнув к окну декабрьским утром, Эмили вновь их видит, три маленьких призрака – девяти, семи и пяти лет. Этих детей больше нет, они исчезли, словно навсегда занесенные белыми холодными хлопьями. Много лет спустя, увидев первый снег, она начинает рыдать.
* * *
На портрете художника Отиса Аллена Буллара дети предстают вариациями одного и того же человека. Матери? Отца? Во всяком случае, взрослых, воспроизведенных в детских пропорциях: серьезный взгляд, удлиненный нос, усталая улыбка. Они почти неотличимы один от другого, разве что на Остине черный костюмчик с белым воротником, а девочки одеты в платья с кружевными воротничками (светло-зеленое на Лавинии, потемнее на Эмили). Кажется, у всех у них короткие волосы с пробором сбоку, хотя, возможно, у девочек волосы длинные, гладкие, зачесанные назад. На наш современный взгляд – да и не только на современный – это похоже на портрет в память о трех умерших детях.
Или, возможно, картина была написана не в их детстве, а много лет спустя, когда они, взрослые, послужили художнику натурщиками.
Ведь нам известно, что они выжили, выросли и по крайней мере у одного из них были собственные дети. Возможно, этот портрет показывает, что взросление не спасает ребенка от смерти.
Они проходят по улице Мейн-стрит мимо большого дома, построенного их дедом Самюэлем.
– Ты здесь родилась, – говорит Остин Эмили.
Она это знает. Они все родились в этом доме. Девочка едва сдерживается, чтобы не ответить: «Умру я тоже здесь».
– Когда дедушка его построил, это был первый кирпичный дом в городе.
И это она знает. Ей все знакомо в этом большом доме, где она жила до десяти лет, даже после того, как – стыд, святотатство, унижение – дедушка его лишился и им пришлось делить жилище с семейством торговца, который его выкупил. Западное крыло – семья Дикинсон, восточное – семья Мак. Каждый раз, встречая кого-нибудь из них в коридоре, Эмили вздрагивала, словно наткнувшись на призрак или самозванца, проникшего через окно. Что эти чужие люди делают в ее доме?
Через шесть лет после того, как они покинули дом, она все еще помнит его в малейших подробностях: запах светлого навощенного паркета, солнечные лучи, проникающие через приоткрытые ставни отцовского кабинета, от которых начинают сверкать золотые буквы на книжных корешках, полумрак маленькой домашней маслобойни, куда они с Остином бегают слизывать сливки прямо с горлышек молочных бутылок, прохладный погреб, пахнущий свеклой и луком, свою собственную светлую комнатку.
Она не сомневается, что этот дом когда-нибудь вновь будет принадлежать ей. И она права. В 1855 году отец Эмили выкупает отчий дом и перевозит туда семью, которая с этого момента будет занимать его целиком. Он перекрашивает кирпичные стены в бежевый цвет, а ставни – в темно-зеленый, предпринимает еще множество усовершенствований: например, возводит стеклянную теплицу, где Эмили будет выращивать редкие растения – еще один ее каприз (она когда-то говорила, что сделает это своей профессией).
Возвратившись в Хомстед в двадцатипятилетнем возрасте, она мгновенно вычеркивает предыдущие пятнадцать лет. Теперь, когда она вновь обрела дом своего детства, она решительно настроена никогда больше не покидать ни дом, ни детство.
Возвратившись в Хомстед, она думает, что, наверное, из всех членов своей семьи больше всего любит именно дом.
Вот уже много месяцев я перечитываю сборники стихов и писем Эмили Дикинсон, изучаю посвященные ей работы, рассматриваю сайты с фотографиями Хомстеда, соседнего Эвергринса, Амхерста времен семейства Дикинсон. И до сих пор для меня это города на бумаге. Пусть они такими и остаются. Или, может быть, чтобы лучше представлять, о чем я пишу, мне стоит самой посетить эти два дома, превращенные в музеи? Какой простой вопрос: что предпочесть – знания и собственные впечатления, чтобы описать их такими, какие они в реальности, или свободу воображения? Почему же я не решаюсь проделать этот четырехчасовой путь на машине? С каких пор я боюсь вступить в книгу? Чем больше я медлю, тем быстрее исчезают отголоски лета. Вскоре от сада Эмили не останется ничего, кроме высохших стеблей и увядших цветов. Но, возможно, он должен предстать именно таким, а не в пышном августовском изобилии.
Дом, в котором жила Эмили с десяти до двадцати пяти лет, стоит на Плезант-стрит, напротив кладбища. Несколько раз в месяц она наблюдает из окна траурную процессию.
Недалеко от дома в маленькой дощатой лачуге, слишком маленькой, чтобы быть одновременно и складом, и конюшней, они держат корову Дороти с длинными ресницами: ее доят утром и вечером, получая молоко и сливки, необходимые семье. В стойле возле коровы – конь Дюк, которого отец запрягает в повозку, когда куда-нибудь едет. В совсем маленькой пристройке рядом кудахчут три курицы, Гвен, Врен и Эдвиг, которые несутся через день, а петух Пек бдительно их охраняет. Есть еще поросенок – без имени. Все лето его откармливают кухонными отбросами, очистками, пищевыми отходами, капустными кочерыжками, а осенью режут, чтобы сделать колбасу, жаркое, отбивные, которых хватает до самого нового года.
Эмили делает вывод: важно давать вещам имена.
На Рождество, впрочем, как и в другие дни, Эдвард Дикинсон обращается с детьми строго, хотя и с напускной доброжелательностью. У подножия ели, которую они украсили гирляндами из воздушной кукурузы, кружочками сушеных яблок и вырезанными из белой бумаги снежинками, лежит подарок для каждого, обернутый в крафт и перевязанный бечевкой, будто поначалу его решили отправить по почте и собирались уже отнести в отделение, но в последний момент передумали.
Дети подходят по одному, по старшинству, и кроме подарка получают еще по апельсину и леденцу на палочке. Подарки словно несут на себе отражение того, кто их выбрал: Эдвард Дикинсон считает, что детей баловать нельзя, даже девочек. В доме мало кукол и плюшевых игрушек, зато много книг и гравюр.
В тот год Остин получает почтовый несессер, практичный и качественный: писчие перья, точилки для них, чернильницы, почтовая бумага, конверты, кожаный бювар. Он трогает серебряные кончики перьев, как в других домах дети пробуют на ощупь острия штыков своих оловянных солдатиков.
Подходит Эмили, приседает в реверансе. Отец, благословляя, кладет ей ладонь на голову. Мать целует в лоб – так легко, что девочка едва ощущает поцелуй. Родители вручают предназначенный ей подарок. Это сверток продолговатой формы, что-то вроде тубуса; она ощупывает его, прежде чем размотать бумагу, стараясь не разорвать. Там, внутри, какой-то цилиндр длиной в две ладони, с золотыми окантовками по краям – один край пошире, другой поуже.
– Подзорная труба! – восклицает она.
– Не совсем, – отвечает отец.
– Посмотри туда, – подсказывает Остин.
Поначалу она не различает ничего, кроме бессмысленного нагромождения цветовых пятен, но потом эти цвета выстраиваются и складываются определенным образом, становясь осколками полупрозрачных драгоценных камней. Она видит яркую рождественскую ель, словно раздробленную на кусочки и когда поворачивает трубку, эти кусочки вдруг начинают беспорядочно вращаться, превращаясь в новые картинки, знакомые и в то же время какие-то странные, которые сперва отражаются одна в другой, а потом сливаются друг с другом, сплавляются, раздваиваются, как будто она уронила дом на землю и теперь исступленно пытается его склеить, собрать снова, поворачивая трубку и заставляя осколки лихорадочно метаться.
Чувствуя головокружение, Эмили отнимает от глаз калейдоскоп. Этот инструмент показывает мир таким, какой он есть, и делает его неузнаваемым. Когда Лавиния распаковывает красивую коробочку для шитья, Эмили произносит странную фразу:
– Но у меня уже столько книг…
– Эмили, это же не книга, ты сама понимаешь, – восклицает мать.
Ну как ей объяснить: конечно, это никакая не книга, но с другой стороны…
Только Остин понимает ее и украдкой подмигивает. Эти двое вообще понимают друг друга с полуслова. Став обладателем почтового несессера, свое первое письмо он напишет Эмили, «Дорогой Леди нашего Дома», а она, приставив к глазу калейдоскоп, станет ходить из комнаты в комнату, дробя и парцеллируя их одну за другой: кухню, гостиную, столовую, собственную спальню, – все разбивается вдребезги, повинуясь вращению ее пальцев.
В книжном шкафу Эмили книги выстроились в ряд, как солдаты на параде. В одной заключены птицы, в другой раковины. Раскрыв третью, можно увидеть всю Солнечную систему: Меркурий, Венеру, Землю, Марс, Юпитер, Сатурн и Уран. Есть Полное собрание сочинений Шекспира. И Библия, в которой заключена вся Истина.
Ее комната вмещает и все это, и гораздо больше – вмещает, но пока не предвещает тетрадок с чистыми страницами, которые ждут того, чего еще нет – птиц, деревьев и планет, наполняющих ее голову, еще одну, тайную, комнату.
Эмили посещает Амхерстскую академию – среднюю школу, основанную ее знаменитым дедом, в которой отец служит казначеем. Вообще в городе без участия Эдварда Дикинсона ничего не предпринимается, не совершается ни одной коммерческой сделки, и его влияние простирается далеко за пределы штата, так что позже он будет избран в конгресс США. А дед ранее заседал в сенате. Так что ничего удивительного, что Остин пошел по их стопам: учился сначала в академии, затем на юридическом факультете в Гарварде.
Что же касается женщин семейства, все в один голос говорят, что у Эмили Норкросс, матери Эмили, большой талант к садоводству. Лавиния прекрасно вышивает. А Эмили, вероятно унаследовав дарования матери, умеет выращивать орхидеи.
Сделанный Эмили Дикинсон в юности гербарий (ее herbarium) сейчас хранится в библиотеке Хоутона Гарвардского университета. Он оцифрован, так что теперь его копию можно посмотреть в интернете, а оригинал содержится в специальных условиях, подальше от грязных рук.
В нем на шестидесяти шести страницах собраны четыреста восемьдесят образцов цветов и растений, расположенных со старанием, свидетельствующим скорее об эстетических предпочтениях, нежели о строгом научном подходе. Некоторые экземпляры еще хранят воспоминания об окрасе цветка, сорванного полтора столетия назад. Похоже, желтые меньше всего пострадали от времени: золотистые приобрели охровый оттенок, горчичные порыжели, но глаз мгновенно воссоздает сердцевину ромашки. Лепестки, сделанные будто из тонкого войлока, слегка посерели, припудренные золой долгих лет.
Читая цветы, словно историю, слева направо и сверху вниз, мы начинаем с жасмина, одного из двух главных цветов в парфюмерии. Он с давних пор ассоциируется с любовью и желанием – разве не гласит легенда, что Клеопатра плыла к Марку Антонию на корабле, чьи паруса были пропитаны жасминовой эссенцией? Мне хочется, однако, верить, будто не этой красивой сказке жасмин обязан честью стать заглавной буквой гербария, а другому своему свойству, простому и обыденному: если залить цветок горячей водой, получится восхитительная настойка.
Второй идет бирючина. У нее белые цветки с нежным сладковатым запахом и черные ядовитые ягоды. Из плодов извлекают краситель, которым долгое время чернили жемчужины для четок, и делают фиолетовые чернила, весьма ценимые художниками-миниатюристами.
Середину страницы занимают крупные зазубренные листья Collinsonia canadensis (коллинсонии канадской), или horse balm, что можно перевести как «лошадиный бальзам». Это душистое растение с ароматом, напоминающим мятный, используется при лечении различных заболеваний дыхательной системы. А еще это одна из лекарственных трав, которые за много столетий до того, как Эмили составила свой гербарий, – и задолго до того, как ее предки-пуритане причалили свои корабли к новому континенту, собираясь основать здесь земное царство, – использовалось индейцами Массачусетса при лечении первых колонистов, которые в период суровых зимних холодов умирали на снегу от цинги. Иными словами, это растение может спасти вам жизнь.
Второй стебелек жасмина расположен внизу слева, изогнутый подковкой, – единственное растение, которым питается аргус, или голубянка весенняя, хрупкая бабочка с жемчужными крылышками.
Так на первой странице своего гербария Эмили собирает все, что необходимо писателю, которым она уже является, хотя еще и не знает об этом (а может, и знает), – цветок, чтобы делать чернила, которыми она будет писать и рисовать; цветок, чтобы делать ярче краски; цветок, чтобы привлекать бабочек; бальзам, чтобы согреваться в холода, – и цветы, чтобы заваривать чай.
Она, как и ее растения, тоже провела зиму между страницами книги.
В гостиной друг напротив друга стоят двое: Эмили и стенные часы, оба высокие, прямые, стройные. За доспехами орехового дерева в часах таится колесный механизм. По белому циферблату бегает тонкая стрелка. Где-то на уровне ее колен болтается тяжелый золоченый маятник. Слышно, как бьется ее сердце. В эти годы Эмили носит одежду синих тонов, что совсем не подходит к цвету ее лица, но Эмили на это наплевать. Одежда вообще очень неудобная вещь: панталоны из грубого льна раздражают кожу, кружева натирают шею, от мягкого бархата по телу идет озноб. Будь ее воля, она вообще ходила бы голой или одевалась в древесину ореха или красного дерева. В свои тринадцать лет она все еще не умеет определять время по часам. Когда ее пытаются научить, отчаянно сопротивляется и отказывается.
Эмили не отводит глаз от стрелки. Если она хоть на секунду отвлечется, ее сожрет чудовище. В песочных часах сыплется песок, в водяных часах течет вода, а в этом маятнике мается время.
Сейчас как выскочит сразу все это время: часы горячечного жара, часы, потерянные в ожидании сна, часы ночных кошмаров, долгие часы молчания, час ее рождения и час смерти набросятся на нее бесконечно длинной лентой, обмотают шею и задушат. Эмили задерживает дыхание. Стрелка делает судорожный прыжок вперед, раздается оглушительный бой часов, словно звонит большой церковный колокол. Мир спасен. Эмили уходит, подскакивая на одной ножке, стенные часы продолжают отсчитывать время – часы, которые ей отмерены, и время, которое она отказывается определять по часам.
Каждый год, когда мы ездили на море, я привозила оттуда целые пригоршни белых, рыжих, оранжевых, шафранных агатов и кусочки sea glass – морского стекла, отшлифованного волнами. По возвращении домой я раскладывала их по книжным полкам в своем кабинете. Когда я их беру в руку сегодня, мне кажется, что это выкристаллизовались часы прогулок по берегу в осеннем свете, как превращается в янтарь окаменевшая древесная смола. Я держу в ладони время.
София Холланд, двоюродная сестра и лучшая подруга Эмили, возвращается после каникул, проведенных на море. Бледная кожа чуть подернулась золотистым загаром, но под глазами по-прежнему темные круги, щеки такие же впалые и зрачки блестят. В своем белом платье она поразительно красива.
– Я тебе кое-что привезла, – сообщает она Эмили.
– И что же?
– Угадай.
Эмили закрывает глаза и протягивает руку. София кладет ей в ладонь что-то плоское – это «что-то» легче, чем галька, и почти идеально круглое. Кончиками пальцев Эмили ощупывает предмет, его текстуру – чуть шершавая, как намоченный и затвердевший после высушивания бархат, и поверхность – выпуклая с одной стороны, с почти неощутимыми зазубринами и выемками.
– Не знаю, – говорит она, открывая глаза.
– Это песочный доллар.
На выпуклой поверхности Эмили видит цветок с пятью лепестками, а может, это выгравированная в известняке звезда.
– Это ракушка?
– Морской еж. С цветком и без колючек.
– Он живой?
Эмили прикладывает его к уху, стараясь расслышать, как бьется сердце.
– Не знаю. Может, и живой.
– У меня тоже кое-что для тебя есть, – шепчет Эмили.
Она достает из кармана маленькую, сложенную вдвое картонку, куда приклеила свое самое ценное сокровище: цветок клевера с четырьмя лепестками.
– Говорят, это приносит удачу.
София важно кивает головой.
Этим вечером под подушкой Эмили сжимает в ладони песочный доллар. Она засыпает, и ей снится страна, где он служит разменной монетой, и чудесные сокровища, которые на нее можно приобрести: крик птицы-пересмешника, первый снег, никогда не проливающиеся чернила, дополнительные дни жизни.
Брат и сестра склонились над географическими картами. Одним щелчком пальцев они переправляются через реки и перепрыгивают через границы. Это единственный вид путешествий, о которых мечтает Эмили. На некоторых страницах атласа неведомые страны, на других она видит знакомые названия.
– Смотри, чтобы добраться из Амхерста в Бостон, – объясняет Остин Эмили, – надо проехать Спрингфилд, Лестер, Вустер, Линден, Уолтем.
Эмили скользит пальцем по карте, вслух произнося названия городов.
– А вот этого, – говорит Остин, показывая Линден, – на самом деле нет.
Эмили недоуменно поднимает глаза. Название города напечатано такими же буквами, как и другие, карты не врут.
– Он существует только на карте, – уточняет Остин. – Я точно знаю, двадцать раз проезжал. Там только какой-то лесок и поля кукурузы. Даже хижины нет.
– А как такое может быть? – спрашивает Эмили.
– Это город на бумаге. Люди, которые рисовали карту, выдумали его, чтобы быть уверенными, что никто не украдет их работу.
– Украсть город – какая странная мысль, – замечает Эмили.
– Не город, а его название, саму точку, – поправляет Остин. – Если изготовители случайно увидят его на другой карте, они будут точно знать, что их работу скопировали.
– Город на бумаге, – повторяет Эмили.
В ее комнате стоят кровать, комод, маленький столик со стулом и повсюду – стопки книг. В этих книгах – все страны мира, звезды, деревья, птицы, пауки и грибы. Реальные и выдуманные множества. В книгах есть другие книги – как в зеркальном дворце, где в каждом зеркале отражается другое, все уменьшающееся, пока человек не становится размером с муравья.
В каждой книге сотня книг. Это двери, которые открываются и уже не закрываются никогда. Эмили живет на перекрестье ста тысяч сквозняков. Ей всегда нужен легкий свитерок.
* * *
Между тонкими страницами Библии, что лежит перед ней, теснятся города, бывшие и настоящие, реальные и вымышленные: Иерусалим, Вифлеем, Саба, Кана, Содом и Гоморра, Капернаум, Иерихон, Вавилон.
Каждый раз, открывая святую книгу, Эмили ждет, что перед ней встанут эти города, как на страницах детских книг-панорамок поднимаются вырезанные картинки, образуя домик, замок, бумажный лес.
Золотые лучи врываются в окна, как потоки меда.
Послеполуденный свет такой плотный, что Эмили кажется, будто она пчела, увязшая в капле янтаря.
В семействе Дикинсон никто не сидит без дела. Отец готовится к встрече с важным клиентом, мама озабочена своими мигренями, Остин повторяет урок по грамматике, Лавиния с кошкой на коленях вышивает подушечку, а Эмили наверху у себя в комнате пишет письмо кому-то, кого не существует. Если у нее есть талант, он обязательно проявится.
Слова – хрупкие создания, которые нужно, как бабочек, пришпилить булавкой на бумагу, иначе они разлетятся по комнате. А может, это вырвавшаяся из шкафа моль – бабочки, которым не хватает цвета и духа авантюризма.
В книге, написанной каким-то французом, этим вечером Эмили читает историю еврея, прожившего сто жизней. Эка невидаль! Он ни разу не был птицей.
Дикинсон: сын Дика, son – отец, Dick – уменьшительно от Ричарда, Ричард Львиное Сердце.
Все эти Джеймсы, сыновья Натанаила, Артура, Томаса и Мэтью. Все эти Джоны, Вильямсы, Питеры, сыновья Джозефа, Альберта, Фрэнсиса, Сэмюэля, длинная череда потомков по мужской линии угаснет вместе с ней, в ней заключены они все.
С помощью какого суффикса можно обозначить «дочь такого-то»? Она и в самом деле настолько незначительна, что называть ее не имеет никакого смысла? Эмили, сердцевина яблока.
По ту сторону окна наступает осень. Fall[2]2
Fall (амер. англ.) – и «падение», и «осень».
[Закрыть] – падение лета, которое кружится, как крылатка, подхваченный ветром сухой плод клена или ясеня, – кружится, пока не истлеет где-то далеко, по ту сторону Земли. Листья в саду темно-зеленые, подернутые сероватой паутинкой, оставленной на них летней жарой – она похожа на пыльцу, которой припудрены некоторые грибы. Но эти листья скоро изменят цвет и станут гранатово-алыми, лимонно-желтыми, апельсинно-оранжевыми, между тем как в тропиках, где произрастают эти чудесные плоды, лето длится весь год. Листья становятся ярко-розовыми: в осени уже заключена весна.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?