Текст книги "Видения Коди"
Автор книги: Джек Керуак
Жанр: Зарубежная классика, Зарубежная литература
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 3 (всего у книги 34 страниц) [доступный отрывок для чтения: 11 страниц]
Чем больше и больше я думал о Коди, хотел сказать ему: «Как вдруг я помню закат, когда мой отец вез меня и своего кореша Старину Майка Фортье, и еще, думаю, молодой Майк, мой кореш, тоже там был, в своем старом „плимуте“ 34-го года, в Нэшуа, Н. Х.[5]5
Нью-Хэмпшир.
[Закрыть], на встречу с циркачом, с которым они в покер играли, может, то был У. К. Филдз! летом, на моем отце была соломенная шляпа, что с определенными типами лиц, скажем, Джимми Фоксса, совершенно исчезла из американской жизни, а я заметил и никогда больше не забуду некий дом у края дороги, фермерский или, точнее, дом мозолистопалого персонажа из лесов, какие должны встречаться у вас на Западе, у кого всегда по два, по три корда дров сложено на дворе, и он, может, субботними вечерами ездит в городок в своем „эссексе“, чей задок употребляет на груз дров, чтобы купить себе воскресных смешилок, такая вот мешанина самопальная, а не дом, и мысли мои бежали дальше именно о том, что я говорю теперь, восемнадцать лет спустя; грезя это, а также про большое всеобъемлющее событие тонущего солнца, особенно когда оно показалось закатным и золотым, и все такое, в траве, как вдруг Старина Майк закурил трубку и пыхнул, и этот незабываемый невыразимо густой запах пропитал всю машину, они ж продолжали болтать как ни в чем не бывало: запах, который я вспомнил снова только сегодня вечером, никак не меньше, нежели крупный мужик тычет коротенькими и толстыми пальцами в чашку трубки обыкновеннейшим днем в 1933-м, когда, вероятно, ты, лет семи или шести, исполнял любое из бессчетных видений, что были у меня про тебя в Денвере во все возрасты – запах, какой не столько был неким табаком, но подымался, как джинн, из факта, что Старина Майк имел отношенье к его зачатию. Запах был самим Майком, отцом моего кореша, большим любимцем безумной банды, что была у моего отца (все они с женами, детьми, домами, совсем как ты), которые, бывало, подкрадывались один к другому, помню, я сидел в гостиной, слушая старого до-Бэзил-Ратбоуновского Шёрлока Хоумза по радио с отцом и сестрицей, как вдруг в кухне вижу человека, что подкрадывается, как индеец, а за ним двенадцать человек крадутся из кухонной двери, и это сюрпризная вечеринка, от которой все жилье трясется (маленький укрытый розами домик, на самом деле и без балды, рядом с хлипкой бакалейной лавкой, на Уэст-стрит, Лоуэлл) до зари, Большой Майк был ведущим маньяком всей банды или же, то есть, самым большим и душевным матерщинником, шокировал даже пронзительных дам сего исключительного франко-канадского буйного безумноклуба, в то время как другой сумасброд (Монетт) был на самом деле главным индейским подкрадуном и орателем, думаю, фактически, надевал женскую одежду и верещал, как Финистра, но так или иначе, в то же время Старина Майк был и самым серьезным, трезвым, спокойным и созерцательным по иным временам, и курил трубку эдак вот, когда восемнадцать лет назад память внушилась мне теми же силами, что нынче одержимо принуждают меня вспоминать. Когда мужчина пыхает трубкой, глаза у него пучатся над курительной чашкой в пространство, у него, кажется, неприятности с пазухами и все подобные большие взрослые крушенья и глубокие архитектурные неудачи, какие, с другой стороны, никак не могли б существовать, если б мужчина не был столпом силы, и у него бы не было громадного брюха, чтоб это выдерживать; я видел, как мистер Фортье взирал на меня поверх своей трубки теми же выпученными глазами, когда я полу-на-цыпочках ходил мимо его „берлоги“ в доме у Фортье, вечно опасаясь нарушить уединение такого громадного отца, у него десятеро детей было, трехсотфунтовая жена и вы уж поверьте: шестнадцатикомнатный дом с несколькими старушками-приживалками вдали, где-то в утробе, дом, с сопутствующим погребом, такой громадный, до того невероятный, что я с тех пор грежу, будто это корабль, плывущий в Бостон и Гренландию по каналу, не богатый дом или пасторский особняк, или еще что-то, просто старое новоанглийское чудище, которое он купил, скажем, за десять тысяч долларов фигак в самой середке диких кэнацких многоквартирников Сэлем-стрит, вечно опасался, что он увидит, как я прохожу, и тогда мне придется что-нибудь говорить, а это у меня никогда не выходило без усилия столь мучительного и личного для чего-то затерянного во мне, что я, бывало, отваливал, схватившись за свой свитер и костеря себя… но теперь вот он сидел со мною рядом, отечески, у меня не было причины бояться, хотя, я ж говорю, я всегда ощущал, что ему старик мой нравится, а не я, что нечто отделяло меня от тех свойств в моем старике, отчего он любил имя Дулуоз, и это „нечто“ для меня потеряно было навсегда, я его никогда не верну, даже чтобы изучить, и фактически я понял, что все это здоровенная моя паранойя (даже тогда, понимаешь!). О Господи смилуйся над нашими душами – и трубочный дым вдруг стал исполненьем факта, что этот неимоверный отец и теперь, и раньше всегда меня принимал, тем самым, вслед за вчерашними событиями… одиночеством… тем (как говорит Пруст Боже его благослови) „невыразимо восхитительным“ ощущеньем этого воспоминания – ибо чем старше воспоминанья, тем они, как вино, редкостнее, покуда не находишь действительно старое воспоминание, из младенчества, не установленное, часто пробуемое, но совершенно новехонькое! на вкус оно будет лучше, чем бренди „Наполеон“, на который, должно быть, пялился и сам Стендаль… бреясь перед теми наполеоновскими пушками…»
Пригородная городская «Лавка еды», унылей которой во мрачной ночи Джамейки нет – «Лавка еды ДОСТОИНСТВО» написано зеленым неоном (зелеоном) в окне, «ДОСТОИНСТВО» то есть, а «Лавка еды» оранжевым – и чего это ради? – Берешь свой талончик, как в кафетерии при входе, штука эта крутится и звенит. Пол всех оттенков бурого и желтого «галечного» мрамора с маленькими тонкими металлическими линейками, разделяющими разные секции; покрыт грязными салфетками (из металлических ящичков на стойке), сигаретными пачками, скопленьями опилок, нанесенных из-за стойки – Две девушки типа официанток, что вошли только что, оживляют его, конечно, и наводят меня на мысли о Хартфорде, хотя выгляжу я безумным с бородой, рубашками – Что так уныло – сама Джамейка; во-вторых, холодная грустная субботняя полночь; никто никого не знает, даже как в «Райкерзе» на 23-й улице, пригородные города суть центры обширных жилых районов, до того больших, что не-городские жители и помыслить не в состоянии – тут люди живут во многих, многих милях друг от друга, Джамейку проезжают лишь транспортной системой – Тебе выдают кофе, нетронутый со сливками, сливок всегда слишком много – Далее темнолицые типы в пальто вдруг заговаривают с раздатчиком за стойкой об игре в Коламбии (как будто они президенты братства со златыми власами) – Непостижимо спокойные стрелочники с Лонг-Айлендской железной дороги (Л.-А. Ж. Д.) – Снаружи я вижу из ночи лишь зеленые неоновые часы, гласящие «ЧАСОВАЯ БОЛЬНИЦА» вокруг времени, которое красным – Высокий худой мальчишка, вроде капельдинера, зашел за кофе и гамбургером – теперь домой идет, театр закрыт (а даже приготовить себе не может в собственной кухоньке), идет домой по холодной пригородной улице с ветром и сухой листвой и темнотою —
Место это унылей любого «Рикерза» и, конечно, любой обжорки, поскольку его нечем определить – как описать эту столешницу, эту мраморную фанеру с металлическим кантом?
А, нахуй, пойду домой думать в темноте.
Первую парту на Фиби-авеню – первую бурую парту – поставили у стены в комнате, служившей столовой, только когда у нас были гости – мебель еще была исчеркана мелом под низом, это мы с Нин и Жераром сделали – Бурая, фактически красного дерева темнота этого моего первого кабинета – и этот первый рабочий стол – окно было слева, кружева, смотрело на миссис Куинн —
В цвету ль были ее вишневые деревца или нет, в комнате этой было буро – когда у моего отца случался в ней ревматизм, от простыней его больничного ложа она становилась серой – ныне это «невыразимо восхитительное» старое воспоминанье, как старый портвейн – ничто в Калифорнии с ним не сравнится. Я впервые катнул свои стекляшки на зазубренном дереве его рабочего стола – именно тогда у меня возник замысел гонок, они извивчиво гонялись у меня перед глазами – то был серый день – весь замысел «Бегов», должно быть, явился мне, будто (как прямо сейчас, а не с 1948-го) такое столь-редкое переживание, когда видишь, как богатство всей моей жизни проплывает в ощутимом мотыльковоподобном облаке, тучке, которую я в действительности вижу, и она, я думаю, эльфийска и полагается, на самом деле, моей кельтской крови – поступает лишь мгновеньями полного вдохновенья…. В жизни своей я исчисляю их, вероятно, меньше пяти – по меньшей мере, на этом уровне —
Следом за теми первыми полосками результатов скачек, зелеными – «Бега» были невыразимо связаны с мастурбацией, какими и полагается быть таким вот Неотступным Воспоминаньям.
Собор Св. Патрика: самое поразительное из окон, а я не ждал поразительности в столь поздний час – верхнее переднее слева – одинокое льдистое сгущенно-синее с мазками жарко розового – мелкие синенькие дырочки – выписано неизмеримо синими чернилами, noir comme bleu, иссиня-черными, я собирался сказать три Апостола, но там только два, третья щель не фигура, это три обдисковленные фигуры в треть, почти как дыры во льду катка – но с целым зимним болотом воды, полной мягких красителей и полуночи – ни у какого неба нет цвета этого стекла, а уж небеса я знаю – все прочие окна здесь тускнеют, кроме вот этого – Оно смотрит на Восток, должно быть, удивительно завтра с утра – смотрит на Восток, как мое бедное больничное окно – Господи, я карябал гимны тебе – другие окна густеют, буреют, таятся, улучшаются с возрастом света, словно вино с возрастом Времени – Нимб вокруг головы первой фигуры остается ярким и сияющим в ныне общей полночной синеве окна – нимб второй фигуры скромнее – это окно утаено и у него почти такой же цвет, как и у окон на полпути-рубеже лестницы в старых викторианских домах – тоже сокрытых – Лишь теперь начинаю я замечать зелень – Похожее тройное окно за и над алтарем теперь ушло в ночь – но не тут. Св. Иоанн Креститель меньше этого, но, думаю, святей из-за воскресного утра у канадцев в 5:30, словно Мари-Луиз – Вот окно темнеет, чтобы стать в тон великим преображениям снаружи, отражая их внутрь к этим коленопреклоненным, что терпеть не могут обычного сиянья жизни в своих заплесневелых созерцаньях и виноватых тревогах – Люди теперь ходят в церковь за муками совести – Ах, французский торговец страховками вон там (из Сентралвилля) – vraiment[6]6
Зд.: на самом деле (фр.).
[Закрыть] из Форест-Хиллза – слева от меня Пэт О’Браен постарше в темном, едва ль не поповском костюме – вцепился истово в молитвенник, закрывает глаза с рвеньем под стать – О громадная скорбь!
Алтарь Св. Иосифа справа от меня симфония в буром – бурые облаченья с традиционным препоясывающим вервием, мерцающие бурые стойки свечей – бурая исповедальня назади в роящихся безымянных церковных тенях, где старики ларингитно шепчут тебе в ухо, с густым вином, портвейново красной бархатной шторой и где-то поп ест виноград – Рядом ошивается любопытная молодая женщина в ондатровой шубке, свечи зажигает – Что у нее за терки со Св. Иосифом? – он, у кого теперь сдержанная гипсовая физиономия, держа бесплотное дитя с ножками и личиком слишком уж маленькими, а тельцем слишком кукольным, прижимается щекой к нарисованным кудрям, поддерживает на весу легонько у бурой груди своей Сына, не напряженною, но довольно-таки приветственной рукой, глядя вниз в свечи, му́ка, стопа мира, все ангелы и календари, и шпильные алтари у него за спиной, очи долу к таинству, коего сам еще не дорубил, он согласится, веря, что несчастный Св. Иосиф был глиною в руце Господней (статуей), смиренный самопризнающий правдивый Святой – безо всех этих тщеславных неистовизмов Франциска, Святого без славы, вины, достиженья или обаянья – скромно суровый и сдержанный призрак в Аркадах Христианского Мира – он, кто знал пустынные звезды и плевал с Волхвами в глубине амбара – устроитель яслей, старый сезонник-святой сеновалов и верблюжьих троп – Старуха в черном пальто и с седыми волосами (Ma Tante[7]7
Моя тетушка (фр.).
[Закрыть] Жюстин) пуляет необходимое действо, монетку, в свечную концессию, и Иосиф привечает это неухватимым незаметным знаком статуй —
Теперь мое святое синее окно, то, что подобно окну на 94–21, какое заставляло меня так часто думать, будто на сортировках есть зловещий синий свет, который можно увидеть только с полпути по лестнице в коридоре, когда в действительности оно, окно, принимает лишь обычный уличный фонарь на углу, что на одной линии с сортировкой и дает чернильно-синие оттенки, вроде того апокалиптично-конце-светного синего света, света подземных звезд, мы все видели в тоннелях, особенно тоннелях подземки – то окно, как внезапно вот я слышу хор молитв в утлом бормотанье, повторяющем стоны уполномоченного просителя либо наверху, либо так далеко спереди, что чувствам моим непостижимо, как некоторые расстояния на Западе – я только и вижу, что пять разрозненных обыкновенных дам, лишь две из них рядышком, и не может быть, что это они творят сию призрачную молитву – Это новена в кишках самой церкви, она затворена в камне и каждую ночь в это время выпускается колдунскими молитвами какого-нибудь старого крючконосого ленточного ярыжки, который действует, как палочка лозоходца вдобавок извлечь нутряной звук из церквоизогнутого шикагского камня (я только что заметил, что мраморные квадраты на полу также разделяются металлическими кантами, как в «Лавке еды ДОСТОИНСТВО» вчера вечером) – Новена тишь-потишке звучит вот так: му́ка в руках, поддельство, страх стона, а значит, общий совместный бубнеж, который разбирается со стенаньем, когда подымается массово в сих каменных арках, что построены и вылеплены так, чтобы преобразовывать докучливые бормотанья в скорбноликие стоны – Вдали за морем сидений и континентом алтаря, средь готических дыр и отверстий, я вижу парад стиснуторуких, и одного порхающего легонького вранооблаченного мальчика-попа, который разворачивается пасть на колени и учтиво кашляет – Там тоже вижу я проблески, словно костры Ганнибалова лагеря по всем равнинам Рима – С ночью окно это теперь помертвело, горе последнему нимбу, не казалось, что это возможно – Ведущий голос новены – словно женский – может ли такое быть? Передо мной на коленях стоит кроткая маленькая женщина в черном суконном пальто и дешевом меховом воротнике, с черным беретом, обычные волосы, молится, как дамы, ненавязчивые невыпендрежные дамы Лоуэлла, особенно французские, живущие над «Королевским театром», какие ждут, покуда мужья домой с работы не вернутся в субботу вечером из Мэнчестера, с оттудова за серыми лесами, где ворона грает —
Много лет назад в церкви, что была совсем как эта, но меньше, святей, почитаемей сердцами, я пришел с сотнями маленьких мальчиков, сознающих смерть, из Приходской школы Св. Иосифа (церковь всегда наполняла нас знаньем мрака и ужаса похорон, даже если мы научились примирять себя со стыдом и печалью исповеди, упражнений в конфирмации, чем не) – Мы покружили в упорядоченном ужасе, а также скуке под великими арками, какие не были так высоки, как тут, однако кажутся той же высоты, и от которых зависела длиннейшая лампадная веревка, что я когда-либо испытывал – есть такие, что в действительности такой длины тут, но только в глаза не бросаются по сторонам и поддерживают незначительные боковые лампы, невыразительных очертаний, вроде круглых хлебниц с боковинами япских фонариков и восьмидисковыми доньями, сияющими (ароматное мерцанье) – Та, что в Св. Иоанне была главною лампадой всей церкви, неохватной люстрою дома Божьего, больше люстры у кого угодно, включая дом Городской Ратуши – Всегда такая вот девушка в церкви: невыносимо хорошенькая, невыносимо чистенькая, таскает невыносимо хрусткую и шуршащую упаковку, невыносимо стильная и в веселеньких, но не диких красках – у этой белый шелковый платок, хорошо текучее и зеленое пальто – и невыносимо резкие чистые высокие каблуки – но я вечно думаю: «Ты слишком невыносима ни для чего – малейшее либо величайшее тут любовь или дом действительного умирающего Бога – Куда идешь ты, куколка ванны? в Чистилище отмыть поболе – в ад аккуратно гореть – в небеса за снегом – в церковь добавить свежего снежка к снегу души твоей? – Грешила ль ты? возможно ли? За белым ли снегом церковной почтенности пришла ты?» Но это расточительные рассужденья – Теперь в Мехико или Сан-Хуан-Летране я знаю церкви, где маленькие босоногие девочки в тряпье стоят на коленях в пыли – а вот в Лоуэлле, напротив, увидишь в церкви хрустко-чистую, она повсюду, не знаю, чего она себе замышляет, кого пытается отогнать (меня, наверное) – рассужденье —
Бах! великий бам загончика скамей в эхоистой церкви – он звучит грустным ружьем вечности, из которого палят во имя смертного несовершенства – коварный священник правит обряд, чтобы посмотреть, как подействует – он насмехается над теми, кто боится попробовать так бахнуть – и исчезает на саванных ногах разорвать курицу на nappes[8]8
Напрестольная пелена, церковный покров (фр.).
[Закрыть] в пасторском доме с кляксо-выплесками вина и шуточкой о великом Папе-сифилитике, которого втиснули в гроб, а он и слова против церкви не вымолвил – Американский флаг и безымянный чокнутый флаг Стайнберга висят сверху – спереди же, Пасха 1950-го, я освещал парад с Сэрой и «Юнайтед Пресс» – Жизнь моя – О громадные начинающиеся столпы оснований, куда удобно упираться коленями – О мраморные донья каменных небес – Здесь, в Св. Патрике у них резиновые подстилки для колен, никакого замученного дерева. Педоватый телевизионный танцор в белой водолазке и спортивном пиджаке рассекает вдоль по проходу – Но это мне напоминает, все эти женщины, без разбору рассеянные вечером по церкви, о Лоуэлле, и как они заглатывали поповский хер в этой своей покорности, что призывает меня прекратить и познать «страх Божий», а они любят похороны, я же нет; они любят воск, любят затхлое нутро и потроха чертовых алтарей —
Мужчины тут конские жопы – И вот наконец окно настолько наружу, что донное стекло отражает буро огни, которые только что зажглись для неотвратимой службы.
Эти стеклянные окна преломляют и НОЧЬ, ибо теперь я не вижу ничего, кроме богатых смутных припоминаний того, чем в сумерках был Рембрандтов бочонок эля в Дублинском салуне, когда Джойс был молод, намек до того смутный, что люди в темной комнате будто одеты в фосфоресцирующие ободья и все втянуты в какую-то драму, столь трагическую, что свет дневной ее не осветит – лишь внутренний свет ночи – «Какая святая и благочестивая мысль! Посему принес за умерших умилостивительную жертву, да разрешатся от греха» – из Маккавеев[9]9
2-я Маккавейская (неканон.), 12: 45, русский синодальный текст.
[Закрыть]. Поп говорит: теперь он цитирует чепуху Макартура про Старого Солдата – мешая теологические истины с сегодняшними заголовками, тыры-пыры, теперь я выхожу, устал, в собственные мысли, и мне некуда идти, только свою дорогу отыскивать.
Хипстер, суп, хлеба не брал, поскольку так привычно худ, что не способен его впитать – только суп – высокий, худой, темные длинные волосы почти фигою на затылке – хладнокровно размешивает суп, пробует на горячо, бросает окрест презрительный взгляд, начинает – по-прежнему дуя – одет в (вот уже глубоко погрузился в еду, ему только немного супу и нужно) четкого кроя костюм с лацканами, желтая спортивная рубашка без галстука – очки в роговой оправе, усики – его любопытство слабо прикрыто изощренным упорным взглядом, производится искоса, пмаете – Напротив него сидел парень, он холодно бросает взгляд ему в лицо, тот не смотрит, и он изучает его немного дольше, холодно – застольные манеры безупречны – вот его привлекает развернутая газета парня вверх тормашками на столе – быстро поглядывает через подкладное плечо отметить источники шума и голосов – утирается салфеткой, элегантно обеими руками – вот закуривает сигарету, когда зашел сюда, бросил мятую пачку (презрительно) на стол, прежде чем снять большое хипстерское зимнее синее пальто – вот он закончил, просто заходил сюда поесть, немного согреться, надевает его, идет – копаясь в карманах брюк тем безымянным жестом, что бывает у мужчин в пальто, когда они копаются так вот – глянцевитые волосы – к Восьмой авеню.
Вот ровно на его место, не зная, кто там сидел прежде, бедная потерянная его история, садится хорошенькая брюнетка с фиолетовыми глазами и текучим лиловым длинным пальто – снимает его, как стриптизерка, вешает на крючок (спиной к нему) и принимается есть с жалким изящным голодом свое горячее блюдо – глубоко задумавшись, пока жует – в миленьком маленьком беленьком воротничке, накинутом на черный материал и с тремя подвесками, жемчужины; прелестный рот; она только что элегантно высморкалась в салфетку; у нее частные личные печальные манеры, по крайней мере внешне, коими она являет собственное формальное существование самой себе, а равно и учтивым общественным наблюдателям в кафетерии, кого она себе воображает, иначе к чему притворство, хоть оно и подлинно. Она откусила кусочек с вилки и ТОГДА и как же дунет она! облизнула ее бочок легким украдчивым движеньем наслажденья, глаза ее метнулись вверх, не заметил ли кто – по мере того, как голод ее утишается, она теряет интерес к наружным манерам, ест быстрее, у нее печальней, персональней задумчивости над собою перед общим ободом и осознаньем ее пизды, что у нее в подоле, когда она сидит —
Она мне разбивает сердце, совсем как Х. и все мои женщины разбивали мне сердце (лишь глядя на нее) – вот почему женщины для меня непрактичны – Теперь, пока говорю я эти великие суровости, она поворачивается и смотрит на уходящего флотского офицера с неприкрытым кокетливым интересом, но тот не откликнулся, лишь взмахнул шинелью своей, как Аннаполисом или же саваном и вышел, а она все равно смотрела, словно б ради любых девушек, наблюдающих, как она в мужика врубается, словно бы она была в ШЖВС[10]10
Школа женской вспомогательной службы.
[Закрыть], либо шуточки отпускала о нехватке «наличных» мужчин, покуда все время хорошие мужчины, вроде меня, подглядывают себе в души вот так вот втихаря ха ха – Напротив нее сидит уродина; моей девушке скучно, она отводит взгляд, отвлеченно оправляет себе прическу – В носе у ней есть интересная маленькая кривизна, подчеркивающая пухлый кончик грушевидных ее скул и общую индейскую меланхолию или семитскую женскость – пальцы ее длинны, длинны и крайне тонки и ломки, и я спорить готов, холодны – теплое сердце, тут никаких сомнений – Вот, закончив, она прохлаждается далее, озираясь, встряхивает головой посмотреть, кашляет, трогает себя за подбородок, витает, словно б на хую и так же, как на солнышке охорашивается – с маленьким алчным птичьим вниманьем ко всему, к особым женско-понимаемым вещам – однако вдруг ни с того ни с сего утопает в печали, глядя в зеркало, на себя и также просто в пространство – но вот опомнилась, мечется головою кругом разглядеть людей, пары, женщин и мужчин (всегда интересуется исключительно мужскою повадкой с большим пальто и гордостью в ветреном входе и женским принятием этого, и шиком этого в кафетерии с птичьими достоинствами и знаньями и своими собственными прихорашиваньями, пока мужчина с самодовольною улыбкой грезит в собственной своей грезе о себе) и далее она осознает в этот самый миг глянец слоновокостного латекса столешницы с ее бессчетными микроскопическими царапинками, но на самом деле она думает о том, чего мне никогда не узнать, поскольку я был в Соборе, пока то, о чем она думает, вероятно, имело место. Для девушки она задерживается надолго – ждет? – замерзла? – грустно, одиноко? – Я не могу ей помочь, я обречен на эти вселенские бдительности – и блядь-другую – С опущенною головою невыразимая чистота видна у нее на лице, как у юной Принцессы Маргарет Роуз, и красота, раскосоглазая юная девичья красота со свежестью щек и вверх-устремляющих розо-сияющих уст – она читает библиотечную книгу! и вздыхает! – свежесть, что сходит с губ ее, непорочно сжимается и аурой расходится от нежности ее шеи под самым ухом от хрупкого белого ломкого восприимчивого прохладного чела, кое никогда не познает диких потов, лишь прохладные бусины радости – читая, она ласкает складочки, что сбегают с ее носа ко рту по каждой стороне, вдвойне примененными кончиками пальцев, и она по-настоящему врубается в свое лицо и красоту так же, как и я – переворачивает страницы мизинцем, таким длинным, смехотворно отставленным – книга из «Современной библиотеки»! – следовательно, она, вероятно, не тупая машинисточка с книгой-месяца, а, может, хиповая юная интеллектуалка из Бруклина, ждет, пока ее не подберет Терри Гиббз и не отвезет в «Птичий край». Она б растаяла передо мной через две минуты, я могу это определить, глядя на нее. Вот к ней подсаживается большая кошмарная еврейская пара средних лет – как вторгшиеся аммониты. Вот она пошла – красиво, с простотою. Мне больше не хочется плакать и умирать, рвать себя от того, что я вижу, как она уходит, потому что все вот так вот уходит от меня – девушки, виденья, что угодно, просто точно так же и навсегда, и я принимаю потерянность навечно.
Мне принадлежит всё, потому что я беден.
У меня rêves[11]11
Грезы (фр.).
[Закрыть], на кровати на крыльце многоквартирного третьего этажа, и в любой миг могу я перевернуться, погубить равновесие изъеденного крыльца и рухнуть вниз со всей конструкцией, либо перевернуться и выпасть из постели сквозь чахлые поручни – Это крыльцо меня убивает – оно как Муди-стрит над крыльцом «Текстильной столовки» – Многоквартирка, О горе, посреди лесов с Филиппиновойнами, а также «Дрейкэтом» – Майк и Жаннетт, и Рита по преимуществу там – Я болею, оттого и постель, как у Маргарет Коул в сне болею-на-крыльце-но-сперва-история – леса эти зелены и принадлежат той вверх-внизной холмистой чахлой деревеньке у озер, что напоминает холм «Хорэса Манна» и п/х «Дорчестер» у его подножья.
А днем ранее невероятно волнующий совершенный сон – Мне велели отыскать путь обратно к Кингзбриджской Больнице – начал с (из того же призрачного Потакетвилля две недели назад вымахали небоскребы Лоуэлл-центра) горы Вернон или Крофорд-стрит, на холмистой части, что ведет к соснам подобья «Северного Лоуэлла» – и Дорога стала одной из тех новехоньких намасленных песчаных дорог, что идут мимо всяких мест, холмов, где я немного грезо-скользил, а в действительности три года назад по-настоящему-катался на колесах – сквозь такие леса, мимо едет несколько «американских» машин, прямиком ведя к Больнице, где стены, двери (то же место три недели назад разбомблено артиллерией) и то же место, где пациенты перешучивались со мною в большой палате всякими затейливыми шуточками и креслами-каталками, вихревыми ваннами (и тот сон про артиллерию, мы начали в больнице, но переместились кпереди, в ночь, Макартур, бум, вражеская земля и город, но вернулись). Эта «Гарднерова» песчаная дорога идет среди лесов, где (возле песчаной отмели) моя Ма и я когда-то переехали в многоквартирник и на хилое крыльцо, похожее на Майково – среди лесов, где также есть холмы, что начинаются в Нагорьях Бладуорта и идут до самых до громаднейших горок Гардинера, Мэн, через закаты и Севера, что длятся еще дальше до Гренландии водоразборных колонок, через каналы, а канал это то, что Фортье и мы дома в Гершоме, но также и в Сэйлеме сплавляли в Бостон, призрачный канал, отнюдь не скучный, да и как бы то ни было большой дом, вроде цоколя Лоуэллской средней школы, Сэйлемского цоколя, квартир театра «Парамаунт» (на Таймз-сквер), такой обширный и солнечный, и единственная большая с высоким потолком богатая стеклянистая-на-полу громадная комната на одного, с которой приходилось мириться Коди в сне прошлой ночью перед нашим с ним рандеву с сенсуалистами, у которых были девушки, трава, и из мексиканской квартиры (Медельин) та скатерть (та пушистая мягкая постель и мягкий стол, что за радость их припоминать! черт! —).
Этот филиппинский лес вокруг дома Майка тот же самый, что и во сне с большим двором «Хорэса Манна», и он в точности как участок Больницы, бледно-зеленый, предвечерне зеленый (Ах тот расслабон у Кингзбриджа! вот и говорите о своих Туро и Камарильо), сон об усадьбе на западном берегу Майк-вперед реки Хадсон, деревьях Версаля – в котором был Герцог Грингас, а потом настоящие перемещения пехоты, а однажды росчисть в джунглях со снайперами и соломой – Филиппины сиречь Майковы леса, я думаю, на другом уровне, чем леса Озерного вида Чета Васки, также Северные Сентрал-Сити, и, может, даже пологие холмы Айовая с легавыми и стволами, и связаны с другой частью западного берега Хадсона в краснокирпичье – Больничные вихревые шуточки, как приколы жестокой иглы садистских врачей в Японской войне и фактически в самой Японии, когда в темных сумерках я увидел того япского мальчишку в холодной лондонской шляпе – О обширные аркады того Лондона! с моим отцом! и ночи с ливерпулской бандой. Тони Беро был с Герцогом Грингасом.
Сенсуалистами были Ричмен и тот парень с Гленнона, возле которого я жил, где имели место поджоги матрасов, 40-я улица за большой высокой Таймз-сквер, где я всегда отыскиваю себе зрелище на блескучем углу яблочных пирожков, зрелище внутри и всегда Бруклинское (с высоким обалденным балконом), я его достигаю посредством Линноликого бурокирпичника, оставляя за собой печальные горести Нэшуа, где мой отец либо одноног, либо сам Луиз в усеченном доме, и Нэшуа как Эсбёри-Парк и городки Нин и Пола на Юге (из-за одной Главной улицы), где недавно у меня был роман с девушкой и выдал грабли в костровую ночь – страна эта безымянно уходит назад через северолеса Васки и Кинга, и зубчатого Колорадо, наверное, можно было бы сказать той чертовой трагической темной водоразборной колонке у подножья холма, где чистят картошку, О Раб!
И Бетезда, ранняя ночь, что я провел, думая о своей СУДЬБЕ, до чего невозможно мне умереть (с утратою, то есть), из-за навигацких карт, надо-сделатей, ВЕРХОВНОЙ ДЕЙСТВИТЕЛЬНОСТИ, а снаружи еще и дождь; было первое, не второе отделение, когда позволил себе думать в понятьях судьбы, очевидно, потому, что вскоре я выписывался и возвращался на торговый флот – осознавая Мэриленд, мэрилендский лес в ночи, дождь по Глухомани, зашел в ванную покурить и подумать, ровно как недавно в Кингзбридже ходил срать и размышлять – Стало быть, позже я стал осознавать сморщенные сигаретные пачки и Артура Годфри на солнечном крыльце (кое было раньше чокнутей сосновым люком), словно действительно зависший пациент, покуда парень не сказал: «Петушья погода» чтоб поменять мне представленья – что в Нэшуа или Кингстоне Главная улица, маломальчики Америки врубаются в городки, проще некуда, у Лоуэлла есть районы, боро у Нью-Йорка.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?