Электронная библиотека » Джек Керуак » » онлайн чтение - страница 6

Текст книги "Видения Коди"


  • Текст добавлен: 25 октября 2016, 16:11


Автор книги: Джек Керуак


Жанр: Зарубежная классика, Зарубежная литература


Возрастные ограничения: +18

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 6 (всего у книги 34 страниц) [доступный отрывок для чтения: 10 страниц]

Шрифт:
- 100% +

Это было слишком уж совершенно безумно для ошарашенного тупого старого Тома Уотсона, одного из добрейших парняг на свете, от которого в любом случае нельзя было ждать, что у него даже энергии окажется довольно на то, чтобы справиться с тысячью миль намеренно нелепого путешествия в раздолбанной старой колымаге, нет, первым, реальным и поистине добрым порывом Уотсона было Коди утихомирить.

«Клянусь моей землей, – сказал он самому себе, – он практически спятил от голода, спорить могу!»

В тот день он отвел его домой к своей бабушке. Они хорошенько закусили из ледника, Коди выпил две с половиной кварты молока из опасения, что еще несколько лет столько не увидит, и тщательно старался не рвать хлеб, когда складывал его на масло, стискивал грудь, на самом деле стиснул себе грудь, когда осознал, что бабушка Уотсона стоит у них за спинами только для того, чтобы наполнить им стаканы из новой бутылки молока, не довольная или недовольная, а просто приятная старушка с румяным лунным лицом, в очках, с седыми волосами, в хлопчатобумажных чулках на пианинных ногах, которые поддерживали ее так крепко и несдвигаемо в нимбах ее яркого линолеума и домашнем халатике, что по ходу нежных домашних хлопот, каковое было так же уютно, как старая подушка, приобрели добрейшую, почти что дражайшую бесформенность ее самой, простоту и печаль ее невозмутимого материнского покоя подле бедного горбатенького мальчика, когда склонялся он к своему ужину, ее внука, кому она служила и кого почитала, да так, что Коди хотелось плакать по собственной матери, кто, как он был теперь совсем уверен, была бы ныне в чем-то похожей на бабушку Уотсона, такой же спокойной, простой, смиренной, как старушки, что заправляют чахлыми бакалейными лавками на мусорных районных задворках с деревьями и деревянными заборами. В спальне Уотсона наверху мальчишки тихий час провели, глядя друг на друга через складной ломберный столик, поставленный у окна, на котором от ветерка надувались тюлевые занавески и играли по цветастым обоям и безделушкам на оконной полке, и одним лишь видом этого изящного сонного явленья Коди изумлялся и наслаждался жизнью (в пятнадцать вечный улет) оттого, что был в настоящем доме, где есть тюлевые занавески и маленькие женские одинокие рюши в нем, чтобы противостоять жестокой природе, а Уотсон же, не сознавая, что Коди подобные мысли думает, пустился в тщательное объяснение различных шагов, предназначенных для обжуливания в карты.

«Во-первых, понимаешь, Коди, их лучше всего метить ногтем вот так, своим собственным кодом, если хочешь, чтоб разметить картинки, тузей и двушки».

«Да! – вскричал Коди. – Да и впрямь!»

Из чулана рядом с комодом темного дерева с резными железными ручками, что покачивались на маленьких петлях плотными значительными щелчками, и возле правого переднего столбика четырхстолбцовой усадебной кровати Уотсона с пружинным матрасом, на которой, как воображал Коди, Уотсон спал, как маленькие мальчики в пушистых ночных сорочках на матрасных рекламах в «Сэтерди Ивнин Поуст», которые, как теперь осознал, он перепутал с рекламой резиновых шин, где показан маленький мальчик, убредающий от кровати со свечкой в руке в канун Нового Года, но выражает то же нежное утешенье ангелов и виденья американских детей (ах бедный Коди, которому это виденье являлось в промокших журналах, что сушились солнцем и стояли на обтрепанных обрезах своих средь сорняков и гандоньев пустырей), из того чулана, что казался слишком богат, потому что находился рядом с этими вещами, а внутри у него была роскошная тьма костюмов, и все они тускло сверкали от звездных кристаллов против моли (и их звездный аромат) и блеклое золото обувных распорок, Уотсон выволок вполне годный коричневый твидовый костюм и с легким поклоном, словно венецианский аристократ, словно вампирский Граф Белы Лугоши, склоняющийся перед юным героем у врат дождливого замка, подал его Коди на храненье, Коди же, в свою очередь, все равно предложил ему свой игрушечный аккордеон как поручительство, с улыбкой и по-прежнему склонившись, Уотсон ответил, что подержит его для него. У Коди то был первый костюм: он выперся от нового чистого белья; выперся от накрахмаленной белой рубашки, что вручилась ему с картонной скобкой из прачечной под воротником, отчего он задался вопросом, нужно ли ему ее потеребить, словно раздражительным мужьям-миллионерам, которые за нее дергают перед зеркалами последней минуты в дешевых кинокартинах, он выперся из галстука, что квадратно-прочно обернулся вокруг столпов его шеи, но вот из костюма он просто взорвался, пуговицам грозило чпокнуть, складки на брюках плоско растянулись у него на бедрах прочь с глаз, задние швы пиджака показали соединительные спинные нитки, рукава приняли форму его предплечий, что вдруг стали выглядеть почти такими же здоровенными, как у Пучеглаза.

«Черт! Я шикарно выгляжу?»

Выглядел он нормально, только странно. Так ошарашила его новая одежда, что он едва мог голову повернуть, когда с ним разговаривал Уотсон, а лишь беспрестанно кивал, длинные волосы его кустисты и непрочесываемы, мысли сплошь напыщенное потное изумленье, как у героев карикатур, которых рисуют с изумленными испаринами, ливнем льющими с голов, вот до чего все нелепо, и однако покуда тот яркий день, что непрошено лил сиянье свое так долго, теперь, как выяснилось, обратился в старое красноватое предвечерье, когда они вышли из дому, и жалкое угрызенье средь людей, птиц и деревьев, что произошло, пока они одевались, по-прежнему неотступно населяло воздух подвешенной тишью, что заставляет людей печально вопрошать себя: «Ох, что же сталось с днем?» и потом, когда их ошеломляет общая осень, умирающая спокойно, как храбрый солдат: «Ох, что же сталось с годом?», Коди, весьма подобно епископальному фермерскому мальчугану, что идет в воскресенье утром в церковь перед своей свадьбой и с тем же рассеянным невежеством относительно широкого окруженствия, хмурящимся над ним, какое характеризует все смертное гонимое дыханье под огромностью этой, Уотсону буквально пришлось глупо и чопорно вести по улице, пока спешили они обратно к бильярдному салону на встречу со всей остальной бандой. То должна была стать крупная ночь, костюм и все дела. Не много времени потребовалось Коди, чтобы ускорить шаг с Уотсоном, и вскоре они уже нацелили вдоль по улице и сворачивали за угол к столбовой дороге с большой трамвайной линией, спеша к оживленно-разъездной, все-больше-шебутной, все-вливаемо в-город субботней ночи, оба они с тем же ярким свежим блеском в глазах, что видишь на сверкающем крыле нового автомобиля, когда тот сворачивает из тьмы и окраин городка и тут же отражает неоны Главной улицы субботнего вечера, где прежде просто сидел черным в темном гараже, а то и просто на подъездной дорожке, собирая на себя тусклые одевальные огни сверху дома, пропадая, как комедийная труппа, вправо в виденье лодыжек, мерцающих сумерках с глядящими назад согбенными геральдическими фигурами, нацеленными в центр города, что несутся очертя голову сквозь тот же закоулок возбужденья, который был не только предметом их трезвой дискуссии, но и воздетыми изо ртов их туманчиками, покуда они трепатались себе дальше (с одинокой завистью Коди, бывало, смотрел, как другие парни эдак вот рассекают, иногда из окон читальни Миссии по вечерам, когда бывало так холодно, что, думалось ему, удается прочитать, что́ сказали кореша еще перед тем, как их напряженные объемистые говорительные туманы сдувало назад, и они растворялись в ветреной вечности); Коди наконец забыл, что на нем костюм, забыл высокое уловленье воротничка и шерстистое удушенье подмышками, и незнакомые шаркающие манжеты, из которых он вскоре фактически вновь принялся рассказывать Уотсону дальнейшее и всяческое про себя, жестикулируя из сияющего круглого крахмала большими чумазыми потрескавшимися руками, что вовсе не были руками задумчивого банкира на улице, а скорей грязь-фермера на похоронах и еще хуже, как рогатые жабы в корзине стирки. «Ну и вот, в цирюльне Гаги позади и повыше за титаном у меня запрятана сумка одежды, ежели касательно одежды, но пойти и забрать ее – это будет значить ужасные раздраи с Гагой из-за денег, которые ему должен мой старик, хоть там всего лишь старые штаны с ремнями, и рубашки в горох, но дальше у меня еще есть излишечная пара сравнительно хороших рабочих ботинок, засунута так высоко, что никто не заметит на верхушке шкафчика в АМХе, и план у меня, на самом деле и без балды, был съехать в Колорадо-Спрингз или Ратон или еще куда, чтоб отморозить се пальцы в строительных лагерях или еще где» – и тому подобное, а Уотсон заверял его, что у него для Коди полно одежды, и чтоб не беспокоился. Возбужденье спешки в центр города пешком ради большой ночи достигло высшего пика, когда вдруг, покуда неслись они рука об руку и наткнулись на переход Бродуэя, светофор для них вдруг переменился, и им не пришлось ждать, они просто ринулись прям прямиком через дорогу к бильярдной, тот огонь, что не позволил затиший в ритме их радости, задержав целые проспекты уличного движенья точно ради них, чтоб они промахнули насквозь, глубинные, склоненные, сталкиваясь головами; Коди теперь так пелось в душе́, что ему пришлось говорить на нескольких уровнях сразу, чтоб только выразить себя Уотсону: «Даже хотя как ты говоришь тут столько же работы и зачем даже вообще ехать в Форт-Коллинз где такая хо-ло-дры-га (уии! бзым! гля какой новый «кадиллак»!) и я далее не закончил про то что говорил раньше о Гаге и всяком таком что я хочу чтоб ты знал —»; его рука охватывает Уотсона, жмет ему в подмышках или не жмет, он единственный, кто вообще обхватывал рукой горб Уотсоновой скорби; сходно же в тот же миг, видя, в аккурат, когда они достигли другого бордюра, в возбуждающих тенях навеса пятерочки-десяточки и к его все более глубокому и одновременно пробегающему изумленью, красивая девушка прицелилась к нему со своей небрежной позиции одна-нога-вперед, рука-в-бок у взвешивательной машины, дожидаясь автобуса, с холодным высокомерным взглядом чувственности, что производится затуманенными глазами, а иногда намекающий, нетерпеливый, чуть ли не слишком личный, чтобы его можно было понять, поражающий его в осознании, что на нем впервые в жизни костюм, а это первый официальный сексапильный взгляд от настоящей высоко-каблучной центровой светской милашки (все же находя время, чтобы завопить: «Уотсон гляди как этот новый „кэдди“ со светофора рвет!») и задумавшись: «Так вот, значит, что эти клятые крали и большие парни все время делают, оделяют друг друга тырвожными личными взглядами сердитой змеючей любви, о которых я в своих предыдущих мальчишеских днях ничего не знал, пока молотил по тротуару глазами в канаву, выискивая никели и даймы, в чьёртовых вздернутых старых штанах. Черт! Пашшли!»

В бильярдной час ревел. Там было так людно, что зрители стояли, затмевая собою с улицы всё, и кто-то открыл заднюю дверь одновременно с дверью в переулок салуна на Уэлтон-стрит, чтобы можно было видеть непрерывный городской квартал бильярдных с северной стороны Гленарма до южной стороны Уэлтона, прерываемый лишь маленьким трагичным переулком теней с мусорным баком, это как смотреть в зал зеркал над морем сердито персонализированных голов и островками зеленого бархата, все в дыму. Для Коди то было виденье, мгновенье его явленья, которого ожидали все, пусть даже он стоял в дверях обок великого четкого Тома Уотсона, Вергилия этого большого Ада, не только в своей одежде, но и в той же роскошно изощренной мантии их дневного приключения, которое уже претерпевало богатую перемену к вечеру и ленивым тем исследованьям, что обещали быть, декадентское утончение, с которым все богатые ублюдки в этом мире смутности насилу понимают, чтобы знать все отныне даже про бильярд, никто не пошевельнулся заметить и даже особо не гундел, и Коди незамедлительно почувствовал бы, что тонет, если б только не внезапно сохраненная память о верняке, что, бывало, случался с ним в отрочестве, дескать стоит ему только повернуться спиной к людям, что с ним связались, и даже к другим, кому случилось стоять поблизости, иногда совершенно посторонним, как они незамедлительно собирались со скоростью света у него на загривке, дабы безгласно обсуждать его, танцуя, тыча пальцами, покуда, дернув головой вокруг глянуть быстро или просто медленно ею поведя проверить, всегда не оказывалось, что они уже блямкнули обратно по своим местам со слишком-уж-ожидаемым негодяйским совершенным ханжеством и ровно в той же вкрадчивой позиции, что и прежде. Вспоминая, как бы то ни было, своего отца, когда в его нахальной манере, как все бичи, вваливался счастливо куда-нибудь, воя: «Аллилуйя, я бродяга, опять бродяга», Коди, войдя, очень тщательно врубался во все проницательными полуприкрытыми глазами, чтоб можно было оценить и посмаковать колготу на предмет всего, что в ней было, джазуя на пятках, как это делают американцы, а не щипают себя, теперь повторил себе песенку «Аллилуйя, я бродяга, опять бродяга», тайным, коварным, заинтересованным собственным своим шепотом, которым всегда пользовался, имея в виду прискорбные факторы прошлого. Пока Уотсон деловито озирался, Коди направил внимание к точке на полу возле стола номер один, где, после того, как устал смотреть на людей долгими сторожкими ночами, бывало, проводил более странные дальнейшие часы на скамье зевак, рассеянно изучая действительность и состязаясь с существованием сигаретных окурков и плевков, оценивая, как в точности что попало на пол, недоумевая, почему, к примеру, какой-то конкретный спокойный харчок поблескивает вот эдак вот, хоть и был исторгнут так, словно некто отверг и выплюнул в точности (по часам) двумя с половиной минутами раньше синежвальным кондуктором, которому нужно было отхаркнуться, а иначе б и не харкнул, а, очевидно, придумал бы что-либо совершенно иное на пуговичной проволочке, ведя счет и чеша подбородок (все голоса парняг дребезжали по стенам зала и стонали ему в отвлеченное не-слушающее ухо), так что если уж дело касается места собственного плевка этого кондуктора, для него его никогда не существовало, только для Коди; Коди после чего в точности оценил, как он сам сюда попал, не только мир, но и скамью, не только скамью, но и ту часть скамьи, которую занимал, не только это, но и как он тут очутился, чтоб сознавать слюну и ту часть скамьи, какую занимала его задница, и так далее, как обычно бывает у ума; все это теперь потому, что это у него был не лучший замысел того, чем заниматься в бильярдной, в обществе Уотсона он произвел свою церемониальную усмешку и официальное отмщение, даже в ревущем шуме и даже хотя среди этих субботних ног не вполне мог разглядеть того точного места, которое изучал, пусть и знал, что на том самом месте теперь новые сигаретные бычки и слюни, как меньшие братишки и сестренки, идущие следом за другими, давно изученными и заметенными прочь, как бы то ни было занимаясь всем этим, чтобы первый полноправный миг его бильярдного характерства не испортился бы в лихоманках и забывчивом возбужденье, а именно: подбегать к людям, чтобы с ними поговорить, – вместо этого он бы пользовался преимуществом крупного шанса держать вниманье свое в дисциплине на собственной удаче и выполнять это в корнях предшествовавшей хорошо-осмысленной печали Октября в Бильярдной.

«Что ты делаешь, Коди?» – спросил Уотсон, когда заметил, до чего он задумчив.

О трепаное моряцкое сердце! – вовсе не пришло еще то время, когда Коди научился хотя бы желать объяснять свои чокнутейшие секреты. «Вообще-то, с места не сойти мне, Том, я себе думал, до чего же на самом деле поистине и впрямь чудесный парень этот парняга Том Уотсон».

Дылда Бакл, Эрл Джонсон и Джим Эванс были в то время ядром банды Том Уотсона. Они кучковались вокруг заднего стола в обычной ритуальной все-вместе игре по очереди, которую вели каждый субботний вечер как эдакие предварительные тактические переговоры по ночным действиям и для разогрева и «коки». В программе сегодня вечером имелись две девушки, которые сидели с детьми все выходные в каком-то доме возле Вайомингской линии. Но нынче ночью, не зная этого, они кучковались тут с ухарской тупизной, чья цель всегда быть в неведеньи относительно того, что должно произойти, единственное тут наверняка, что можно вспомнить, когда оглядываешься посмотреть, что люди делали в какой-либо важный исторический момент, раздраженные, угрюмые, вздыхающие от тягомотины времени, невнимательные, как всегда, нетерпеливые не только от самой жизни, но и всегда в точности суть жизнь, развертывающаяся в непосредственной близости, жалкое здесь, паршивое сейчас, как будто только оно в этом и виновато, однако же бедные души на самом деле сидят в таинственной богоподобной дряни, что позднее вынуждает их говорить: «Слушай, я там был той ночью, когда с Коди пришел Том Уотсон в тот день, когда нашел его, 1942-й, Осень, в тот день игра между Армией и Коламбией, спорим, и я тоже ее по радио слыхал, мы все играли на бильярде, я и Дылда Бакл, которому только что стрижки сделали, и Эрл Джонсон и Джекдроч и ненаю, кто еще, к черту, Господи, мы все той ночью погнали в Вайоминг, ну да, то была великая безумная ночь!»

Коди всем вокруг представили. «Вон Том Уотсон идет; а что это с ним за пацан? Это что, двоюродный твой? С тобой и Джекдрочем что случилось в пятницу вечером? Коди, о как? Здаров, парниша». И Коди с этим своим странным ощущеньицем довольства, что подрагивает глубоко у тебя в груди, отчего хочется обнять себя и объяснить все тому, кто с тобой рядом стоит, поймал себя на том, что стоит у одного стола среди всех прочих, ревущих с тем, что ныне он почти что мог бы назвать своею собственной бандой, меж тем как снаружи падали волнующие тени, а они играли в ниггер – Коди и Уотсон против Бакла и Джонсона с добродушным Эвансом, дающим советы. И все, что говорили они – «Эта старая Мизурийская гнусилка Эсмеральда жопкой рассекает по „Сэндвичной лавке“, я ее знаю, если б из нее столько поршней торчало, сколько в нее загоняли, она б на дикобраза смахивала, ага, не ржи, я это у Тони подрезал» – и все, что они делали, – один тянулся вверх нашлепнуть счет, другой тянулся вниз хорошенько разместить свою «коку», а еще один глядел горизонтально вдоль своего кия убедиться, не слишком ли тот изогнут – было все частью одной великой трехмерной катавасии, что теперь была вокруг него, а не просто плоско перед его лицом, как холщовая декорация, он сам сейчас стоял на сцене вместе со спектаклем. И вот он стоял, лицо, битое погодою, и все больше заводился, и с каждым часом краснел, большие грубые руки вцепились в кий, глядел робко на своих новых друзей и глубоко у себя в уме планировал из всего, что они говорили и делали, положительно лучшее, фактически единственный способ начать совершенно, беспомощно производить на всех впечатление и завоевывать их благосклонность столь убедительно и включая их души, что со временем, разумеется, они бы все оборотились к нему за любовью и советом; безумный Коди, который постепенно и впрямь стал править бандой, который пока лишь просто-напросто жеманился, спокойно себе зная инстинктивно лучший способ начать, несмотря на то, что он банды раньше никогда и не знал, а только и делал, что хватал какого-нибудь несчастного пацана за руку на мусорке либо разносчика газет на улице, либо кого-нибудь из велосипедистов на маршруте разноски газет и произносил им долгие странные речи, как та великая речь, что он произнес Уотсону в тот день, но они были слишком молоды, чтобы понимать, и боялись. Вот и стоял он чопорно по стойке смирно у боковины стола, потея в своем костюме, или глупо да потешно пытался выкладывать большую свою руку плоско и вяло на подставку для киев, словно бы младенец в бильярд играть пытается, а ребята смеялись, но лишь потому, что Коди был столь серьезно рассеян в потешной своей тупости (стараясь научиться, думали они), а не потому, что был непоследователен. Самый большой парняга в банде тут же проникся к Коди симпатией, Дылда Бакл шести-футов-и-четырех, весь сияюще смазливый в костюме на субботний вечер, кто вечно высился над всеми с долгим суровым спокойствием, что было полукомично, поскольку оно, казалось, происходит из одиночества огромного его роста, который не позволял ему быть на одном уровне с другими лицами, вот он и нагрезил себе собственных особых подростковых грез, оттого менее реалистичных, что они были так далеки от его ног, у которых находилась земля, остальным приходилось почти все время тупо пялиться ему в жилетку, и эту судьбу он принимал с огромным и нежным удовлетвореньем. Эта добродушная орясина прониклась к Коди, что вскоре превратилось в поклоненье герою, а впоследствии привело к их скитаньям по стране, кореша – то, что заметил Эрл Джонсон, и ему это с самого начала не понравилось. Он почти мгновенно взревновал и тут же на следующий день объявил на ухо Уотсону (когда было уже слишком поздно), что Коди – не всё, чем кажется. В общем, когда банда уступила драгоценный стол и выпустила «коки» свои шлепнуться в напольный ящик с надписью «Бывайте, ребзя», и ушла из зала, чтобы прыгнуть в машину, «форд» 37 года, принадлежавший Эвансу, ехать на север в Вайоминг миль восемьдесят, солнце тогда только садилось обширным ненаблюдаемым событием над беснующимися душами людскими, и Коди вопреки возраженьям всех остальных настоял, что сам поведет, дабы показать свое мастерство, но затем вдруг фантастически крутнул машину начисто прямиком из города с прекрасной в тютельку старательностью и скоростью, парни, уже готовые к тому, чтобы критиковать его вождение и давать подсказки или инсценировать фальшивые истерики, забыли, что они в машине, и впали в счастливое кудахтанье обо всем на свете – Вдруг на бульваре Восточный Колфэкс направленьем на Форт-Коллинз Коди увидел, что у детворы на поле происходит футбольный матч, остановил машину, сказал «Смотрите», выбежал, безумно прыгая, среди пацанов (с благородной серьезностью нося трагические горбы, как мышцы импровизированных силачей в комедиях), захватил мяч, сказал одному светловолосому мальчишке со шлемом подмышкой, чтоб бежал, как сам черт, вплоть до стойки ворот, что пацан и сделал, но Коди сказал: «Дальше, дальше», и пацан, на полпути сомневаясь, что поймает мяч так далеко, попятился еще, и вот он уже в семидесяти ярдах, а Коди спустил с поводка неимоверный парящий, шаткий пас, что упал далеко за самой радикальной оценкой пацана, пас такой высокий и мощный, что мальчишка совершенно потерял его в орлиных гнездах небесных пространств и сумерек, и пошел кругами глупо, но вопя от ликованья – когда это случилось, все были изумлены за исключением Джонсона, который выскочил из машины в своем четком синем костюме и запрыгал неистово в мешанине детворы, перехватил мяч (в какой-то миг растянулся из-за того, что у него новые сияюще-следные ботинки, на которых успело осесть лишь полчаса бильярдной пыли) и скомандовал тому же безотказному благородному мальчишке бежать через все поле, и боевито раскрутил длинный пас, но откуда ни возьмись в безумных опускающихся сумерках взялся Коди и перехватил его внезапным неистовым движеньем дикорожего маньяка, что запрыгивает в комнату, набитую пожилыми дамами; крутнул, вздымая обильный небесный пас над головой Джонсона, чему Джонсон осклабился, пока мчался назад, его никто никогда раньше не мог перещеголять («Эй уии!» – вопили они в машине); такой неимоверный пас, что ему суждено было нестись ветром, пасть на дорогу аж на Восточном Колфэксе, однако Джонсон выбежал туда, уворачиваясь от уличного движенья, а безумные красные тучи воспламеняли горизонт гор, к западу, и где-то за полем крохотные детишки поменьше жгли бессмысленные костры и орали, и играли в футбол носками, некоторые просто бессмысленно подсекали один другого повсюду в великом буйстве октябрьской радости. Кружа на дороге, чуть ли не убившись машиной, гонимой на восьмидесяти милях в час денверским лихачом (Биффом Бьюфердом, который дудел), Джонсон мгновенно совершил сенсационный, растянувшись-на-коленях захват кончиками пальцев и духоспирающе затенился тем, что драматичный фантастичный Коди на самом деле ринулся догонять свой пас и теперь был посреди дороги, колобродился с распростертыми руками от мучений, что вот-вот и пропустит, сам растянулся, покуда пораженные ужасом автомобилисты виляли и визжали со всех сторон. Эта безумная колгота созерцалась не только Биффом Бьюферодом, хохотавшим, как сам черт, покуда та на скорости восемьдесят миль в час удалялась в его заднем окне, но и за диким полем с его конвульсивными кострами и пурпурными небесами (на самом деле пустыря, разлегшегося между вжик-фьють движенья по Колфэксу и какими-то старыми домами, штанги ворот просто палки, которые детвора «воздвигла с истовой грубостью первобытных христиан») торчал сам собою старый дом с призраками, сухие сады Осени рассажены вокруг него дамами-вурдалачицами девятнадцатого века, давно покойными, с истасканных погодою зеленых решетчатых ступеней коего ныне спускался м-р ошляпенный оглавленный Джастин Дж. Мэннерли, безумный школьный учитель с гитлеровскими усиками, которому всего за несколько месяцев суждено было учить Коди, как следует мыть уши, как производить впечатление на директоров старших школ – вот Мэннерли остановился, до крайности изумленный, на полпути вниз, вид Коди и Эрла Джонсона, бесившихся на дороге (и чуть было не угробившихся там же, вдобавок), сказавши вслух: «Батюшки-светы, что это такое?»; тот же, кто фактически тем же днем, ровно в тот миг, когда Коди подходил к Уотсону, сидел в собственной своей могиле в пальто, в пустом нетопленом субботнем классе Средней школы Западного Денвера и мили не будет через весь город, чело его в руке, а пыль от грифельной доски плыла по-над октябрьскими пламенами в углу, где прислонен шест для отворения окон, где по-прежнему было написано мелом после вчерашнего урока (по Американской Лит-ре) «Когда во дворе перед домом цвела этой весною сирень»[18]18
  Уолт Уитмен, из цикла «Памяти президента Линкольна» (1865), перевод К. Чуковского.


[Закрыть]
, сидел да изображал задумчивость перед всякими учителями и даже детворой, что пробегали по коридору, причем с некоторыми он прямо перед этим фактически перешучивался (бросал немощный кособокий пас поперек дневной лужайки, пока спешил от «студебеккера» к делам), сидел теперь бездвижно в притворстве вспоминанья, с суровою дотошностью, точной даты чего-то, что закупоривало ему весь день, левое запястье поднято быстро глянуть, сколько времени осталось, уже вылепилась насупленность аккомпанемента, ящик с бланком меморандума выдвинут на изготовку лететь в тот же миг, когда он, решая, шлепнул по столу, хотя на самом деле захлебнувшись от утраты, давится потерей, думая о любви, любви, любви, что пропустил он, когда лицо его было худо и свеже, надежды чисты. О старение! О изможденный уродливый вурдалак – тлен жизни! Начал жить сладким деткой, под отцовской крышей веря во всё; оттуда, погруженный и одураченный, перешел к маске раздраженной плоти, называемой лицом, но не тем лицом, на которое надеялась любовь, и к той душе отвратного скорбящего призрака, что ныне бредет, содрогаясь, через кошмарную жизнь, засоряя собою землю, умирая. Ах но ладно, Эрл Джонсон хотел швырнуть Коди пас, а Коди бросил ему вызов и сказал: «Беги с мячом, и поглядим, не подсеку ли я тебя еще до того, как ты достигнешь того „студебеккера“, у которого человек стоит»; и Джонсон рассмеялся, потому что повсюду был (абсолютно) выдающимся бегуном (в школах, лагерях, на пикниках), в пятнадцать мог сделать сотню за 10,9, скорость легкоатлетической звезды; стало быть, сорвался, не вполне осознавая, что́ он тут содеял, предоставляя Коди эти психологические возможности и оглядываясь на него, подначивая: «Ну давай, давай, за чем дело стало?» И так вот Коди яростно, словно бежал, спасая свою жизнь, не только догнал его, но даже когда Джонсон наддал скорости в идущей от всего сердца осознающей гонке, нагнал его легко, в чистом своем возбужденье, с неимоверной своей несравненной грубой атлетической силой мог пробежать сотку за почти десять чистыми (на самом деле и без балды), и печальная, отдаленная подсечка случилась в поле, на миг все увидели, как Коди горизонтально блокирует в темном воздухе, а шея его бычит вперед в доказательство, голова опущена, почти как мертвый склоняет голову свою, самодовольно и жизне-свершённо, но еще и так, словно он хмыкает в рукав пиджака на Джонсона, которого-сейчас-размажут, руки распростерты, в подсечном захвате, которые, покуда он висел подвешенным в этой мгновенной фиксации глазом, простерты были с особого рода невыразимой свирепостью, что всегда так удивляет, когда видишь, как она выпрыгивает из приличных костюмов людских во внезапных тротуарных драках, космополитический ужас ее, будто дерутся магнаты кино, это дикарство взрывно уж выпрыгивает из нового костюма Коди с той же яростью подкладных плеч и вздутых рук, однако тех рук, что еще и распростерты с невыразимо немой напророченной и глубокой скромностью, вроде как у поникшего главою Христа, выстрельнутого из пушки на крест ни за что, в муках. Хрясть, Джонсон блокирован; Джастин Дж. Мэннерли выкрикнул: «Чего ж на дороге-то не попробовали, у меня в машине лопата» – никто не заметил, даже когда он отъезжал; и Коди, как и Джонсон с коленями всеми в синяках и драных штанах, установил свою первую позицию лидерства в знаменитой банде Тома Уотсона.

Давным-давно на красном солнце – этот ух-безумный Коди, чья история это и есть, берегись.


Целая шобла печальных и любопытных людей и наполовину мрачных пиналась по сорнякам в обычных городских развалинах поля у Восточной Колфэкс-авеню, Денвер, октябрь 1942-го, с полураздраженными выражениями на лицах, гласившими: «Тут все равно что-то есть». Дрянь в зарослях была старой картой, бумажкой от «Мыла Кашмир», донной стекляшкой от разбитой бутылки, старой использованной батарейкой от фонарика, листком, драными клочками газеты (кто-то сохранил себе вырезку, а потом порвал), безымянными картонками, безымянными плетенками из сена, картонными кожухами от электролампочек, оберткой от старой жвачки «Курчавая мята», крышкой от коробки с мороженым, старым бумажным пакетом, сорняками с мелкими скукоженными лавандовыми побегами и листочками, как у Руссо, но октябрьски заржавленными – старым целлофаном – старым билетом на автобусную пересадку, странной гофрированной картонкой из ящиков с яйцами, камнем, кусками бурого стекла от пивных бутылок, старой сплющенной пачкой «Филлипа Морриса» – корни сорняков были лиловатого цвета борща и покидали свалявшуюся грязную землю, как мучимые песьи хуи вылезают из мошны – палочки – кофейный контейнер – и пустая пинтовая бутылка калифорнийского хереса марки «Пять звезд», выпитого старым алкашом дороги, когда все было не так мрачно.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации