Электронная библиотека » Джек Керуак » » онлайн чтение - страница 8

Текст книги "Видения Коди"


  • Текст добавлен: 25 октября 2016, 16:11


Автор книги: Джек Керуак


Жанр: Зарубежная классика, Зарубежная литература


Возрастные ограничения: +18

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 8 (всего у книги 34 страниц) [доступный отрывок для чтения: 9 страниц]

Шрифт:
- 100% +

Сунувшись в карман этим вот жестом, пальто за ним разлетелось, глядите – Коди спешит в сердце Денвера с тем же блеском в глазу, какой видишь на крыльях блестящих новеньких автомобилей, только что выметенных пылью из того старого домосвет-отражающего гаража, но ныне подмигни-ка дикому неону Главной улицы; глядите, вот он, иногда в такой большой спешке, что, казалось, светофор щелкает зеленым только ради него и какого бы ни было кореша рука об руку, головы в беседе толкают друг дружку, с кем он промахивает мимо, мигнув за-угол в исчезанье каблуков, чтоб им не пришлось вообще останавливаться, а рассекать прям к самой бильярдной, уровни разговора соответствуют заводной радости, трам, бам, объемистые болтуманы хлещут взад, как пузыри диалогов, растворяющиеся в зимнем воздухе, зрелище (опять), какое маленький Коди частенько выкапывал из одинокого Жаворонкового зимнего окна своего бедного бродяготца, скрипящего в старых креслах за наблюдательнопостовым пыльным стеклом; может, когда несется он, ожидающая автобус девушка, (снова), ноги враскоряку, наблюдая за ним вдруг с этим змейским сексуальным любвеподобным взглядом, и пацан говорит себе самому: «Так вот чем они занимались все это время, большие парни и девушки (черт, черт, ты глянь, как этот „кадиллак“ со светофора рвет!)», девушка, стоящая под конфетно-полосатыми навесами пятерочек-десяточек позднего субботнего дня в октябре, в темных очках, обыкновенная высокаблучная деваха из центра Денвера; глядите, Коди Помрей старается поспешать в сердцевину великого денверского вечера, который ему отыщет очевидное средостенье в бильярдной, где иногда час так ревущ, что с открытой заднею дверью Тремонтского салона виден целый квартал бильярдных сквозь два заведенья, как смотреть в бесконечное зеркало, сплошь киепалки, дым, зелень; мастырится пронзить сердце ночи или быть пронзенным, но вечно промахивается, потому что отнюдь не в бильярдной или в центре города подале, где краснокирпичные стены уводят дальше, сияя от черностоечных неонов в невыразимые тайные блескучие центры, где все, должно быть, происходит или, на худой конец, предлагает видоизмененное указанье на то, куда за ним идти, показывает вдоль по какому длинному темному проезду и бульвару с его безымянным позабытым углом (Бар «Лис и Охота»!), где неоновый огонь, запрятанный за дальнейшими зданьями, шлет ауру приглашенья и призывает мужчин прийти и совершить мотыльковый подлет (как героев Драйзера, кого он швырял, как жуков, о летние сетчатые двери, о грустные изощренности и возбужденья в огромной темноте Америки, умалюм, умалюм), а вместо этого вся ночь и всё, что она когда-либо кому-нибудь давала, кроме смерти и абсолютной утраты, должно быть найдено в двенадцати-тринадцати футах у Коди над головой, пока несется он, весь сплошь глаза, в бильярдную, либо с Уотсоном, большим Вергилием Бильярдной Ночи, с кем он делит ту же мантию утонченного рассеянного воодушевленья, о котором все прочие тупят, акула и мальчик его, звезды гостиных интервью в полночь, вроде Майлза и Ли Коница, что заруливают вместе в бар, либо, скажем, с Айком и Хэрри Труменом, либо со мной и мальчиком моим в профсоюзный зал в трех тысячах миль от дома, либо один, жаждая; в двенадцати-тринадцати футах вверх по краснокирпичной стене и едва за угол в междомовой проулок, столь трагический и спрятанный от города, прям там, виденье, какое получишь, какое там есть.

Чтобы подчеркнуть, что это субботний вечер, некоторые люди приносят коробки шоколада, которые покупают в бедных битых аптечных лавках, где подкладные судна и бандажи в витринах, думая, что ленточка, и залитая лунным светом индейская дева с бусами, только на сей раз (потому что имеют дело с дамскими вкусами и нёбами, не с грубыми промежностями лягашей) никакой груди, оттого-то это субботний вечер поистине; субботний вечер, от которого всё совершенно иначе, покуда идешь мимо аптечной лавки, а тебе нечего делать, и, может, угрюмое отсутствие интереса, видишь рекламку шоколадного батончика в витрине – те же самые коробки, что, бывало, несли на себе еще более вычурных индейцев и женщин в еще более длинных бусах, обрамленных еще более серебряным лунным светом – даже имена по-субботне-вечернему печальны: «Пейдж и Шо», «Шраффт» итакдалее, и все это связано со смыслом субботнего вечера так же, как старые сифилитические фильмы Двадцатых, где показана парочка, вся расфуфыренная в вечерних нарядах, спешит к окраине в безумном сверканье огней на вечеринку (где они подцепят триппер или сифак и позже, после того, как завершится воскресная ночь, заключат пакт о самоубийстве в обычной будничной одежде —) (то была действительная кинокартина, которую я видел, и не Тридцатых фильм, потому что я видел ее в Тридцатых, и даже тогда, в мои двенадцать лет, мне было непонятно, до чего стар этот фильм). Конфеты в причудливых коробках, шоколадные, единственное, что аптечная лавка, не торгующая больше ничем съестным, согласна продавать, серьезные аптеки без кранов с газировкой продают шоколадные батончики; фонтаны газировки с мороженым, причудливых разновидностей, что свое собственное мороженое делают и батончики, и у них кафельные полы и банки с твердыми леденцами, все безупречно новехонькие и изощренные, как, можно себе представить, выглядела старая Вена, а еще они продают конфеты в коробках, у них их большие витрины, всех марок, и коробки с их золотою укладкой и лентами, и чудны́ми буквами ловят меня за сердце, когда я говорю с этим невыразимым осознаньем, что сейчас субботний вечер – не только потому, что beau[22]22
  Зд.: герой-любовник (фр.).


[Закрыть]
может приложить руку к козырьку у унылой двери и вручить такую коробку, или потому что в окне аптечной лавки, иначе состоящем из подкладных суден и резиновых изделий, лавандовая коробка конфет обитает человечно, сладко, бог-знает-как-то, умильно, уныло, и единственный, кто замечает субботним вечером аптечные лавки, по необходимости один и одинок, но поскольку в темноте и сверканье субботнего вечера (особого рода, от которого железные пожарные лестницы по бокам театров еще более смурны) коробки шоколадных батончиков означают сидеть дома, несмотря на празднества повсюду так называемые, означают безмолвную тягу протянуть руку через пропасть и в нежном себе-потворстве, словно у дурцефала на другом краю города за задернутыми шторами, что шлепает густые шоколадки себе в рот одну за другой, слушая, я бы сказал, не Хит-Парад, а танц-парад субботнего вечера, отдаленные оркестр-вещанья, что есть у большинства сетей (покуда хозяйка дома гладит свежую благоуханную стирку), ты в халате и тапочках, предпочтительно китайского стиля, со смешилками в руках. Но субботний вечер лучше всего отыскивается в краснокирпичной стене за неонами, теперь она бесконечно унылей обычного, как железные пожарные лестницы на слепых сторонах стен великих жирных залов, что присели на корточки, как лягушки в деловитой недвижимости, по субботним вечерам они гораздо унылей, отбрасывают более безнадежные тени. Субботний вечер – это когда то, что неотступно преследует нас превыше речи и нагромождений наших мыслей, облекается вдруг прискорбным видом, что вопиет быть усмотренным и замеченным со всех сторон, и мы не можем ничего с этим поделать, да и Коди не мог; и по сей день он, старше и столько лет спустя, ходит ныне одержимый призраками по улицам субботней ночи в американском городе, а глаза у него вырваны, как у Эдипа, который видит все и не видит ничего от мук того, что жил и жил и жил и по-прежнему не знает, как исторгнуть из жалкого мира и публики вокруг хоть какое-нибудь слово похвалы чему-то, что вызывает у него благодарность и заставляет плакать, но остается незримым, отчужденным, правонарушительным, самодовольным, не недобрым, а просто тупым, сами улицы, сами вещи жизни и американской жизни, и лица, и надежды, и потуги самих людей, кто с ним в скрежетзубовной карте земли произносят гласные и согласные вокруг ничто, они кусают воздух, сказать нечего, потому что не можешь сказать то, что знаешь, это пустота, Демосфеновой гальке пришлось бы упасть слишком уж далеко вниз, чтобы стукнуться о такое вот дно. Иногда, совсем далеко от города, скажем, во многих милях от Восточной Колфэкс, Коди, дожидаясь автобуса или попутки, видал дальнее ржавое свеченье неонов в центре города, и ему до того не терпелось тут же туда добраться, что, задрав подбородок к цели своей, он быстро шагал в такой пылкой озабоченности туда-дойти (в карманах пальто кулаки его прижаты к бедрам для скорости), он был бы как человек верхом на колесе, плоская деревянная кукла, которую держишь в руке, а ногам сообщаешь размытое крученье, потому что во многих милях от центра города это как внезапная трагедия, какую я ощутил однажды на День благодаренья в Лоуэлле, когда родня решила пойти в кино, и хоть это было самое крупное событие, какого я и желать бы мог, я сказал, что придержусь своего обычного по четвергам вечернего занятия по гимнастической разминке в АМХ, однако стоило мне подойти к ступеням А, не успел еще старый «плимут» моего отца исчезнуть в подмиге красного огонька, столь же возбуждающего, как красные неоны против зданий на Кирни-сквер и ресторана Цзинь Ли пятью кварталами дальше и за углом которого чумово, знал я, блещет театр, я осознал, что теперь Благодаренье и в спортзале никаких занятий нет (и потому я побежал сквозь напрямки железнодорожных канальных мостов среди картонных коробок и гор фабричноветоши, синей от красителя, прямиком к красным стенам киноулицы, как будто, схватившись за горло, лишь там мог утишить ужас, что вдруг приподнял меня в воздух в грезливом осознанье того, что я умру), Коди, чувствуя себя так же при меньших порывах, скорее всего и, может, тратя свой впустую, проматывал последний дайм на дикую развратную поездку на трамвае, что повергала его вниз, и он бежал к бильярдной, а там никого не было, закрыта на ремонт или Благодаренье, и вечно, пока стоял он на тротуаре под краснокирпичной неонной стеной, думая, отдумывая, из-за угла выворачивал легавый крейсер с сияющей антенной и рыком радио, и он отворачивался, он шел дальше, он спешил вот к этому, и всегда ни ради чего больше вот этого.

Отец его никогда ничего не делал, а тупо пялился в переулках под окнами гостиниц, у которых были красные неоны, фактически с той же самой суровой прилежной широкополой авантюрною печалью под стеною красного тленья глядя прямо вперед глазами влажными при луне, а вот Коди был честолюбив покорить мир людей, который существовал в тенях за роящимся сумраком позади неонок, что простирались, словно кирпичная пыль мягко взрывающимся красным, а затем снова темным… и где-то на главной топталовке человек спешил через дорогу к серьезному делу. Когда дождливыми ночами Коди случалось иметь пятнадцать центов на миску супа с лапшой с ржаным хлебом и одной плюхой масла в какой-нибудь столовке в центре города, и он сидел там у окна с украденной газетой, и видел, сквозь среды и миры темной стали, бетона и влажнозаляпанного вара, сквозь племена запаркованных машин в стеклярусном серебре на свету от столовки и проезжающих мимо автобусов, и грузовиков «Железнодорожного экспресса» и железных заборов, сквозь арки безымянных пешеходных эстакад, которые, насколько он постигал сквозь серебряное отражающее стекло столовки, были эстакадами тьмы и само́й ночи, когда сквозь все это будто во сне, вдруг выуженном из любовного младенчества, видел он, едва ль видел в двух кварталах вдали глубокие кроваво-красные неоны какого-то бара и ресторана, что мигали на фоне дальнего бурокирпича зданья с дополнительными голубыми лунами неонов, гласившими «Морепродукты, стейки, отбивные», видел, как штука вся взбудоражена в иначе сумрачной городской тьме, больше похожей на темноту, которую знал он в заднепроходных мостах и на мясопакующих крыльцах Уази и железнодорожных рельсах, и будоражится от уютного посланьица радости к любому, у кого были деньги или кто знал людей, которые могли бы на них набрести и насладиться прибежищем, морепродуктами, музыкой, официантками, жаркими шипящими батареями, он хотел пойти и быть с этим, и болботать средь человечностей, а не просто блуждать в слепой досаде, как его Па. Как будто бы он хотел проникнуть и знать бильярдную. Склонивши голову на руку в два часа пополуночи в понедельник в той столовке и таращась в неон, он думал: «А теперь, в отличие от субб-ночи, когда я пришел сюда с шестьюдесятью шестью центами и взял пшеничную коврижку с колбасками за тридцать пять и жареный лук к заказу за пять, потом сэндвич со сливочным сыром за пятнадцать, и девка в завитых плойкой локонах, в зеленом халате, строила мне втюренные глазки, и я подумал, йей-бау это будет не ночь, а один здоровенный офигёж, и в таком духе, но вот, вот, вот, вот и время протекло и укатилось, ах я, и эта пара калош с тех пор протерлась дырой, вот уж субботний вечер или же мне следует сказать утро понедельника (зевок) и мне теперь похилять и сожрать голубых отбивных, у которых мне видно только бив в тамошней синеве, а от прячет бензоколонка, и калоши у меня протекают, я перехожу по стучащему сияющему дождю, который не интересует ни мать моя, ни я сам, и никогда не имеет он ничего общего ни с чем, кроме того, куда падает, и я, может, оскользнусь в масляном разливе и слечу с этого высокого бордюра, перепрыгну через лужу, как могу только я, на цыпочках, просквожу через средний остров, просквожу на сухой тротуар вдоль серой стены с лампочками и дальше через ту часть, которой мне не видно, к бару, что начинает город с кровавого света, отделяющего этот край от ресторанов и баров Денвера вообще, пока иду я дальше, но тут на самом деле, если суждено мне умереть, почему выпало мне так хорошо себя чувствовать, и отчего это мне вообще так хорошо так часто, я даже не прикидываю ни с какой точностью, из чего будут покупаться мои следующие ботинки, это здорово и хорошо – сидеть в столовке и услаждаться супом и газетами, и выглядывать в окно, но сукинсын чертбыдрал, если б пальто это мне не дали, я б в эту зиму замерзал, и куда, к черту, они поместили моего отца со всеми их паршивыми системами урезанья и откладыванья людей, мне еще долго, долго идти, прежде чем доберусь я до жесткой постели на чердаке у Джонсонова кореша, и взбираться еще в придачу, да еще и под дождем, и глазам моим жарко, и у меня нет ремня, и доел уже суп, и хотелось бы морепродуктов, стейков и целые лавки отбивных – прямо сейчас. Что все это за бурость света на железнодорожном вокзале черт черт черт. Вон Денвер, я всегда говорил Па – он мне не верил, когда у нас был друг с печатней, и давал нам спать на шконках, и я видел прекрасные виды города, где огни сияли, где полно кино и пьес, и омаров, доставляемых по воздуху из Нью-Йорка, и хорошеньких женщин в шелковых чулках, привязанных подвязками к пёздным крючкам, куда я забреду рукой завтра ночью, он не поверил мне, когда я предсказал, что стану когда-нибудь видным экспедитором с женой, которая меня ждет, там, где у них все залитые светом фойе и пальмы в горшках у стойки, а наверху глядишь в окно – и вот она, красный свет, гласящий „РЕСТОРАН“, и кирпичная стена позади него, а синим „МОРЕПРОДУКТЫ, СТЕЙКИ, ОТБИВНЫЕ“, и дождь идет, а у меня жена и машина, и со мною Уотсон в смокинге, потому что он только что выиграл Мировой титул по бильярду, побив Уилли Хоппи, и мы намерены пойти толкать этот автомобиль и оставлять следы протекторов под дождем до середины городка, и есть все, чего только захотим, беседуя в вестибюле с Мэром, проходя мимо кассы по пропуску, сидя в ложе театра втроем, как в Вене, мы подаемся вперед, а она в пелерине откидывается назад, и все темное и великое, а после того, как опускают занавес, вопят: „Автора! Автора!“ Наверное, я автор, все это сделал, пока торговал в Шикаго, я кланяюсь, затем выхожу покурить на железный балкон, смотрящий на Денвер, и вижу весь город и все красные огни, синие огни под собою, и даже вижу то место, где мы с Па ночевали на шконках, и я жъему грил, я ж точнякъему грил, а он все думал лишь о чем-другом».


Затем, в те безумные таинственные серые дни, когда ни с того ни с сего так, будто Атлантический океан надул свои тучи на город, а те еще больше изодрались да растрепались на горах, и налетали грубой промозглой вселенной со всех сторон, визгливые птицы ныряли посмотреть, случайные плюхи мягкого дождика дуло в лица людей, стоявших на автобусных остановках, обнимая свои пальто и прижимая свертки к животам и не видя своих отражений во взъерошенных лужицах у бордюра – такой вот день, что познает розовое облачко лишь на закате, когда солнце отыщет измученный путь сквозь массы и битвы лихорадящей темнеющей материи – грубый, волглый, ветер гонгом продувает тебе пальто, а также тело – дикие шерстистые тучи спешат в небесах сверху не быстрее, чем пар из железнодорожных сортировок спешит над забором и вверх по улице и в город – фантастический, шумный, вроде как безумно возбужденный день, когда вдруг в 2 часа дня замечаешь, что какие-то места (скажем, нисколько не больше оптовой торговли стиральными машинами Хэггерти) уже зажгли в серой темноте свои неоны, и люди в пальто и шляпах идут, несясь к краснокирпичным стенам и Ратскеллерам последних темнодней, по таким дням Коди тоже несся, озираясь посмотреть, куда ему нестись, все жаждало, показывало, подпрыгивало, настропаляло к какому-то месту в немой серой дымке дикого города, где, хотя занятые увлеченные конторские девушки уже включили преждевременные красные неоны скончанья дня – Хэггерти стоял у себя в магазине, одной рукою придерживая перед своего пальто, другою тянясь вокруг и внутрь савана пальто к карманам и глубоко туда вниз, за деньгами или ключами, говоря им: «Погодите-ка, Сью, слышьте – я оставил ту коробку с образцами вчера вечером в „Клубе Маккой“ или на заднем сиденье машины?» – за его окнами, что посверкивают красным в безумном денверском предвечерье, молодые помощники сенаторов штата и хорошенькие норковые секретарши 17-й улицы спешат мимо, как вдруг один жалкий грубый конюх с ранчо, до какой-то безымянной точки весь целый город, двадцать квадратных миль его, сжимается и сокращается в едином безмолвном огромном звездообразном усеянно-летуче-мышьим водушным нервом, чтоб засекаться и централизоваться – там и только там отыщем мы свои отбивные и дымный разговор самого важного времени ужина в Денвере – но не только самого важного, но и того, что больше всех напоминает о радости колыбельки, ответ на все деревенские американские плачи в глухоманях. «Да, да, о да и впрямь, да судырь мой, да, да». Может, бедный Коди, воротник поднят, ноги немного промокли из-за дыры в калошах у большого пальца, шел бы вдоль проволочной фабричной ограды в квартал длиною, движение сбивает кегли на улице в одном и том же направлении, а впереди в летящей дымке сквозь пары́ и копоти он видел, как восстает громадный чудесный неон крупной гостиницы – это для сына человека, родившегося в маленьком обедневшем городишке на разъезде в Мизури, представляло будоражащий невыразимый ответ на все изъяны жизни, уж больше не частокол из бревен в сером тумане и гора подержанных машин – и он бы думал: «Ох черт, как восхитительно все это будет через минуту, как только – погоди-ка, слышь —» и он тоже тянется в тот карман – И вот теперь, за минуту до того, как серость станет сумерками, Коди стоит в дверях бильярдной, дожидаясь Уотсона, Бакла, Джонсона, Эванса, Джекдроча, чего угодно, лишь бы пришли и распахнули себя, и он не знает, не знает, не может знать, даже я толком не знаю, и эта штука в двенадцати, тринадцати футах у него над головой, эта красная стена, одержимая пятнами, что именно делает подступающую ночь такой волнующей, такой дрожащей, такой всевоспламененной что-куда, такой глубокой. Лишь много лет спустя в крохотную безымянную секунду обнаружил он ответ, когда, уже повстречавшись с Джоанной в газировке и отведя ее в номер на пятом этаже отеля «Урэй» на углу Тремонт, и повернувшись от своих штанов на стуле продолжать, что он говорил ей, своей будущей жене, покуда она экспериментально раздвигала бедра на вылинявшем розовом покрывале, прекрасное созданье первого разбора с длинными завитками и кудрями и лишь случайно в данный миг пятнадцатилетняя, он увидел при качке глаз своих от стула к кровати, как гаснет и вспыхивает на краснокирпичной стене сразу за окном безымянный красный оттенок, увидел это малейше сквозь грязную муслиновую занавесочку, что вздымалась в сквозняках пара от серебряной батареи, которая также слегка розовела от неона, грязный закопченный подоконник также чуть ли не ржаво освещен сияньем, клочок бумаги в сотне футов от заснеженной земли вдруг пронесся мимо вихрем в январском ночноветре, все большое плоское окно задребезжало, неон накатывал и отступал по кирпичу, бедному спрятанному кирпичу Америки, действительное место, куда ты должен пойти, если тебе вообще обязательно надо стучаться головой, средоточье скорби и что Коди увидел теперь и осознал от всего этого времени средоточье экстаза.


Дылда Бакл был великой большой фигурой, какая спускалась по тем денверским переулкам между чахлыми спинами домов, что спереди были совершенно пригородны и почтенны газонами и поливалками, поскольку от жары равнинного солнца трава буреет, шагал со склоненной головой в некой неимоверной сосредоточенности, только ему и свойственной, среди дымящихся топок для мусора, кирпичных печей денверских задворок, что как только увидишь их, так не понимаешь, почему их не было у вас в квартале, такие они домашние на вид, напоминают тебе о субботних утрах, когда тебе было шесть, и ты знал, что день еще юн и синь, лишь глянув через забор сквозь бледные дымы того, кто б там вечно ни жег что-то субботними утрами (и вбивал гвозди днем). Фактически Бакл шел сквозь эти переулки (по пути к бильярдной), сунув руки в карманы, как Жалкий Мешок, однако насвистывая, как Альберто у Жене, веселейшим манером, так он ходил и насвистывал, когда был маленьким пацаненком и цеплялся за других в собственной своей спокойной вселенной, которую носил с собой повсюду, куда б ни захотели они пойти, молча поплевывая сквозь зубы и, вероятно, как Елоза по-над волнующимися травами дня по какому-то случаю, когда вся банда рухнула без чувств под дерево и слишком ленилась, чтоб подкидывать ножики или звать других из-за забора. Рыся вот так вот, спокойно, одиноко, недоуменно, он приближался ко взрослой банде, как будто вовсе не был шестифутовым.


Грезит Фриско, самый огромнейший прекрасный холм на свете с широкой Главной улицей с трамваями и суетою по обоим тротуарам, могучий шквал – как будто Фриско стал вдруг таким же большим, как Нью-Йорк, как будто там холмы, как на Амстердам со 125-й по 140-ю, но круче и такие белые —

Есть в нем элементы странного Шикаго, который я знал, Бог весть pourquoi Шикаго, mais[23]23
  Почему… но… (фр.)


[Закрыть]
теперь к фактам – Папка жил на том величайшем белом холме – с вершины он смотрит на море и даже разъезд Аламедской и Фрисковской дороги возле моря, к которому прибываешь после покатушек Айовы и мировзираний Колорадо —

На этом большом холме много Филлмора – Как в небеса подыматься туда пешком – шикагская штучка – паром в Окленд – Хоть я никогда на нем не ездил, а в Ши нет паромов, дело тут в воде – Новый, позднейший Фрисковый холм был больше в центре (такова великая радость большехолма, там, как Робинсон-стрит Н, в белой яхонтовой светлосолнечной части города) в новой части больше крупноградской серости и краснокирпичья, там был огромный общежитский рудник со спортиком на основном уровне, как зал зеркал Орсона Уэллза во Фрисковском Парке («Дама из Шанхая»), и я шел, над головой у меня что-то было, шарик или голубь, обширностный центральногородской Фриско и тот, в который я в реальной жизни врубался еще на Эмбаркадеро, старые западные складские фирмы – Почто Господь в тех местах вводит меня в недоуменье? —

Женщина в битой машине на том сером холме – младенец – брусчатка – это другой край города, не как белый холм Коди и нас с Папкой – нерадостный – связанный с соляными копями – как будто для меня лишь она, младенец и тюрьма – но гораздо больше этого, потому что сбоку имелись некоторые такие завалинки Монреаля и Бруклина и кое-кто из моей старой родни, Тетя Мари, Линн, растения в горшках и всё ждут, чтобы я это понял.


Бар Л – Я, конечно, был так обдолбан, что решил, будто я в Мехико в великолепных тех ночах с марихуанными галлюцинациями, когда я даже не знал, где я, без какого-либо неимоверного усилия, а иногда и на самом деле не понимал, как было в случае с кинотеатром «Поля битвы», куда мы прибыли в трансе из такси, в котором, очевидно, некоторый интерес поглотил нас за миллион миль как от Мехико, так и от кина – и случайно так вышло, что деятельность, каковая непосредственно вносит вклад в мои грезы о Мехико, там были образности, в точности том районе, боковая улочка, бежавшая параллельно Хуаресу, но к югу и вбок, место, по которому я шел во сне, а на самом деле никогда по нему не ходил, разве что поблизости (или же символически поблизости) с Айком и Дейвом в ночь травяного приключенья – полагаю, образ, который позже стал оплотом одной из них, из моих грез о МексГраде, на самом деле оформился, пока ехали, улетев, на «Поле битвы» в том такси —

Все это целое сознание городов как бо́льших вариантов Лоуэллских оттягов, как, должно быть, это на себе испытывал их мой отец в свой драный день, началось с Мехико – и было это так, потому что оно так чудесно мне напомнило (в своей простоте, прямоте) о Лоуэлле (и франкоканадцах). У Дэнни я ушел в улет в натуре, но лишь так, чтобы сказать: «Время не продвинулось, хотя, конечно, я знаю, что да» – и на самом деле прежде, чем я это понял, уже было десять часов. По пути вперед от Д начался настоящий улет – вот давайте поговорим об улете до наступленья дня – в конце концов, я так долго не курил, или не улетал, что был чист и не транжира – Улетность впервые проявила себя в преувеличенном ощущении важности (учтите, не значении) того, что я излагал – полнейшем презрении к обычным сочлененьям, так что Дэнни хотел, чтобы объясненья были разговорными – Я ринулся на дно своей темы, коей было происхожденье молодых парней, какие пьют на Бауэри в двадцать и теряют зубы, но не мышцы, в двадцать пять – происхожденьем была Лоуэллская свалка, где в Северно-Кэролайнских чайных грезах я видел и Коди и пытался написать об этом «рассказ» – и покуда я рассказывал, все плыло передо мной, все Центравилльские Лейквьюшные грезы о свалке и вдоль свалки, и бурые ночи, и отец опять не обращает на меня вниманья, как я не обращаю вниманья на своего собственного мальчугана – и вынужден, как вынужден был он – но когда был один, я встретился с этим человеком в коридоре с мусором, проехал в тупом молчанье после «Холодает снаружи!» но все казалось самоочевидным, когда он не вышел в вестибюле, а продолжал в подвал, и я сказал: «О, вы в подвал направляетесь» и в улетной «дешевизне» я заметил, сочтя, что его молчание было всего лишь подобострастной формой самоуничиженья, будто б он был уборщиком, с гостями не на короткой ноге, где поначалу я врубился в него как в заносчивого гражданина. Подкрепленный подвалом, я вышел в холодную ночь и похилял (глубоко задумавшись о чем-то, покуда не пересек Седьмую авеню) затем, как обычно, повернулся глянуть на витрину Дэнни и вообразил всех в квартире, которая настолько вечна, мы все столько миллионов раз видели ее в смерти, все смотрят на меня, кривя губы: «Ну вот опять он пошел, видал я это и раньше, он всегда уходит пьяный и глупый». Вверх по Гренич-авеню я затем иду встречаться с Ирвином и Джозефин у «Сан-Ремо», врубаясь в людей на улицах, в магазинах, в женской тюрьме, хлад мира в целом, как если б не был он l’Enfer[24]24
  Ад (фр.).


[Закрыть]
вообще, теряя отрезки этого в себе, выскакивая обратно на Шестой авеню решить кинуть взгляд на «Уолдорф», выше по Восьмой улице, и для этого давая кругаля далеко направо от своего курса, и из-за этого вот и только из-за этого фигак влетаю в Ирвина и Джо, которые, похоже, недовольны, да и никто мной уже не доволен, уеду в Гонконг, ну их всех нахуй.

Фактически, я ощущал крайний ужас оттого, что мне приходится быть с ними в улете моем, потому что они зло, оба.

Мы как-то добрались до бара Л, и я не знал, где он находится – спрашивал дважды, они говорят, Томпсон-стрит, это ни о чем мне не говорило, если не считать, что с неимоверным усилием старался припомнить Джоша Хея (который жил на Томпсоне) в другом городе за миллион миль отсюда, а заодно и «меня», что спал за наружной рекламной вывеской в Эсбёри-Парке в 1943-м и многих других прежде и после, кто не имеет никакого отношения ко «мне» нынешнему; в общем, бар Л располагался на небесах, или как бы то ни было в мире и безумно – фактически на синей улице, могуче напоминающей местоположение ночного клуба «Лас Брухас» в МексГраде на его боковой улочке от Летрана и тою же Вечностью. Это расположение – как видеть, впервые, огромное и прекрасное неизбежное лицо, лик, что не мог бы подкачать в существованье своем. То был Лес-бар и мало того, крутейший и лучший в Нью-Йорке – Ирвин сказал: «Тут они все добрые, это не дикая дыра, где коблы дерутся» – и так оно и было, тихо, коктейльно, музыкальный автомат дует тончайшие мягчайшие нежнейшие пластинки («Апрель в Париже» Фрэнка Синатры, «Синий бархат» Тони Беннетта) для этих девчоночек, некоторые роскошны, у них рафинированный вкус и потому что женщины любят любовь, женщины, которые любят с женщинами, пусть и мимолетно, самые (хоть это все равно зависит от духовности) любящие и понимающие в любви и зависе на любовь во всем мирозданье – фух.


В Пуэбло, Колорадо, среди зимы Коди сидел в обжорке в три часа ночи в разгар бедной несчастной дребедени, когда тебя хочет полиция в Америке или, по крайней мере, в ночи (пришлепнуть дайм к стойке как убить рукой муху) – Америка, слово, звук есть звук моего несчастья, произношение моей битой и глупой скорби – у моего счастья нет такого имени, как Америка, у него более личное меньшее, более хихикающее тайное имя – Америку хочет полиция, за нею гонятся по всем Кентаки и Охайо, она спит с крысами на скотобазе и воющими жестяными черепицами мрачных упрятанных силосных башен, она картинка топора в журнале «Настоящий детектив», безличная ночная пора на переездах и разъездах, где все смотрят в обе стороны, на все четыре стороны, кому какое дело – Америка там, где тебе даже не разрешают себя оплакать – Там, где греки изо всех сил стараются, чтобы их приняли, а иногда они мальтийцы или с Кипра – Америка есть то, что наложило на душу Коди Помрея бремя и клеймо – что в форме крупного штатского вышибает из него дерьмо в задней комнатке, покуда не заговорит он о чем-то таком, что больше уж и не важно – Америка (АВТОМОБИЛЬНАЯ БАНДА ПОДРОСТКОВОГО НАРКОТИЧЕСКОГО СЕКСА!!) также красный неон и бедра в дешевом мотеле – Там, где ночью шатающиеся пьяницы начинают походить на тараканов, когда закрываются бары – Где люди, люди, люди рыдают и жуют себе губы и в барах, и в одиноких постелях и мастурбируют миллионом способов во всякой укромной дыре, какие можно найти в темноте – У нее есть злые дороги за газгольдерами, где из-за проволочных оград рычат убийственные собаки, а патрульные крейсера неожиданно выпрыгивают, словно бригантины, но линяют они от преступленья более тайного, более пагубного, чем можно передать словами – Где Коди Помрей научился тому, что люди не хороши, они хотят быть плохими – где он научился, что они хотят досадовать и бить, и рычать во имя своего любленья – Америка сотворила кости лица молоденького мальчишки и взяла темные краски и содеяла провалы вокруг его глаз, а щеки его заставила впасть в бледнейшей пасте и отрастила борозды на мраморном фронтоне, и преобразовала пылкую возжелательность в толстогубую безмолвную мудрость ничего-не-говоренья, даже самому себе посреди проклятущей ночи – пощелк кофейных блюдец в бедной, бедной ночи – У кого-то клокочет работа в мойке обжорки (в унылосмурых пустотах Колорадо ни за что) – Ах никому нет дела, кроме сердца в середине СШ, что вновь появится, когда вымрут все коммивояжеры. Америка – одинокий горшок дерьма.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации