Текст книги "Пойте, неупокоенные, пойте"
Автор книги: Джесмин Уорд
Жанр: Современная зарубежная литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 4 (всего у книги 15 страниц) [доступный отрывок для чтения: 5 страниц]
Глава 3
Джоджо
На завтрак сегодня холодная козлятина с подливкой и рисом: хотя с моего дня рождения прошло уже два дня, кастрюля все еще была наполовину полна. Проснулся я из-за переступавшей через меня Леони. Через ее плечо была закинута сумка, и она тянула за собой Кайлу. Проснись, сказала Леони, не глядя на меня, хмурясь в ответ на нытье не желающей просыпаться Кайлы. Я встал, почистил зубы, надел спортивные шорты и футболку и вынес свою сумку к машине. У Леони была настоящая сумка, из хлопка и холщовой ткани, хоть и немного потрепанная и с торчащими по краям нитками. У меня был просто пластиковый пакет из магазина. Мне никогда не требовалась сумка для ночевок, так что Леони мне такую так и не купила. Это была наша первая поездка с ней на север, к тюрьме. Я хотел съесть козлятину горячей, разогреть ее в маленькой коричневой микроволновке, про которую Па все говорит, что она испускает рак в нашу еду, потому что эмаль на внутренней стороне отходит, как краска. Па никогда ничего в ней не греет, а Леони не хочет скидываться на новую. Только я поставил козлятину в микроволновку, Леони прошла мимо и сказала: У нас нет времени. Так что я положил остатки с моего дня рождения в пластиковую тарелку, тихо прокрался в комнату и поцеловал спящую Ма, которая бормотала что-то про младенцев и дергалась во сне; а потом вышел к машине. Па уже ждал нас. Похоже, он спал прямо в одежде, в накрахмаленных брюках хаки и рубашке с короткими рукавами на пуговицах, серо-коричневой, как и он сам. Он был того же цвета, что и небо, висевшее низко, как худой серебристый дуршлаг. Моросил дождь. Леони закинула свою сумку на заднее сиденье и решительной походкой вернулась в дом. Мисти возилась с радио, машина была уже на ходу. Па хмурился, глядя на меня, поэтому я остановился и стал переминаться с ноги на ногу, глядя на свои ноги. Мои баскетбольные кроссовки принадлежали на деле Майклу; эту старую пару на дюйм больше моего размера я как-то нашел забытой под кроватью Леони. Мне было все равно. Все-таки это были “джордансы”, так что я все равно их носил.
– Дальше по дороге может полить сильнее.
Я кивнул.
– Помнишь, как менять колесо? Проверять масло и охлаждающую жидкость?
Я снова кивнул. Па научил меня всему этому, когда мне было десять.
– Хорошо.
Я хотел сказать Па, что не хочу ехать, что хочу остаться с Кайлой дома. Я бы, возможно, и сказал, если бы он не выглядел таким злым, если бы его хмурость не казалась высеченной намертво на его губах и лбе, если бы в тот момент Леони не вышла из дома с Кайлой, которая терла глаза и плакала из-за того, что ее разбудили засветло. Было семь утра. Поэтому я сказал лишь то, что смог.
– Все в порядке, Па.
Тогда его брови на мгновение расправились, этого оказалось достаточно для того, чтобы он сказал:
– Пригляди за ними.
– Пригляжу.
Леони, пристегнув Кайлу на ее сиденье сзади, распрямилась.
– Все, нам пора.
Я подошел к Па и обнял его. Не мог вспомнить, когда я это делал последний раз, но тогда это казалось важным: обнять его руками и прижаться грудью к груди, похлопать его один-два раза по спине кончиками пальцев и отпустить его. Он мой папа, подумал я. Он мой папа.
Он положил руки на мои плечи, сжал, посмотрел на мой нос, уши, волосы и, наконец, глаза, когда я отошел.
– Ты мужчина, слышишь? – сказал он.
Я кивнул. Он снова сжал мои плечи, глядя на мои старые ботинки, резиновые и смешные рядом с его рабочими сапогами. Земля под нашими ногами была песчаная и тонкая, как трава, побитая колесами машины Леони; небо нависало над нами всеми, и все животные, которых, как я думал, могу понимать, затихли, подавленные собирающимся весенним дождем. Единственным животным, которое я видел перед собой, был Па. Па со своими прямыми плечами и могучей спиной. Его умоляющий взгляд был единственным, что обращалось ко мне в тот момент. Он говорил мне: Я тебя люблю, мальчик. Я тебя люблю.
Идет дождь, вода льет стеной, стучит по крыше машины. Кайла спит со сдутым пакетом “Капри сан” в одной руке и кусочком чипса “Читос” в другой, с лицом грязно-оранжевого цвета. Ее каштановоблондинистое афро примято к голове. Мисти подпевает радио, ее волосы уложены в гнездо. Некоторые пряди выбиваются, опускаясь на шею. Ее волосы темнеют от пота. В машине жарко, и я наблюдаю, как кожа вокруг ее затылка влажнеет и покрывается каплями, а те стекают вместе с дождевой водой по шее и исчезают в футболке. Чем дольше мы едем, тем жарче становится, и футболка Мисти натягивается так, что становится виден верхний край ее лифчика, и мой рост, как я быстро осознаю, позволяет мне наблюдать за этим зрелищем с заднего сиденья, если смотреть по диагонали через салон. Лифчик у нее цвета электрик. Окна машины начинают запотевать.
– Жарко, а?
Мисти обмахивается листком бумаги, добытым из бардачка Леони. Похоже на поддельную страховку. Люди платят Мисти по двадцать долларов за то, что она копирует карты и подставляет имена, так, чтобы, если их остановит полиция округа, казалось, что у них есть страховка.
– Немного, – говорит Леони.
– Ты же знаешь, я не переношу жару. От нее у меня аллергия усиливается.
– И это говорит человек, рожденный и выросший в Миссисипи.
– Ой, иди ты.
– Я просто к тому, что для таких неженок, как ты, это неподходящий штат.
Корни волос у Мисти темные, а остальная часть совсем светлая. Ее плечи усыпаны веснушками.
– Может, мне стоит переехать на Аляску, – говорит Мисти.
Мы все время едем окольными путями. Леони бросила карту мне на колени, когда я еще только сел на заднее сиденье позади нее и велела: Читай. Она отметила маршрут ручкой; он разветвляется на север через сплетение двухполосных автомагистралей, местами размытый пальцем Леони, которым та водила вверх и вниз по карте. Чернила ручки темные, поэтому в тени салона машины мне трудно читать названия маршрутов, буквы и цифры. Но я вижу название тюрьмы – то самое место, где был Па: Парчман. Иногда я гадаю, каким был этот иссушенный человек[6]6
Топоним “Парчман” наводит на мысль о словосочетании parched man — иссушенный человек.
[Закрыть], умирающий от жажды, в честь которого были названы город и тюрьма. Интересно был ли он похож на Па, был ли таким же прямым, с коричневой кожей с красным отливом? Или он больше походил на меня – что-то среднее по цвету, или на Майкла – цвет молока? Интересно, что сказал этот человек перед тем, как умереть от жажды.
– И мне заодно, – говорит Леони.
Вчера вечером она выпрямляла свои волосы на кухне и мыла их в раковине, так что теперь они такие же прямые и тонкие, как у Мисти. Мисти покрасила кончики волос Леони в такой же блонд, какой был у нее самой несколько недель назад. Поэтому, пока Леони стояла над раковиной и промывала волосы, шипя, когда вода текла по ее коже головы, по химическим ожогам, которые я увижу позже, по небольшим коркам, похожим на монетки, ее волосы выглядели так, будто были вовсе не ее – вялые, отдающие струи оранжевого блонда, стекающие в слив. Сейчас ее волосы начинают снова распушаться и набирать объем.
– А мне нравится, – говорю я.
Они меня игнорируют. Но мне правда нравится. Мне нравится жара. Мне нравится, как шоссе прорезает леса, петляет на холмах, уходя на север уверенными изгибами. Мне нравятся деревья, тянущиеся по обеим сторонам, сосны, которые здесь толще и выше – их щадят бури, которые приходится выносить их родичам на побережье, оставаясь стройными и хрупкими. Но это не мешает людям срубать их, чтобы защитить свои дома во время бурь или пополнить свои кошельки. А ведь в этих деревьях может происходить так много всего.
– Надо остановиться, – говорит Леони.
– Зачем?
– Бензин, – отвечает Леони. – И мне хочется пить.
– Мне тоже, – добавляю я.
Мы останавливаемся на гравийной дорожке перед маленькой заправкой. Леони дает мне те самые тридцать долларов, которые Мисти дала ей, садясь утром в машину, и смотрит на меня так, будто не слышала моих слов о том, что я тоже хочу пить.
– Двадцать пять на бензин. Купи мне колу и принеси сдачу.
– А мне можно одну? – пробую удачу я.
Я уже представляю себе темную горячую сладость напитка. Я сглатываю, и горло кажется зазубренным, как липучка с острой пластиковой щетиной. Кажется, я знаю, что чувствовал тот иссушенный человек.
– Принеси мне мою сдачу.
Я не хочу никуда идти. Я хочу продолжать смотреть на грудь Мисти. Ее ярко-синий лиф снова мелькает из-под футболки; такой яркий синий я видел прежде только на фотографиях – такого цвета была глубокая вода в Мексиканском заливе. Такого синего, как на фотографиях, сделанных Майклом, когда он работал на нефтяной вышке в море, где вода казалась живой влажной равниной вокруг него, образуя одну огромную синюю чашу с небом.
Внутри магазина еще темнее, чем снаружи, в бледном сиянии весны. За прилавком сидит женщина, и она красивее Мисти. Черное курчавое афро, губы розово-фиолетовые от кондиционера, рот в форме перевернутой буквы U. Она моего цвета, и формы у нее пышнее, чем у Мисти, и вспышка желания, словно искрящимся проводом, пронзает мою грудь.
– Хэй, – бормочет она и продолжает играть на своем мобильном телефоне. Каждая стена утыкана металлическими полками, а на них – пыль. Я иду к дальнему углу магазина с таким видом, будто я был тут раньше, будто я знаю, чего хочу, и знаю, где это находится. Как шел бы мужчина, как шел бы Па. Мои горящие от жары и пота глаза находят витрину с напитками в передней части магазина. Я смотрю на стекло, представляя себе, как пенится холодная газировка, сглатываю, стараясь смочить сухое горло, сухое, как каменистое русло пересохшей реки. Моя слюна густая, как паста. Я гляжу на продавщицу и вижу, что она смотрит прямо на меня, поэтому я беру самую большую бутылку колы и даже не пытаюсь спрятать еще одну в кармане. Иду к прилавку.
– Доллар тридцать, – говорит она.
Мне приходится наклониться к ней, чтобы расслышать ее за раскатом грома; один громкий рвущийся треск – и небо начинает выливать воду на жестяную крышу здания – стук и шум. В вырезе ее рубашки ничего не видно, но я все равно думаю о нем, когда стою под дождем снаружи, натянув футболку на голову, как будто это может защитить меня – я и так уже весь мокрый, запах бензина смешивается с запахом мокрой земли, капли дождя стекают по лбу, слепя мне глаза и капая с носа. От всего я даже перестаю дышать. Вовремя вспоминаю об этом, запрокидываю голову назад, задерживаю дыхание и позволяю дождю стекать вниз по моей гортани. Тонкое лезвие прохлады пронизывает мое горло при глотке. Раз. Другой. Третий, потому что бензин качается медленно. Дождь закрывает и массирует мои веки. Мне слышится какой-то шепот, свистящее легкое слово, но звук тут же исчезает, когда бак издает щелчок, а сопло выходит наружу. Машина рядом теплая и уютная, и в ней мирно храпит Кайла.
– Попросил бы, если так хотел пить, – я бы тебе дала денег, – говорит Мисти.
Я пожимаю плечами, и Леони заводит машину. Я стаскиваю свою рубашку, тяжелую, как мокрое полотенце, и кладу ее на пол, а затем нагибаюсь и ищу в своей сумке другую. Надевая ее, я замечаю, что Мисти смотрит на меня в зеркало с обратной стороны пассажирской заслонки, подводя губы, которые тут же становятся ярче – их цвет из сухого розового превращаются в глянцево-персиковый; видя, что я заметил ее взгляд, она подмигивает мне. Я содрогаюсь.
Мне было одиннадцать, когда Ма решила, что пришло время для “того самого” разговора. К тому времени она из-за болезни уже проводила по нескольку часов в день в постели, под тонкой простыней – то спала, то резко просыпалась. Она напоминала какое-то из животных Па, прячущихся от жары в сарае или под одним из навесов, пристроенных к нему снаружи. Но в тот день она не спала.
– Джоджо, – позвала она.
Ее голос был словно рыболовная леска, закинутая так слабо, что ее унесло ветром. Но свинцовый грузик все же осел где-то у меня в груди, и я остановился на полпути к задней двери – я шел к Па, который работал снаружи – и зашел в комнату Ма.
– Ма? – сказал я.
– Что малышка?
– Спит.
Мама сглотнула, и это, казалось, доставило ей боль, поэтому я передал ей стакан воды.
– Садись, – сказала она, и я подвинул к кровати стул, радуясь, что она не спит.
Затем она достала откуда-то сбоку тонкую, широкую книгу и раскрыла ее на самых смущающих диаграммах, которые я только видел, на расслабленных пенисах и яичниках, похожих на карамболу, и начала рассказывать мне о человеческой анатомии и о сексе. Когда она заговорила о презервативах, мне хотелось залезть под ее кровать и там умереть. Мое лицо, шея и спина все еще горели огнем, когда она отложила книгу обратно к стене, к счастью, так, что мне ее больше не было видно.
– Посмотри на меня, – сказала она.
На ее лице после рака появились новые морщины, тянущиеся от носа до краев губ. Она улыбнулась половиной рта.
– Я смутила тебя, – сказала она.
Я кивнул. Стыд буквально душил меня.
– Ты становишься старше. Тебе нужно об этом знать. Когда-то я говорила об этом и с твоей мамой.
Она посмотрела мимо меня, на дверной проем за моей спиной, и я повернулся, ожидая увидеть там Па или Кайлу, шатающуюся и недовольную из-за слишком короткого дневного сна, но там был только свет из кухни, собиравшийся на полу перед дверью светящимся ковриком.
– Ис твоим дядей Гивеном тоже, и он, кстати, краснел еще пуще тебя.
Не может быть.
– Знаешь, твой па не умеет нормально рассказывать истории. Он рассказывает начало, но не конец. Или опускает что-то важное посередине. Или рассказывает начало, не объяснив, как все дошло до этого. Он всегда был таким.
Киваю.
– Мне приходилось собирать вместе все, что он мне рассказывал, чтобы понять общую картину. Собирать его рассказы, как пазлы. Когда мы только начали встречаться, было еще хуже. Я знала, что он несколько лет сидел в Парчмане. Знала, потому что слушала, когда не следовало бы. Мне было всего пять, когда его арестовали, но я слышала о драке в баре и потом о том, как он и его брат, Стэг, исчезли. Он пропал на многие годы, а когда вернулся, переехал в дом к своей маме, чтобы ухаживать за ней, нашел работу. Через несколько лет он начал приходить к нам, помогать моим папе с мамой с мелкими делами по дому. Делал то, делал се – много сделал, прежде чем даже представиться мне. Мне было тогда девятнадцать, а ему – двадцать девять. Однажды мы с ним сидели на крыльце моих мамы и папы и услышали, как Стэг где-то вдали идет по дороге и поет, и Ривер сказал: Есть вещи, которые движут человеком. Как течение воды внутри. Такие, с которыми ничего не поделаешь. Чем старше я становился, тем больше понимал, что это правда. То, что внутри Стэга, похоже на воду такую черную и глубокую, что не видно дна. Стэг вдруг засмеялся. Но тогда Па сказал: Парчман научил меня тому же, Филомена. Несколько дней спустя я поняла, что он пытался сказать, что вырасти – значит научиться плыть по этому течению: понимать, когда держаться покрепче, когда бросить якорь, а когда позволить потоку унести тебя. И это касается всего – простых вещей, таких как секс, или сложных, как любовь, или ситуаций, когда ты попадаешь в тюрьму с братом, думая, что сможешь его защитить.
Вентилятор жужжал.
– Ты понимаешь, о чем я, Джоджо?
– Да, Ма, – сказал я.
Не понимал, конечно. Ма отпустила меня, и я отправился во двор, к Па, который кормил свиней.
– Расскажешь еще раз? – попросил я его. – О том, что случилось, Па? Когда ты попал в тюрьму?
И он остановился и рассказал мне свою историю.
Тот двенадцатилетний мальчик, о котором я рассказывал, Ричи. Его отправили на длинную борозду. С восхода солнца и до заката мы работали там, на полях, пахали и собирали, сажали и пололи. Человека можно довести до такого состояния, что он уже не может думать. Только чувствовать. Чувствовать, что хочет остановиться. Ощущать жжение в желудке и понимать, что хочет есть. Ощущать, что голова словно набита хлопком, и понимать, что хочет спать. Ощущать, как горло сжимается, и огонь растекается по рукам и ногам, а сердце колотится в груди, и понимать, что хочет сбежать. Но бежать было некуда. Мы были преступниками под прицелом тех проклятых доверенных стрелков. Из той долгой вахты состоял весь наш мир там. Люди работали в поле, то тут, то там, доверенные стрелки ходили по краю, возница на своем муле, голос издалека кричал под полуденным солнцем, пел раскатисто рабочую песню, словно рыболовную сеть бросал. Мы были зверями, брыкавшимися в капкане. Однажды моя бабушка рассказала мне историю о своей прабабке. Та пересекла океан, была похищена и продана. Сказала, что ее прабабка рассказывала, что они в деревне жили страхом. Что еда у них во рту превращалась из-за него в песок. Что все знали о смертельном марше к побережью, что пробились новости о кораблях и о том, как на них сажали мужчин и женщин. Некоторые слышали, что тех, кто отплыл туда, далеко, ждала еще менее завидная доля. Казалось, когда корабль уходил за горизонт, он будто постепенно тонул в воде. Она говорила, что они никогда не выходили на улицу ночью и даже днем старались держаться тени своих домов. Но за ней все равно пришли. Похитили ее из дома среди бела дня. Привезли сюда, и она узнала, что те корабли не уходили на дно под командой белых призраков. Узнала, что на тех кораблях происходили жуткие вещи, пока они не прибывали в порт. Узнала, как кожа подстраивается под оковы. Как рот привыкает к дулу ствола. Как людей превращали в животных под ярким, горячим небом, тем же самым, под которым жила ее семья, где-то далеко в другом мире. Я понимал, что это значит – быть превращенным в животное. До тех пор, пока тот мальчик не вышел на длинную борозду и я снова не начал думать. Беспокоиться о нем. Наблюдать краем глаза, как он плелся сзади, будто муравей, потерявший дорогу.
Не проходит и часа, как я понимаю, что рубашка в сыром автомобиле суше уже не станет, и замечаю его. Маленький мешочек, такой маленький, что два таких могут поместиться на ладони, спрятанный среди моей кучи одежды. Как капля крови размером с булавку в центре яичного желтка: жизнь, которая так и не стала жизнью. Мешочек гладкий и теплый, приятный на ощупь. Сделан, похоже, из кожи и стянут кожаной тесьмой. Я оглядываюсь. Мисти дремлет на переднем сиденье; ее голова кренится вперед, она подымает ее, только чтобы снова уронить вперед. Леони держит руль обеими руками, пальцами выбивая ритм песни на радио; играет кантри, которое я терпеть не могу. Мы едем уже больше двух часов, так что “Черную станцию” с побережья приемник уже час как не ловил. Леони приглаживает волосы на затылке одной рукой, как будто может заставить их лежать смирно, а затем снова принимается настукивать. Я сгибаюсь пополам, поворачиваюсь к двери, закрываясь от взгляда. Тяну тесемку на мешочке. Узел подается, и я распускаю его.
Внутри оказывается белое перо, меньше моего мизинца, белое с голубым и местами черным. Еще нечто, что кажется мне сперва маленьким белым кусочком конфеты, но при ближайшем рассмотрении это оказывается зуб какого-то животного, с черными бороздами, острый, как клык. Какому бы животному он ни принадлежал, оно явно знало кровь, знало, как рвать узловатые мышцы. Потом я нахожу маленький серый речной камень, маленький идеальный купол. Я ворошу указательным пальцем во тьме мешочка, ища что-то еще, и вытаскиваю лист бумаги, скрученный до толщины ногтя. На нем написано наклонными, рваными буквами, синими чернилами: Храни близко.
Почерк то ли Па, то ли Ма. Я точно знаю, потому что видел его всю свою жизнь на католических настенных календарях, на внутренней стороне кухонного шкафчика рядом с холодильником, где они держат список важных имен и телефонных номеров, начиная с Леони. На объяснительных и в дневнике, когда Леони была слишком занята или отсутствовала, чтобы подписать его. А поскольку Ма уже несколько недель не встает с кровати и не может держать в руках ручку, я понимаю, что записку написал Па. Именно Па собрал перо, зуб и камень, именно Па сшил кожаный мешочек и говорит мне: Храни близко.
Колени трутся о спинку сиденья передо мной. Ничего не могу сделать – я уже так вырос, что заднее сиденье хэтчбека Леони стало мне узким и тесным. Леони глядит на меня в зеркало заднего вида.
– Перестань пинать мое сиденье.
Я прикрываю ладонями, как теплой чашей, вещи, которые Па дал мне, лежащие крохотной кучкой на моих коленях.
– Я не хотел, – скажу я.
– Так извиняться надо, – говорит Леони.
Гадаю, делал ли Па что-то подобное для нее в ее предыдущие такие поездки. Выходил ли утром, пока Леони спала, в 9 или 10 утра, и прятал ли тайком что-то в ее машине, какие-то безделушки, которые, по его мнению, могли сохранить ее в безопасности, следить за ней в его отсутствие, защищать ее во время поездок на север Миссисипи. Некоторые мои школьные друзья знают людей, живущих там, в Кларксдэйле или снаружи Гринвуда. Что они говорят: думаешь, здесь плохо? Что они делают: хмурятся. Что они имеют в виду: Там, наверху? В Дельте? Там еще хуже.
Впереди деревья вдоль дороги начинают редеть, и внезапно появляются рекламные щиты. На одном изображено дитя в утробе: красно-желтый головастик, с кожей настолько тонкой, что свет просачивается сквозь нее, словно через мармелад. Защитите жизнь, гласит надпись. Я кладу перо, камень и зуб в мешочек. Скручиваю записку Па так тонко, что она могла бы послужить соломинкой для коктейля какой-нибудь мыши, и кладу ее в мешочек, завязываю его и убираю в небольшой квадратный карман, пришитый к поясу моих баскетбольных шорт. Леони больше на меня не смотрит.
– Извини, – говорю я.
Она хмыкает.
Кажется, я понимаю, что мои друзья имеют в виду, когда говорят о севере Миссисипи.
Па рассказывал мне некоторые части истории Ричи снова и снова. Начало я слышал столько раз, что и не перечесть. Некоторые части из середины, о бандитском герое Кинни Вагнере и злом Свинорыле, я слышал только раз или два. Но я никогда не слышал конца. Иногда я пытался записывать эти истории, но получались просто какие-то плохие стихи, хромающие по странице: Объездка лошади. Следующая строка. Резать коленями. Иногда я порядком злился на Па. Сначала он рассказывал мне эти истории, когда мы сидели ночью без сна в гостиной. Но спустя несколько месяцев он всегда, казалось, начинал рассказывать мне очередную часть своей истории о Ричи, когда мы занимались чем-то другим: ели красную фасоль с рисом, ковырялись в зубах зубочистками на веранде после обеда, сидели днем перед телевизором в гостиной и смотрели вестерны; Па перебивал ковбоя на экране и говорил о Парчмане: Это было убийство. Массовое убийство. В тот раз, когда Па рассказал мне о небольшом мешочке, который он всегда носил на одной из петель своего ремня, он колол дрова для печки, которая отапливала гостиную. Было холодно, а нам не хватало газа на выходные. Мама была укутана всеми покрывалами, что нашлись в доме, вязаными одеялами и стегаными, обычными и натяжными простынями, и все равно она стонала: Ох, кости мои. Она прятала руки у шеи и терла их одну о другую, кожа ее была сухой и обветренной, хоть я и смазывал ее кремом каждый час. Как же холодно. Ее зубы стучали, словно игральные кости.
– Во всем есть сила.
Он ударил топором по полену.
– Так учил мой прадедушка.
Полено раскололось.
– Говорил, что во всем есть дух. В деревьях, в луне, в солнце, в животных. Солнце он считал самым важным, даже дал ему имя: Аба. Но для поддержания равновесия нужны все духи, во всем. Чтобы росли урожаи, животные размножались и жирели для забоя.
Пока я грел руки, дыша на них и жалея, что не могу спрятать уши под шапку, он положил еще одно полено на колоду,
– Объяснял так: если, говорит, слишком много солнца и недостаточно дождя, урожай вянет. Если слишком много дождя – гниет.
Еще удар.
– Нужно равновесие духа. И с телом, – говорил он мне, – все то же самое.
Куски полена падают с колоды.
– Вот так. Я сильный. Могу рубить эти поленья. Но, быть может, если бы у меня была толика силы кабана, его клык у пояса, что-то, что придавало бы мне немного духа этого животного, тогда, возможно, только возможно, – он отдышался, – у меня получалось бы еще лучше. Может, выходило бы немного легче. Может, я был бы сильнее.
Он расколол еще одно.
– Но никогда нельзя брать больше, чем тебе нужно. Сколько кабан отдаст, столько я и возьму. Без отходов. Отходы гниют. Слишком сильный упор в любую сторону нарушает баланс. – Он поставил топор на землю. – Дай еще одно.
Я вернулся от поленницы, положил полено на пень, сбалансировал его как надо. Убрал руку, когда топор Па понесся вниз, попав прямо по центру.
– Или вот дятел – тоже может поделиться чем-то, например, пером – для меткости.
Палец болел даже от близости лезвия, от того насколько близко Па ударил к моей руке.
– Так вот что ты хранишь в своем мешочке? – спросил я.
Я заметил его маленький мешочек, когда мне было четыре или пять, и еще тогда спросил, что он там хранит. Он никогда не говорил мне.
Па улыбнулся.
– Не совсем, – сказал он, – но почти.
Когда раскололось следующее полено, я посмотрел на Па и вздрогнул, почувствовав, как этот треск отозвался в моих бейсбольных коленных чашечках, в бите моего хребта, в перчатке моего черепа. Интересно, какая сила была в нем. И откуда она взялась.
Я откинул голову на сиденье машины Леони, теребя мешочек, который мне подарил Па, и задумался о том, давал ли он кому-нибудь еще такой небольшой мешочек, полный вещей для баланса. Его брату Стэгу? Ма? Дяде Гивену? Или даже мальчику Ричи? И тут я слышу голос Па:
Ричи не был создан для работы. Вообще, он ни для чего тогда еще не был создан – просто в силу возраста. Он еще не умел обращаться с мотыгой, бицепсы нарасти еще не успели. Правильно копать он не мог, как и грамотно выдергивать стебли, не оставляя куцые белые пучки и не разрывая хлопок пополам. Он был не такой, как ты; ты уже растешь вовсю, становишься шире в плечах, длиннее ногами. Ты сложен так же, как я, как мой отец – у нас хорошая порода. Но его папа был, видать, щуплый и слабенький. Он был плохим работником. Я пытался ему помочь. Пытался влезть в его борозду, когда он махал мотыгой, немного углубить желобки. Дочищал за ним стебли, когда мы собирали урожай. Полол за него сорняки, заодно со своими. И какое-то время, несколько месяцев, у меня получалось. Мне удавалось спасать его от побоев. Я уставал так, что засыпал еще до того, как мой тело падало в койку. Засыпал еще в падении. Я смотрел в землю. Игнорировал небо, все эти открытые пространства, что давили меня, заставляя страх собираться в моей груди раздутой квакающей жабой. Но потом в одно воскресенье, когда мы стирали белье, оттирали одежду на стиральной доске с таким худым мылом, что запах не уходил, а лишь становился чуть слабее, мимо проехал Кинни Вагнер с собаками.
Кинни был заключенным-собаководом. Он уже тогда был живой легендой. Я знал о нем. Веемы знали о нем. О нем пели песни в холмах Теннесси и внизу в Дельте, аж до самого побережья. Он гнал самогон, дрался, крал и убивал. У него был самый меткий глаз, что я когда-либо видел. Хоть он уже однажды сбежал из Парчмана и из одной якобы неприступной тюрьмы в Теннесси, ему все равно поручили собак. Это несмотря на то, что он не одного законника в землю закопал. Бедные белые на юге любили его за это, за то, что он плевал в глаза закону. За то, что ослеплял его. За то, что он был преступником в беззаконном южном краю, похуже фронтира, за то, что был подобен Давиду из Ветхого Завета, в старой стране, где за столетия до Парчмана закон, Джоджо, был такой: глаз за глаз, зуб за зуб, рука за руку, нога за ногу. Думаю, даже сержанты уважали его. В любом случае Кинни и некоторые из тех, кого он выбрал себе в помощники, занимались тогда дрессировкой собак, натаскивали их на запахи. И один отставал. Может, болен был. Может быть, его выпороли. Я не знаю. Но тот низенький человек упал, и его собаки вырвались, ринулись прочь от его запыленного лица, от его втянувшегося живота, и побежали ко мне. Прыгали вокруг меня, как большие лающие кролики, свесив языки. Кинни, который сам был белым здоровяком, шести с лишним футов ростом и, думается, под триста фунтов весом, засмеялся. Сказал валявшемуся в грязи черному: “От тебя проблем больше, чем пользы, нигер”. А потом указал своим большим мясистым пальцем на меня и сказал: “Ты вот вроде достаточно худой”. Я повесил штаны, которые выжимал, на веревку, перед тем как пойти к нему. Потратил на это столько времени, сколько мог, потому что он явно был из тех, что ждут, что я побегу. Что буду глядеть на его великую, здоровую белизну с благоговением. Я пошел к нему, и собаки пошли со мной, хлопая ушами и водя большими черными глазами по сторонам. Довольные, как свиньи в дерьме. “Бегаешь хорошо, пацан?” – спросил Кинни. Я посмотрел на него; его лошадь была большой и темно-коричневой, но с красным отливом. Казалось, можно было увидеть, как кровь кипит прямо под ее шкурой – река крови, стянутая кожей, петляющая между мышцами и костями. Я всегда хотел себе такую лошадь. Я стоял достаточно близко к Кинни, чтобы он видел, что я подошел, но достаточно далеко, чтобы он не мог пнуть меня. “Да”, – ответил я. Кинни снова засмеялся, но в этом смехе звенело острое лезвие. Потом он устремил на меня свои голубые глаза и спросил: “Но знаешь ли ты свое место?” Сдвинул свою винтовку так, чтобы ствол был направлен на меня. Как глаз огромного черного Циклопа. Что бы он там ни думал о моем месте, я ответил:
“Да, сэр”. И немного возненавидел себя за это. Один из псов лизнул мне руку. “Ты им нравишься —, сказал Кинни, – а мне как раз нужен еще один верный пес”. Я ничего не сказал. Животные всегда тянулись ко мне. Мама рассказывала, что однажды оставила меня, совсем еще маленького, не старше месяца, спеленутым в корзине у курятника во дворе. Она зашла в дом за оселком для ножа, а когда вышла, одна из коз лизала мое лицо и руку. Будто знала меня. Так что я просто смотрел на макушку Кинни, на его пушистые светлые волосы. Он посмотрел на мою шею и сказал: “Поехали”. Затем повернул свою лошадь, тронул ее и ускакал.
Однажды мы десять миль шли по болоту по следам одного боевика до заброшенной хижины, и я видел, как Кинни прострелил тому голову с двухсот ярдов, видел, как взорвалась голова боевика. Солнце уже садилось, когда Кинни его пристрелил, так что мы разбили лагерь возле ручья. Небо заволокло тучами, и ночь была вдвое чернее чем обычно, с огромными комарами. Мы зажгли костер, все заключенные, работавшие с Кинни и собаками, пристроились поближе к огню. Все, кроме меня и Кинни. Я обмазался грязью, чтобы отваживать комаров. В дыму его лицо расплывалось, но я все равно чувствовал, как он смотрит на меня из темноты. Понял, как только он прервал свою историю о том, как женщина-шериф поймала его в Арканзасе и отправила обратно в Парчман в последний раз, а потом сказал: “Я бы никогда не обидел женщину; и они это знали”. А потом его взгляд оказался устремлен на меня. И я на него ответил. “У всех есть свой предел, после которого человек ломается”, – сказал он. Я вспомнил Ричи, возящегося в земле со своей мотыгой. “У каждого”, – сказал Кинни и выплюнул жевательный табак в огонь.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?