Текст книги "Искусство как опыт"
Автор книги: Джон Дьюи
Жанр: Изобразительное искусство и фотография, Искусство
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 3 (всего у книги 7 страниц)
* * *
Обычно концепция искусства, связывающая его с деятельностью живого существа в его среде, вызывает враждебность. Подобная враждебность к ассоциации изящных искусств с нормальными процессами жизни – как нельзя более красноречивый и даже трагический комментарий к процессу проживания обычной жизни. Только потому, что жизнь обычно настолько корява, убога, вяла и тяжела, сохраняется представление о том, что существует некий неизбывный антагонизм между процессами нормальной жизни и созданием произведений эстетического искусства и наслаждением ими. В конечном счете, даже если «духовное» и «материальное» разделены и противопоставлены друг другу, должны быть условия воплощения и осуществления идеала – вот что в конечном счете означает на фундаментальном уровне сам термин «материя». Сама же общепризнанность указанного противопоставления свидетельствует, следовательно, о распространенности сил, превращающих то, что могло бы быть средством осуществления свободных идей, в гнет, и заставляющих идеалы оставаться всего лишь устремлениями, замершими в безосновательном и неустойчивом парении.
И хотя искусство само – это лучшее доказательство осуществления, а потому и осуществимости единства материального идеального, этот тезис можно подкрепить и общими аргументами. Всегда, когда возможна непрерывность, груз доказательства противопоставления и дуализма ложится на тех, кто их утверждает. Природа – мать и обиталище человека, даже если порой она оказывается мачехой и неприветливым домом. Тот факт, что цивилизация и культура сохраняются – а иногда и делают шаг вперед, – свидетельствует о том, что человеческие надежды и устремления находят основание и поддержку в природе. И если развитие и рост индивида от зародыша до зрелости являются результатом взаимодействия организма с его окружением, точно так же и культура – плод не усилий людей в пустоте или в приложении к ним самим, а длительного и постепенно накапливающегося взаимодействия со средой. Глубина реакций, вызываемых произведениями искусства, доказывает их, этих произведений, родство действиям этого устойчивого опыта. Произведения и реакции, вызванные ими, сопричастны тем самым процессам жизни, что доводятся до неожиданного счастливого завершения.
Что касается погружения эстетики в природу, я могу привести пример, в той или иной мере известный многим людям, но этот примечателен тем, что о нем рассказал художник первой величины, Уильям Генри Хадсон. «Я чувствую, что не живу по-настоящему, когда не вижу растущей живой травы, не слышу голосов птиц и сельских звуков». И далее:
…когда я слышу от людей, что они не нашли мира и жизни, приятных и интересных достаточно, чтобы их можно было полюбить, или что они с равнодушием взирают на ее конец, я склонен думать, что они никогда по-настоящему и не жили, не видели широко открытыми глазами ни мира, о котором они столь низкого мнения, ни вещей этого мира – ни единой травинки.
Мистическая сторона эстетической захваченности, предельно обостряющей опыт и настраивающей его к восприятию того, что верующие называют экстатическим причастием, припоминается Хадсоном, когда он говорит о своем детстве. Он рассказывает о том, какое воздействие оказал на него вид акаций.
Веющая перистая листва в лунные ночи приобретала облик странной седины, а потому дерево это казалось живее других, словно бы оно сильнее осознавало меня и само мое присутствие… Это было похоже на ощущение человека, чувствующего, что его посетило сверхъестественное существо, когда бы он был решительно убежден в том, что оно, пусть невидимое и неслышимое, здесь, рядом с ним, пристально смотрит на него, угадывая любую мысль в его сознании.
Эмерсона часто считали суровым мыслителем. Но именно Эмерсон, уже в зрелом возрасте, высказался в духе, напоминающем приведенный отрывок из Хадсона:
…переходя в сумерках пустошь, засыпанную растекающимися сугробами, под затянутым тучами небом, я, не думая ровно ни о какой особой удаче, испытал истинное ликование. Я возрадовался до того, что сам испугался.
Я не вижу никакого иного способа объяснить множество случаев опыта такого рода (нечто подобное обнаруживается в каждой спонтанной эстетической реакции), кроме как посчитать, что они вызваны резонансом предрасположенностей, приобретенных в первичных отношениях живого существа с его окружением, а потому и не восстановимых в четком и обособленном виде в сознающем интеллекте. Опыт такого рода приводит нас к еще одному соображению, свидетельствующему о естественной непрерывности. Непосредственный чувственный опыт безграничен в своей способности поглощать смыслы и ценности, которые сами по себе (то есть в абстракции) назывались бы «идеальными» или «духовными». Анимистическая составляющая религиозного опыта, воплощенная в детских воспоминаниях Хадсона, – пример на уровне опыта. Тогда как поэтическое, в каком бы медиуме оно ни существовало, всегда остается близким родственником анимизма. Если же мы обратимся к искусству, во многих отношениях представляемому противоположностью поэзии, а именно к архитектуре, мы поймем, как идеи, первоначально созданные высшей технической мыслью, например математикой, способны воплощаться непосредственно в чувственной форме. Осязаемая поверхность вещей никогда не бывает просто поверхностью. Камень можно отличить от тонкой папиросной бумаги по одной только поверхности – настолько сопротивление касанию и твердость, выявляемые всей мускульной системой в целом, воплощены в зрении. И процесс этот не останавливается на воплощении других чувственных качеств, наделяющих поверхность смыслом. Нет ничего, что человек когда-либо достигал в высочайшем полете своей мысли или во что он проникал своим испытующим взором, что не могло бы стать сердцевиной или ядром чувства.
Одно и то же слово «символ» используется для обозначения выражений абстрактной мысли, например в математике, и таких вещей, как флаг и распятие, воплощающих в себе общественную ценность и смысл традиционной веры или теологического учения. Ладан, витражное стекло, звон невидимых колоколов, узорчатые одеяния – вот чем сопровождается приближение к тому, что считается божественным. Связь истока многих искусств с первобытными ритуалами становится все более очевидной с каждым продвижением антрополога в прошлое. Только люди, удалившиеся от своего раннего опыта настолько, что они потеряли его ощущение, могут сделать вывод, что ритуалы и церемонии были просто техническими приемами, применяемыми, чтобы вызвать дождь, родить ребенка, принести богатый урожай или одержать победу. Конечно, в них присутствовало и это магическое намерение, однако мы можем быть уверены в том, что такие ритуалы и церемонии проводились снова и снова, несмотря на все практические неудачи, потому именно, что были непосредственными опорами для опыта жизни. Мифы – это не просто интеллектуалистские попытки первобытного человека заняться наукой. Несомненно, беспокойство, вызываемое любым незнакомым фактом, сыграло свою роль. Но наслаждение от рассказа, постепенно развивающегося и приходящего к развязке, играло главную роль в распространении популярных мифологий как тогда, так и сегодня. Непосредственная чувственная стихия – причем эмоцию надо считать модусом чувства – обычно поглощает весь идейный материал, более того, если нет специальной дисциплины, подкрепленной физическим аппаратом, она подчиняет себе и переваривает все, что является всего лишь интеллектуальным.
Внедрение сверхъестественного в верования и простота обращения к сверхъестественному, столь характерная для человека, – это во многом следствие психологии, порождающей произведения искусства, а не попыток научного или философского объяснения. Оно усиливает эмоциональную дрожь и размечает определенной пунктуацией интерес, сопровождающий паузы в привычной рутине. Если бы власть сверхъестественного над человеческим мышлением была бы только или хотя бы преимущественно интеллектуальной, она бы осталась сравнительно слабой. Теологии и космогонии взяли верх над воображением потому именно, что все они сопровождались торжественными процессиями, ладаном, расшитыми одеяниями, музыкой, разноцветным огнями и, наконец, рассказами, будоражащими наше любопытство и погружающими нас в гипнотическое восхищение. То есть они пришли к человеку, прямо обратившись к чувству и чувственному воображению. В большинстве религий таинства отождествлялись с высочайшими областями искусства, а наиболее авторитетные верования были облачены в торжественные одеяния и процессии, которые прямо услаждают взгляд и слух, вызывая сильнейшие эмоции: удивление, восторг и благоговение. И сегодня смелые теории физиков и астрономов отвечают эстетической потребности в удовлетворении воображения, а не сухой и строгой нужде в неэмоциональном подтверждении рациональной схемы.
Генри Адамc показал, что теология в Средневековье являлась конструкцией, основанной на том же намерении, что создало соборы. В целом Средневековье, в западном мире считающееся вершиной христианской веры, выступает доказательством способности чувства поглощать как нельзя более высокие духовные идеи. Музыка, живопись, скульптура, архитектура, драма и рыцарский роман – все они стали слугами религии, так же как наука и ученость. Искусства практически не существовали вне церкви, а церковные ритуалы и церемонии проводились в условиях, позволявших им оказывать наибольшее воздействие на эмоции и воображение. Дело в том, что я не знаю, что может вызвать в зрителе и слушателе того или иного проявления искусств большее потрясение, чем убежденность в том, что сама их форма определяется как необходимое средство достижения вечной славы и блаженства.
В этой связи следует привести следующие слова Уолтера Патера:
Христианство Средневековья прокладывало себе путь за счет эстетической красоты, глубоко ощущавшейся авторами латинских гимнов, находившими сотни чувственных образов для одного морального или духовного чувства. Страсть, не способная найти себе выхода, поскольку он запечатан, порождает нервное напряжение, заставляющее чувственный мир представляться человеку в еще большем блеске и рельефности: все красное превращается в кровь, вода – в слезы. Отсюда дикая, судорожная чувственность, заметная во всей средневековой поэзии, в которой природные вещи стали играть роль странную и фантастическую. Средневековый ум глубоко прочувствовал природные вещи, но его чувство было не объективным, оно не было реальным выходом в тот мир, который существует без нас.
В своем автобиографическом эссе «Дитя в доме» он обобщает то, что подразумевается в этом отрывке:
В более поздние годы он набрел на направления философии, весьма заинтересовавшие его оценкой соотношения чувственного и идеального как элементов человеческого знания, их долей в нем; в своей интеллектуальной конструкции он стал приписывать весьма немногое абстрактному мышлению и многое – чувственному носителю или поводу. [Последний] стал обязательным сопровождением любого восприятия вещей, достаточно реального, чтобы иметь какой-либо вес или счет в доме его мысли… Он все больше терял способность заботиться или думать о душе, если только она не в реальном теле, или о мире, если только в нем нет воды и деревьев, где люди выглядят так-то и так-то и жмут друг другу руки.
Возвышение идеала, вынесенного за пределы непосредственного чувства, привело не только к тому, что он стал блеклым и бескровным, но и, словно бы в заговоре с чувственным умом, к обеднению и вырождению всех вещей непосредственного опыта.
В названии этой главы я позволил себе позаимствовать у Китса слово «неосязаемый» [etherial – эфирный] для обозначения смыслов и ценностей, которые многие философы и некоторые критики считают недоступными для чувства в силу их духовных, вечных и всеобщих качеств – чем дают еще один пример общераспространенного дуализма природы и духа. Позвольте мне процитировать его слова. Художник может «смотреть на солнце, на луну, на звезды, на землю со всем тем, что она содержит, как на материал для формовки еще более великого, то есть неосязаемого [etherial things], – для создания более великого, нежели созданное самим Творцом»[4]4
Китс Дж. Письма 1815–1820. СПб.: Наука, 2011. С. 31–32. Прим. пер.
[Закрыть]. Приводя эти слова Китса, я также подумал о том, что он отождествил установку художники и живого существа; причем не только неявно, в своей поэзии, но и в размышлении, выражающем эту идею совершенно открыто. В письме брату он писал:
Большинство людей прокладывают себе путь в жизни так же бессознательно, так же не спуская глаз с преследуемой ими цели, с той же животной одержимостью, как и ястреб. Ястреб ищет себе пару – человек тоже: поглядите, как оба пускаются на поиск и как оба добиваются успеха – способы совсем одинаковы. Оба нуждаются в гнезде – и оба одинаковым способом устраивают его себе, одинаковым способом добывая пропитание. Человек, это благородное создание, для развлечения покуривает трубочку, ястреб качается на крыльях под облаками – вот и вся разница в их досужем времяпрепровождении. В этом-то и заключается наслаждение жизнью для ума, склонного к размышлениям. Я прохожу по полям и ненароком подмечаю в пожухлой траве суслика или полевую мышь, выглядывающую из-за стебелька: у этого существа есть своя цель – и глаза его горят от предвкушения. Я прохожу по городским улицам и замечаю торопливо шагающего человека – куда он спешит? У этого существа тоже есть своя цель – и глаза его горят от предвкушения ‹…›.
И пусть сам я точно так же следую инстинкту, как и любое человеческое существо, но я еще молод, пишу наобум, впиваюсь до боли в глазах в непроглядную тьму, силясь различить в ней хоть малейшие проблески света, не ведая смысла чужих мнений и выводов. Неужели я в этом не свободен от греха? Разве не может быть так, что неким высшим существам доставляет удовольствие искусный поворот мысли, удавшийся – пускай и безотчетно – моему разуму, как забавляет меня самого проворство суслика или прыжок встревоженного оленя? Уличная драка не может не внушать отвращения, однако энергия, проявленная ее участниками, взывает к чувству прекрасного: в потасовке даже самый заурядный простолюдин показывает свою ловкость. Для высшего существа наши рассуждения могут выглядеть чем-то подобным: пусть даже ошибочные, они тем не менее прекрасны сами по себе. Именно в этом заключается сущность поэзии; если же это так, то философия прекраснее поэзии – по той же причине, по которой истина прекраснее парящего в небесах орла. То есть рассуждения, когда они принимают инстинктивную форму, подобную животным формам и движениям, сами являются поэзией, приобретая изящество и грацию[5]5
Китс Дж. Письма 1815–1820. С. 275. Курсив Дж. Дьюи. – Прим. пер.
[Закрыть].
В другом письме он говорит о Шекспире как о человеке огромной «Негативной Способности» – способности человека, который «предается сомнениям, неуверенности, догадкам, не гонясь нудным образом за фактами и не придерживаясь трезвой рассудительности»[6]6
Там же. С. 68.
[Закрыть]. Он сравнивает в этом отношении Шекспира со своим современником Кольриджем, готовым упустить эстетическое прозрение, если оно было окружено неясностью, поскольку он не в состоянии его интеллектуально объяснить. По словам Китса, он не мог довольствоваться «неполнотой знания» [half-knowledge – полузнанием]. Я думаю, та же идея содержится в его письме к Бейли, где он говорит, что «до сих пор не в состоянии постигнуть, каким образом можно прийти к истине путем логических рассуждений… Неужели даже величайшим философам удавалось достичь цели, не отстранив от себя множества противоречий?»[7]7
См. там же. С. 63.
[Закрыть] – то есть он спрашивает о том, не должен ли рассуждающий доверять также и своим «интуициям», тому, что приходит к нему в его непосредственном чувственном и эмоциональном опыте, даже вопреки возражениям, подсказываемым ему размышлением. Далее он говорит, что «человек, наделенный даже не слишком богатым воображением, вознаграждается тем, что тайная работа фантазии то и дело озаряет его душу»[8]8
Там же.
[Закрыть] – и в этом замечании больше психологии продуктивной мысли, чем во множестве трактатов.
Несмотря на эллиптичность замечаний Китса, в них выделяются два момента. Первый – его убежденность в том, что у рассуждений, или «философии», тот же корень, что и у движений дикого животного, стремящегося к своей цели, что они могут быть спонтанными, «инстинктивными», а если они становятся инстинктивными, то, значит, и чувственными, непосредственными, поэтическими. Другой момент – его вера в то, что ни одно «рассуждение» как одно лишь рассуждение, исключающее воображение и чувство, не может достичь истины. Даже «величайшие философы» руководствуются своего рода животным предпочтением, направляющим их мышление к их выводам. Философ отбирает и отклоняет те или иные вещи в самом движении его воображения и чувств. «Разум» в своей высшей точке не может достичь полного постижения и полной уверенности. Он должен обратиться к воображению – к воплощенности идей в эмоционально нагруженном чувстве.
Было много споров о том, что Китс имел в виду в своих известных строках: «Красота есть истина, истинна красота – это все, /Что вы знаете на земле, и все, что вам нужно знать» («Beauty is truth, truth beauty – that is all /Ye know on earth, and all ye need to know»), и в близком по смыслу прозаическом замечании: «То, что воображению предстает как красота, должно быть истиной»[9]9
Китс Дж. Письма 1815–1820. С. 62. – Прим. пер.
[Закрыть]. По большей части спор вели люди, ничего не знающие о той традиции, к которой Китс принадлежал, и о характерном для этой традиции значении термина «истина». В ней «истина» никогда не означает правильности интеллектуальных утверждений о вещах, то есть истину в смысле, сегодня обусловленном влиянием науки. Она обозначает мудрость, коей живут люди, особенно знание о добре и зле. И у Китса она была особенно тесно связана с вопросом оправдания добра и доверия ему, несмотря на все зло и разрушения в окружающем нас мире. «Философия» – это попытка дать на этот вопрос рациональный ответ. Вера Китса в то, что даже философы не могут решить этот вопрос, отбросив прозрения воображения, получает независимое и положительное выражение в отождествлении у него «красоты» и «истины» – особой истины, позволяющей человеку решить угнетающую его проблему уничтожения и смерти (столь для Китса тяжелую), в той самой сфере, где смерть стремится утвердить свое превосходство. Человек живет в мире догадок, тайн, неопределенности. «Рассуждение» непременно его подведет – и именно этому издавна учили те, кто отстаивал необходимость божественного откровения. Китс не принял этого дополнения разума откровением и его замены им. Должно хватить и прозрения, даруемого воображением. «Это все, / Что вы знаете на земле, и все, что вам нужно знать». Ключевое слово – «на земле», то есть на сцене, где нудная погоня «за фактами и трезвой рассудительностью» лишь смущает и сбивает с толку, вместо того чтобы вывести нас к свету. И именно в мгновениях сильнейшего эстетического восприятия Китс находил свое величайшее утешение и свои глубочайшие убеждения. Это и было записано им в конце его «Оды к греческой вазе». В конечном счете есть лишь две философии. И одна из них принимает жизнь и опыт во всей их неопределенности, тайне, сомнении и неполном знании, обращая этот опыт на него самого, чтобы углубить и усилить его собственные качества в воображении и искусстве. Такова философия Шекспира и Китса.
3
Обладание опытом
ОПЫТ возникает постоянно, поскольку взаимодействием живого существа и условий среды определяется сам процесс жизни. В условиях сопротивления и конфликта аспекты и элементы субъекта и мира, участвующие в этом взаимодействии, окрашивают опыт эмоциями и идеями, так что возникает осознанное намерение. Однако часто полученный опыт остается неопределенным и всего лишь зачаточным. Вещи переживаются в опыте, но не так, чтобы они сложились в определенный опыт. Что-то отвлекает нас и рассеивает. То, что мы наблюдаем и мыслим, что желаем и получаем, расходится друг с другом. Мы кладем руки на плуг, но поворачиваем обратно; мы начинаем, а потом останавливаемся, но не потому, что опыт достиг своего завершения, ради которого он и был начат, но в силу внешних мешающих факторов или из-за внутреннего оцепенения.
В противоположность такому опыту мы действительно получаем определенный опыт, когда материал, переживаемый в нем, проходит путь до завершения. Тогда и только тогда он складывается в пределах общего потока опыта и приобретает отличие от какого-то другого опыта. Например, часть работы достигает удовлетворительного завершения; проблема находит свое решение; игра разыгрывается; ситуация (например, обед, шахматная партия, разговор, чтение книги или участие в политической кампании) заканчивается так, что ее завершение оказывается кульминацией, а не просто прекращением. Подобный опыт представляет собой целое, он несет в себе свое собственное индивидуализирующее качество, обладает самодостаточностью. Это и есть определенный опыт.
Философы, даже эмпирики, по больше части говорили об опыте в целом. Однако в обычной речи под опытом обычно подразумевается нечто единичное, что-то такое, у чего есть начало и конец. Ведь жизнь – это не единообразное шествие или поток. Она состоит из историй, каждая из которых обладает своим сюжетом, началом и движением, ведущим к развязке, своей ритмической поступью, наконец, своим неповторимым качеством, пронизывающим всю ее целиком. Лестничный пролет, каким бы механическим он ни был, функционирует за счет индивидуальных ступенек, а не монотонного продвижения, и точно так же наклонная плоскость отличается от других своим резким отклонением.
В этом живом смысле опыт определяется ситуациями и эпизодами, обычно называемыми нами «реальным опытом» – то есть вещами, о которых мы, вспоминая из, говорим: «Вот это был опыт». Он может быть чрезвычайно важным – такова ссора с близким ранее человеком или едва не случившаяся катастрофа. Или это может быть нечто сравнительно малозначительное – что, возможно, именно по причине этой своей незначительности еще лучше иллюстрирует, что такое опыт. Например, об обеде в Париже можно сказать, что «это был настоящий опыт». Он выделяется в качестве устойчивого напоминания о том, какой может быть еда. Или взять шторм, пережитый при пересечении Атлантики, – казалось, что в его ярости, испытанной в нашем опыте, выражено все то, чем вообще может быть шторм, что в нем заключено полное выражение, а потому он отличен от всего того, что было до и после.
В опыте такого вида каждая последующая часть свободно втекает, без разрывов или незаполненных пробелов, в то, что следует за ней. В это же время части не жертвуют собой. Река, если она отличается от пруда, течет. Однако речной поток наделяет определенностью и делает интересными ее следующие друг за другом участки в большей мере, чем однородные части пруда. В опыте поток всегда движется от чего-то к чему-то. Поскольку одна часть ведет к другой и одна несет то, что пришло прежде, каждая приобретает отличие, ее выделяющее. Сохраняющееся же целое становится многоразличным благодаря последовательным фазам, которые, по сути, акцентуация его различных окрасок.
В силу такого постоянного слияния не может быть зазоров, механических стыков, неподвижных центров, когда у нас действительно есть определенный опыт. В нем есть паузы, точки покоя, однако они размечают и определяют качество движения. Они резюмируют то, что произошло, и предупреждают распыление произошедшего и его праздное исчезновение. Непрерывное ускорение задыхается, мешая частям приобрести отличие. В произведении искусства различные акты, эпизоды и события сливаются друг с другом в единство, однако они не исчезают, не теряют при этом своего собственного характера – так же как в подлинной беседе постоянно идет обмен мыслями, которые сливаются друг с другом, однако каждый участник не только сохраняет свой характер, но и проявляет его даже в большей степени, чем обычно.
Опыт обладает единством, наделяющим его именем, а потому мы говорим тот обед, тот шторм, тот разрыв отношений. Наличие такого единства определяется единичным качеством, пронизывающим весь опыт, несмотря на различия составляющих его частей. Такое единство не является ни эмоциональным, ни практическим, ни интеллектуальным, поскольку все эти термины именуют различия, проводимыми в нем рефлексией. В речи об опыте мы должны применять эпитеты, его так или иначе интерпретирующие. Когда мы обдумаем опыт после того, как он состоялся, то, возможно, обнаружим, что какое-то одно качество господствовало в нем, и поэтому оно характеризует весь этот опыт в целом. Бывают такие захватывающие исследования и размышления, которые ученый или философ в своих воспоминаниях тоже может назвать «опытами», подчеркнув тем самым их качество. Они были целенаправленными проявлениями воли. Однако сам опыт не был суммой этих различных характеристик – последние как различительные черты в нем терялись. Ни один мыслитель не может заниматься своим делом, если только его не притягивает к себе совокупный опыт, ценный сам по себе и внутри себя, и если опыт сам по себе не служит ему наградой. Без такого опыта он просто никогда бы не знал, о чем на самом деле надо думать, и просто не смог бы отличить реальную мысль от надуманной. Мышление осуществляется связями идей, однако идеи образуют связь только потому, что они намного больше того, что называется идеями в аналитической философии. Это фазы развивающегося основного качества, отличающиеся друг от друга эмоционально и практически; они суть его подвижные вариации – не отдельные и независимые, как идеи и впечатления в теориях Локка и Юма, а тонкие градации всепроникающей и постепенно развивающейся тональности.
Об опыте мышления мы можем сказать, что достигли заключения или сделали вывод. Теоретическая формула этого процесса часто составляется так, что в ней скрывается сходство «вывода» с кульминационной фазой любого совокупного опыта, проходящего определенное развитие. Такие формулы, как может показаться, опираются на единичные суждения, то есть посылки, и суждение, представляющееся выводом, – в той именно форме, в которой приводятся на печатной странице. Отсюда впечатление, что сначала есть две независимые, уже готовые единицы, которые потом подвергаются определенной манипуляции, чтобы возникла третья. На самом деле в опыте мышления посылки проявляются только тогда, когда вывод сам становится очевидным. Этот опыт, подобно наблюдению усиливающегося, а потом постепенно стихающего шторма, – опыт непрерывного движения предметов (subject-matters). Подобно океану во время шторма, в нем тоже есть волны, накатывающие друг за другом; одни предположения разбиваются, сталкиваясь друг с другом, другие уносятся вперед, оседлав волну. И если вывод действительно достигается, это вывод движения предвосхищения и накопления, приходящего в конечном счете к завершению. «Вывод» – не что-то отдельное и независимое, это кульминация движения.
А потому определенный опыт мышления обладает своим собственным эстетическим качеством. Он отличается от опыта, признаваемого эстетическим, но только по своему материалу. Материал изящных искусств состоит из качеств. Материал опыта, обладающего интеллектуальным заключением, представляет собой знаки и символы, не имеющие собственного внутреннего качества, но они обозначают вещи, способные качественно переживаться в другом опыте. Это очень существенное различие. И оно является одной из причин, объясняющих, почему строго интеллектуальное искусство никогда не будет столь же популярным, что и музыка. Тем не менее сам опыт обладает эмоциональным качеством, приносящим удовольствие, когда ему присущи внутренняя целостность и завершенность, достигаемые в ходе упорядоченного и организованного движения. Эта художественная структура может стать предметом непосредственного ощущения. И в этой мере она оказывается эстетической. Но еще более важно не только то, что такое качество – это важный мотив для занятий интеллектуальными изысканиями и их честного проведения, но и то, что никакая интеллектуальная деятельность не может быть целостным событием (или определенным опытом), если она не замыкается таким качеством. Без него мышление остается незавершенным, лишенным вывода. Словом, эстетическое не может четко отличаться от интеллектуального опыта, поскольку последний, чтобы быть полным, должен нести на себе эстетическую печать.
То же утверждение относится и к цепочке действий, остающейся в основном практической, то есть состоящей из дел того или иного рода. Можно быть эффективным в своих действиях, но не осознавать их в опыте. Такая деятельность оказывается слишком автоматической, чтобы допустить ощущение того, зачем она нужна и что происходит. Она приходит к концу, но не к завершению или кульминации в сознании. Умелый навык преодолевает препятствия, однако они не питают собой опыт. Есть колеблющиеся, неуверенные люди, не способные прийти ни к чему определенному, – таковы сложные герои классической литературы. Между полюсами бесцельности и механической эффективности как раз и пролегают те цепочки действий, в которых сквозь последовательность дел проходит чувство растущего смысла, сохраняемого и собираемого к концу, переживаемого в качестве завершения процесса. В успешных политиках и военачальниках, ставших такими государственными деятелями, как Цезарь или Наполеон, есть что-то от устроителя публичных представлений. Само по себе это не искусство, однако это, я думаю, признак того, что интерес тут не только в самом результате (как было бы в случае простой эффективности), но и в результате как исходе процесса. То есть интерес представляет завершенность опыта. Опыт может оказаться вредным миру, а его завершение нежелательным. Однако у него всего равно есть эстетическое качество.
Отождествление греками хорошего поведения с таким поведением, что обладает грацией, гармонией и соразмерностью, то есть с kalon-agathon, – более очевидный пример специфически эстетического качества в моральном действии. Важный недостаток того, что считается моралью, заключается в ее бесчувственности. Вместо того чтобы приводить примеры беззаветности, она приобретает форму уступок требованиям долга, уступок частичных и вынужденных. Однако иллюстрации могут лишь затемнить тот факт, что любая практическая деятельность, если только она целостна и движется под воздействием своего собственного влечения к осуществлению, будет обладать эстетическим качеством.
Общую иллюстрацию можно привести, если мы представим камень, катящийся с холма и обладающий опытом. Такая деятельность определенно является достаточно «практической». Камень с чего-то начинает и движется – с постоянством, допускаемым обстоятельствами, – к месту или состоянию, где он будет покоиться, то есть к завершению. Добавим в нашем воображении к этим внешним фактам представление о том, что камень стремится к этому конечному результату в своем желании; что он проявляет интерес к вещам, встретившимся ему на пути, к условиям, ускоряющим или замедляющим его движение к конечной точке; что он действует и ощущает их соответственно тому, какую функцию он им приписывает – помощников или препятствий; и что достижение им окончательного состояния покоя соотносится со всем тем, что произошло раньше, представляясь кульминацией непрерывного движения. В таком случае у камня действительно будет опыт, причем обладающий эстетическим качеством.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?