Текст книги "В сердце страны"
Автор книги: Джозеф Кутзее
Жанр: Современная проза
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 3 (всего у книги 10 страниц) [доступный отрывок для чтения: 3 страниц]
57. Хендрик и его жена по воскресеньям наносят визиты Якобу и Анне. Они надевают лучшую одежду, запрягают ослов и степенно одолевают полмили пути до школьного здания. Я спрашиваю Анну о девушке. Она отвечает, что та милая, но еще ребенок. Если она ребенок, то кто же тогда я? Я вижу, что Анне хотелось бы взять ее под свое крылышко.
58. Со шляпой в руке Хендрик стоит в дверях кухни, поджидая, пока я взгляну на него. Оторвав взгляд от миски, в которой я разбиваю яйца, я встречаюсь с ним глазами.
– Доброе утро, мисс.
– Доброе утро, Хендрик. Как твои дела?
– У нас все хорошо, мисс. Я пришел спросить: может быть, у мисс есть работа в доме? Для моей жены, мисс.
– Да, Хендрик, возможно, есть. Но где твоя жена?
– Она здесь, мисс. – Он кивает через плечо, потом снова встречается со мной взглядом.
– Скажи ей, чтобы зашла внутрь. Повернувшись, он говорит: «Эй!» – со строгой улыбкой. Мелькает красное, и у него за спиной появляется девушка. Он делает шаг в сторону, и она стоит в дверях, словно в раме; со сжатыми руками и опущенными глазами.
– Значит, ты тоже Анна. Теперь у нас две Анны.
Она кивает, все еще отворачивая лицо.
– Поговори с мисс! – шепчет Хендрик. Голос у него резкий, но это ничего не означает: мы все знаем, что таковы игры, в которые мы играем друг для друга.
– Анна, мисс, – шепчет Анна. Она тихонько откашливается.
– Тогда ты будешь Анна Маленькая – у нас же не может быть две Анны на одной кухне, не так ли?
Она красива. Голова и глаза большие, как у ребенка, линии рта и скул чистые, словно очерченные карандашом. В этом году– и в следующем, и, возможно, еще один год ты все еще будешь красивой, говорю я себе, пока не родится второй ребенок и пока тебя не изнурят роды, болезни, нищета и монотонность, и Хендрик почувствует себя преданным и озлобится, и вы начнете кричать друг на друга, и твоя кожа покроется морщинами, а глаза потускнеют. Ты еще станешь такой, как я, говорю я себе, не беспокойся.
– Посмотри на меня, Анна, не бойся. Ты хочешь приходить и работать в доме?
Она медленно кивает, потирая подъем большим пальцем ноги. Я смотрю на ее пальцы ног и крепкие икры.
– Ну же, дитя, говори, я тебя не съем!
– Эй! – доносится от дверей шёпот Хендрика.
– Да, мисс, – отвечает она. Я приближаюсь к ней, вытирая руки о передник. Она не уклоняется, но взгляд ее обращается к Хендрику. Взяв за подбородок, я приподнимаю ее лицо.
– Ну же, Анна, тебе нечего бояться. Ты знаешь, кто я?
Она смотрит прямо мне в глаза. Губы ее дрожат. Глаза у нее не черные; а темно-темно-коричневые – темнее даже, чем у Хендрика.
– Итак, кто я такая?
– Мисс – это мисс.
– Ну, так давай же!.. Анна!
Но Анна, моя старая Анна, похоже, все это время околачивается в коридоре, прислушиваясь.
– Анна, это Анна Маленькая. Ты такая славная и большая. А что, если ты будешь у нас Анна Большая, тогда она будет Анна Маленькая. Как это звучит?
– Это звучит чудесно, мисс.
– А теперь слушай: дай ей чаю, затем она сможет приступить к работе. Покажи ей, где находятся принадлежности для мытья пола, – я хочу, чтобы прежде всего она вымыла пол в кухне. А ты, Анна Маленькая, должна завтра принести свою собственную кружку и тарелку. Ты запомнишь?
– Да, мисс.
– Хендрик, ты теперь должен идти, хозяин рассердится, если увидит, что ты здесь слоняешься.
– Да, мисс. Спасибо, мисс.
И все это – на нашем собственном языке, языке нюансов, с гибким порядком слов и выразительными суффиксами —непонятном для постороннего, изобилующем Для посвященных моментами солидарности, моментами дистанции.
59. Сегодня утром шел дождь. Несколько дней по небу проносились грозовые тучи, от горизонта до горизонта, доносились отдаленные раскаты грома и царил удушливый сумрак. Потом в середине утра с приглушенными криками начали носиться птицы, прячась в гнездах. Воздух стал неподвижен. Огромные, тепловатые капли воды закапали с неба, потом перестали, а потом дождь начался всерьез, когда гроза с молниями и бесконечными раскатами грома проследовала своим путем – через нас на север. Дождь лил в течение часа. Потом он закончился, запели птицы, от земли пошел пар, и последние свежие ручейки начали уменьшаться и иссякли.
60. Сегодня я заштопала шесть пар носков для моего отца. Существует традиция, которая старше меня и согласно которой Анна не должна заниматься штопкой.
61. Сегодня баранья нога была превосходной: нежной, сочной, в меру зажаренной. Во всем должен быть порядок. Жизнь в пустыне возможна.
62. Когда мой отец проезжает по холму мимо запруды, вокруг его плеч и головы собираются полоски и завитки, оранжевые, розовые, бледно– лиловые, розовато-лиловые – он окружен ореолом заката. Чем бы он ни занимался сегодня (он никогда не говорит, я никогда не спрашиваю), тем не менее домой он возвращается в блеске и славе – великолепный мужчина.
63. Вопреки всем соблазнам праздности, мой отец никогда не переставал быть джентльменом. Когда он выезжает верхом, то надевает сапоги для верховой езды, и я должна помогать ему их снимать, а Анна должна натирать воском. Совершая раз в две недели объезд своих владений, он надевает сюртук и галстук. В коробочке для запонок у него три запонки для воротника. Перед едой он моет руки с мылом. Он церемонно пьет свой бренди, один, из специального бокала – их у него четыре, – при свечах, сидя в кресле. Каждый месяц, негнущийся, как шомпол, он устраивается на табуретке за кухонной дверью и отдается на волю моих ножниц. Я подстригаю седые волосы, отливающие сталью, приглаживая их ладонью. Потом он встает, встряхивает салфетку, благодарит меня и величественно удаляется. Кто бы мог подумать, что из подобных ритуалов он нанизывает день за днем, неделя за неделей, месяц за месяцем и, по-видимому, год за годом, каждый вечер проезжая верхом на фоне пламенеющего неба, как будто провел весь день в ожидании этой минуты: лошадь стреножена в тени дерева как раз за холмом, а сам он прислонился, полусидя, к седлу, вырезая прищепки для белья, куря, насвистывая сквозь зубы, подремывая, надвинув шляпу на глаза, с карманными часами в руке. Ведет ли он такую потайную жизнь, когда скрыт от глаз, или подобная мысль непочтительна?
64. Раз в шесть дней, когда наши циклы совпадают – его цикл из двух дней, мой – из трех, – мы делим интимность уборной за фиговыми деревьями, опорожняя в ведро свой кишечник и вдыхая дурной запах свежих фекалий другого: либо он – мое зловоние, либо я – его. Откинув деревянную крышку, я сажусь над его испражнениями – адскими, кровавыми, грубыми – мухи любят такие больше всего, – с кусочками, без сомнения, непереваренного мяса. Мои же собственные (и тут я думаю о том, как он, в спущенных брюках, сидит, зажимая нос, а в черном пространстве под ним яростно жужжат мухи) – темные, оливковые от желчи, слишком долго удерживаемые, старые, усталые. Мы тужимся и напрягаемся, подтираемся каждый по-своему квадратиками туалетной бумаги, купленной в магазине (признак аристократизма), поправляем одежду и возвращаемся в широкий мир. Затем приступает к своим обязанностям Хендрик: он обследует ведро и, если оказывается, что оно не пустое, опорожняет его над ямой, выкопанной вдали от дома, моет и возвращает на место. Не знаю, где именно опорожняется ведро, но где-то на ферме есть яма, где, переплетясь кольцами, красная змея отца и черная – дочери обнимаются, засыпают и распадаются.
65. Но привычки меняются. Мой отец начал приходить домой по утрам. Никогда прежде он этого не делал. Он неуверенно заходит на кухню и заваривает себе чай. Меня он отстраняет пожатием плеч. Он стоит, сунув руки в карманы, спиной к двумя Аннам, если они там, глядя в окно, пока настаивается чай. Служанки горбят плечи, встревоженные, тушуются. Если же их нет на кухне, он бродит по дому с чашкой в руке, пока не найдет Анну Маленькую, которая подметает, или чистит что-нибудь, или занята еще какой– нибудь работой, и стоит над ней, молча наблюдая. Я придерживаю свой язык. Когда он уходит, все мы, женщины, расслабляемся.
66. На этой голой земле трудно хранить секреты. Мы живем обнаженные под ястребиным взглядом друг друга, но в нас назревает протест. Наше недовольство друг другом, глубоко затаенное, иногда начинает нас душить, и мы отправляемся на долгие прогулки, впиваясь ногтями в свои ладони. Лишь подавив в себе секреты, мы можем их сохранить. Если мы молчаливы, это оттого, что в нас накопилось много такого, что стремится вырваться наружу. Мы ищем, на ком бы выместить нашу злость, а когда находим, бушуем необузданно. Слуги страшатся гнева моего отца, который всегда несоразмерен поводу. Разозлившись на него, они стегают ослов, швыряют камни в овец. Как хорошо, что животные не испытывают гнева, а лишь терпят и терпят! Психология господ.
67. В то время как Хендрик отбыл с заданием в богом забытое место, жарким полднем мой отец навещает его жену. Он доезжает верхом до двери коттеджа и ждет, не спешиваясь, пока девушка не выйдет и не встанет перед ним, щурясь на солнце. Он говорит с ней. Она робеет. Она прячет лицо. Он пытается успокоить ее. Возможно, он даже улыбается – мне не видно. Наклонившись, он передает ей пакет из коричневой бумаги, полный конфет—сердечек и ромбиков с надписями. Она стоит с пакетом в руках, пока он отъезжает.
68. Или: в то время, когда Анна Маленькая идет домой, жарким полднем мой отец подъезжает к ней. Она останавливается, а он, перегнувшись через шею лошади, заговаривает с ней. Она робеет и прячет лицо. Он пытается ее успокоить, даже улыбается ей. Он достает из кармана пакет из коричневой бумаги, который передает ей. Пакет полон конфет, которые называют сердечками и ромбиками. Она сворачивает пакет и идет дальше.
69. Он перегибается через шею лошади, беседуя с девушкой, пытаясь успокоить ее. Она прячет лицо. Он опускает руку в карман, и я улавливаю блеск серебра. С минуту монета лежит у нее на ладони, это шиллинг или даже флорин. Они оба глядят на него. Потом девушка зажимает ладонь. Он уезжает, а она идет домой.
70. Он едва притрагивается к еде и отталкивает свою тарелку. Он пьет свой бренди, не сидя в кресле, а расхаживая по двору в лунном свете. Когда он разговаривает со мной, голос у него становится сиплым от вызова и стыда. Мне не нужно подглядывать из-за занавески, чтобы узнать его мысли, отягощенные виной.
71. Где же она может истратить свои деньги? Где она спрячет их от мужа? Где она спрячет сладости? Или съест их все одна, в один присест? Она еще совсем ребенок? Если у нее один секрет от мужа, скоро будет два. Коварный, коварный подарок!
72. Он верит, что дела его пойдут на лад, как только я не буду стоять на пути. Хотя он не осмеливается так сказать, ему бы хотелось, чтобы я удалилась в свою спальню с мигренью и там оставалась. Я готова поверить, что он искренен, когда говорит себе: хорошо бы я, и Хендрик, и все другие препятствия исчезли. Но как долго, по его мнению, будет продолжаться их идиллия: они одни на ферме, вдвоем, стареющий мужчина и служанка, глупый ребенок? Он с ума сойдет от такой пустой свободы. Что они будут делать вместе – день за днем, день за днем? Что они могут сказать друг другу? Истина заключается в том, что ему нужна наша оппозиция, чтобы удерживать девушку вдали от него, подтвердить его страсть к ней, так же как ему нужно, чтобы наша оппозиция была бессильной перед этой страстью. На самом деле ему нужно не уединение, а беспомощное соучастие наблюдателей. И я также не могу поверить, что он не знает, как он появляется в моих снах, в каком качестве, какие поступки совершает. Длинный коридор, соединяющий два крыла дома, с его спальней в одном крыле и с моей – в другом, кишит ночными призраками, и среди них – он и я. Они созданы не мной и не им – мы создали их вместе. Через них мы владеем друг другом. Существует уровень – и мы оба это знаем, – на котором Анна Маленькая всего-навсего пешка и где настоящая игра ведется нами двумя.
73. Я покорилась его желанию и объявила о своем недомогании. Зеленые ставни закрылись. Весь день я лежу, вытянувшись на покрывале, с голыми мозолистыми ступнями, с подушкой на глазах. Все, что мне требуется, рядом: ночной горшок под кроватью, графин с водой и стакан на столике. Старая Анна приносит еду и убирает комнату. Я ем как птичка. Я ничего не принимаю от мигрени, зная, что ничего не поможет; к тому же я проповедую культ боли. Удовольствие трудно получить, а боль – она везде в эти дни, я должна учиться жить ею. Воздух прохладный и зеленый даже днем. Иногда боль – словно твердый камень за стеной моего лба, иногда—диск внутри черепа, раскачивающийся и жужжащий вместе с движениями земли, иногда – волна, которая наказывает и бесконечно бьет по векам изнутри. Я лежу час за часом, сосредоточившись на звуках внутри моей головы. В трансе я слышу пульс в висках, взрыв и распад клеток, скрип кости, измельчение кожи до песка. Я прислушиваюсь к молекулярному миру внутри себя с таким же вниманием, как к доисторическому миру снаружи. Я хожу по руслу реки я слышу звук тысяч песчинок, ощущаю железные испарения скал на солнце. Я вникаю в заботы насекомых: частицы пищи, которые нужно перетащить через вершины гор и сложить на хранение в ямки, яйца, которые нужно расположить шестиугольниками, враждебные племена, которые нужно уничтожить. Повадки птиц тоже стабильны. Поэтому я с неохотой созерцаю человеческие страсти. С полушкой на голове, в затемненной комнате, я сосредоточена на сердцевине боли, затеряна в существовании своего существа. Вот кем мне предназначено быть: поэтессой внутреннего мира, последовательницей внутренней сущности камней, эмоций муравьев, сознания мыслящих частей мозга. По-видимому, это единственная карьера, за исключением смерти, к которой приспособила меня жизнь в пустыне.
74. Мой отец обменивается запретными словами с Анной Маленькой. Мне не нужно покидать свою комнату, чтобы узнать это. Мы, говорит он ей, мы вдвоем, и слово отдается в воздухе. Сейчас, пойдем со мной сейчас, говорит он ей. Существует мало истинных слов, твердых как скала, на которых можно построить жизнь, – их он разрушает. Он верит, что: может вместе с ней выбрать свои слова и создать свой личный язык с помощью своих собственных «я», «ты», «здесь и сейчас». Но личного языка не может быть. Их интимное «ты» в то же время и мое «ты». Что бы они ни сказали друг другу, даже в самую глухую полночь, они говорят общими словами – если только не лопочут, как обезьяны. Разве я могу говорить с Хендриком как прежде, если они портят мою речь? Как мне говорить с ними?
75. Проходят дни и ночи, свет в моей затененной ставнями комнате становится серовато-зеленым и темнеет до черноты, старая Анна появляется и исчезает и вновь появляется то с горшком, то с тарелкой, бормоча, кудахтая. Я лежу, окруженная собственными временными циклами, вне истинного времени мира, в то время как мой отец и жена Хендрика следуют своими путями, прямыми как стрела, от похоти к завоеванию, от беспомощности к облегчению капитуляции. Теперь они уже покончили с лестью, подарками и робкими кивками головы. Хендрика отсылают в самые отдаленные уголки фермы, дав задание уничтожить клещей у овец. Мой отец стреноживает лошадь рядом с домом своего слуги. Он запирает за собой дверь. Девушка пытается оттолкнуть его руки, но она испытывает благоговейный трепет перед тем, что должно произойти. Он раздевает ее и укладывает на матрас своего слуги, набитый кокосовыми волокнами. Она безвольно лежит в его руках. Он ложится с нею и качается вместе с нею, совершая акт, о котором я знаю достаточно, чтобы понимать, что он нарушает законы морали.
76. «Я считаю любого бедняка конченым человеком, – шепчет голос (в своем одиночестве я слышу голоса – быть может, я действительно колдунья), – ему конец, если он имеет несчастье родиться с честным сердцем, у него красивая жена и могущественный сосед». Бедный Хендрик: ему конец, ему конец. Я плачу пьяными слезами. Потом от боли сильно зажмуриваю глаза и жду, пока три фигуры распадутся на полоски и завитки: Хендрик играет на своей губной гармонике вдали, под фиговым деревом, пара обнимается в душной лачуге. В конце концов остаюсь лишь я, уплывающая в сон, за пределы боли. Воздействуя на себя, я изменяю мир. Где кончается эта сила? Возможно, именно это я пытаюсь выяснить.
77. Анна не пришла. Все утро я пролежала, ожидая, когда она осторожно постучится в дверь. Я думаю о чае и сухарях, и у меня текут слюни. Вне всякого сомнения, я – не чистый дух.
78. Я стою в тапочках в пустой кухне, и голова у меня кружится после долгой спячки. Плита холодная. Солнце мерцает в медной посуде, выстроившейся на полках.
79. Я стою позади своего стула, вцепившись в спинку, и беседую со своим отцом.
– Где Анна? Ее сегодня не было. Он отправляет в рот рис с подливкой, склонившись над тарелкой. Жует с аппетитом.
– Анна? Откуда мне знать, где Анна? Это меня не касается. Служанки – это твое дело. О которой Анне ты говоришь?
– Я говорю о нашей Анне. Нашей Анне, а не о другой. Я хочу знать, где она. В здании школы пусто.
– Их нет. Они уехали сегодня утром.
– Кто уехал?
– Она и старый Якоб. Они взяли двуколку с ослами.
– А почему они вдруг уехали? Почему ты мне не сказал? Куда они уехали?
– Они уехали. Они спросили меня, и я разрешил. Что еще ты хочешь узнать?
– Ничего. Я не хочу узнать больше ничего.
80. Или, быть может, когда я вхожу в комнату, слова уже льются из возвышающегося черного цилиндра.
– Анна и Якоб уехали. Я дал им отпуск. Тебе придется какое-то время обходиться без Анны.
81. Или, может быть, только пустая кухня, и холодная плита, и ряды сверкающей медной посуды, и отсутствие, два отсутствия, три отсутствия, четыре отсутствия. Мой отец порождает отсутствие. Куда бы он ни пошел, он оставляет за собой отсутствие. И что главное – свое собственное отсутствие, ибо его присутствие такое холодное, такое мрачное, что само по себе является отсутствием, и движущаяся тень наводит на сердце уныние. И отсутствие моей матери. Мой отец – это отсутствие моей матери, ее отрицание, ее смерть. Она мягкая, светлая; он – жесткий, темный. Он убил во мне все материнское и оставил мне эту хрупкую, волосатую скорлупу, в которой бренчат горошины мертвых слов. Я стою в пустой кухне, ненавидя его.
82. Прошлое. Я пытаюсь отыскать внутри своей головы вход в туннель, который поведет меня обратно во времени и памяти, мимо моих все более молодых и свежих обликов, через юность и детство – на колени к моей матери, к моему началу, – однако там нет туннеля. Внутри моего черепа лишь зеркальные стены, я вижу только свои отражения, бесцветные и унылые, которые отвечают мне взглядом. Как я могу поверить, что это существо когда– то было ребенком, что оно принадлежит к человечеству? Легче вообразить, как оно выползает из-под камня, в своей оболочке темно-зеленого цвета, только что вылупившись из яйца, как оно слизывает с себя слизь и, определив направление, ползет к дому на ферме, чтобы поселиться под обшивкой стен.
83. Но, быть может, если я проведу день на чердаке, роясь в старых сундуках, то найду доказательства прошлого, заслуживающие доверия: декоративные веера, медальоны и камеи, бальные туфельки, бантики и сувениры, рубашечка, в которой крестили, и фотографии – если в то время существовали фотографии, – может быть, дагерротипы, на которых изображен нахмурившийся ребенок с локонами, сидящий на коленях у женщины, робкой, незаметной, а за ними – чопорный мужчина, и, кто знает, рядом с ними – мальчик, тоже нахмурившийся, в костюмчике, отделанном галуном; это брат, который умер во время одной из эпидемий – эпидемии инфлюэнцы или оспы, оставив меня без защитника. А потом эта молодая мать, наверное, умерла, пытаясь дать жизнь третьему ребенку, умерла, как она и опасалась, боясь отказать мужчине в безжалостном наслаждении ею; ее смерть посеяла смятение и ужас, и повивальная бабка металась по комнате, ломая руки и рекомендуя прибегнуть к рвотному корню в качестве последнего средства.
84. По всей земле, должно быть, есть дети средних лет, поджидающие, когда разожмутся руки родителей, сжимающие ключи. В тот день, когда я сложу руки моего отца у него на груди и прикрою ему лицо простынёй, в тот день, когда я завладею ключами, я отопру бюро и раскрою все его секреты, которые он скрывал от меня: гроссбухи и банкноты, документы и завещания, фотографии умершей женщины с надписью «С любовью», пачку писем, перевязанную красной ленточкой. И в самом темном углу нижнего потайного ящика я открою былые восторги покойного: листочки со стихами, сложенные втрое и вчетверо и засунутые в конверт, сонеты к Надежде и Радости, признания в любви, страстные клятвы и посвящения, послебрачные рапсодии, катрены «К моему сыну» – и больше ничего, молчание: поток иссяк. В какой-то момент на пути от юноши к мужчине – к мужу, к отцу, к хозяину – сердце, вероятно, обратилось в камень. Уж не произошло ли это с появлением чахлой девочки? Не я ли убила в нем жизнь, как он убивает жизнь во мне?
85. В нелепых розовых тапочках я стою в центре кухни. Мне в глаза бьет яркий солнечный свет. Позади осталась тихая гавань—кровать в затемненной комнате, а впереди – дела по хозяйству, вызывающие раздражение. Как же могу я, ведущая полусонное и банальное существование, изобразить из себя грозную, оскорбленную дочь, представ перед оробевшим или высокомерным отцом и бесстыдной или трепещущей служанкой? У меня не лежит к этому сердце, да и не готова я к такой роли. Жизнь в пустыне учит, что все дозволено. Единственное, чего мне хочется, – это снова забраться в постель и уснуть, сунув большой палец в рот, или отыскать мою самую старую шляпу от солнца и брести вдоль русла реки, пока дом не скроется из виду и я не буду слышать ничего, кроме пения цикад и жужжания мух, пролетающих мимо моего лица. Моя стихия – это бесконечная смена течений сна и пробуждения, которые несут меня, а вовсе не буря человеческих конфликтов. Там, где в пустыне стоит этот дом, есть вихрь, водоворот, черная дыра, в которой я живу, питая к этому месту отвращение. Я была бы гораздо счастливее под кустом, где лежит кучка яиц, и я бы вылупилась из скорлупы вместе с тысячью сестер, и мы бы наводнили мир – целая армия, набросившаяся на посевы. Когда я нахожусь в четырех стенах, моя ярость тщетна. Мои излияния отражаются от штукатурки, плиток, дерева и обоев и возвращаются ко мне, прилипая и просачиваясь сквозь кожу. Хотя я, быть может, похожа на машину, выполняющую домашнюю работу, на самом деле я – сфера, сотрясаемая дикой энергией, готовая взорваться. И хотя что-то подсказывает мне, что лучше выкатиться наружу и извергаться на природе, другой голос (я полна противоречий) советует мне забиться в угол, подобно черной паучихе-вдове, и отравлять своим ядом тех, кто пройдет мимо. «Вот вам за юность, которой у меня никогда не было!» – шиплю я и плююсь, если только пауки умеют плеваться.
86. Но истина в том, что я ношу черный вдовий траур дольше, чем себя помню: насколько я знаю, еще младенцем я лежала в черных пеленках, дрыгая рахитичными ножками и с плачем хватаясь за свои черные вязаные пинетки. В шесть лет я, несомненно, носила изо дня в день кошмарное платье темно-зеленого цвета, с длинными рукавами, скрывавшее меня с головы до ног—открытыми оставались лишь тощие голени, – и тупоносые черные туфли. Наверное, меня фотографировали в этом возрасте – других объяснений у меня нет. Должно быть, сохранилась моя фотография в одном из этих сундуков или ящиков бюро, и я пропустила ее, перечисляя их содержимое. Как мог обыкновенный ребенок увидеть себя с такой бесстрастной ясностью – вплоть до сжатого рта, бледности и крысиной косички? А может быть, у меня было видение? Не следует слишком доверять фотографиям – что было всем этим фотографам делать в пустыне, когда я была ребенком, уж конечно, не гоняться за мной; а может быть, я была из тех детей, что любят размышлять, и на какое-то мгновение перенеслась из своего тела и увидела себя такой, какой была на самом деле, – в темно-зеленом платье, которое наверняка тоже на чердаке, засунутое в какой-нибудь сундук, – перед тем как меня вернул в мою бездумную целостность животного тот, кто одарил этим видением. Мой ангел– хранитель или какая-то другая разновидность ангелов, которая предостерегает от того, чтобы возлагать на себя большие надежды, – возможно, ангел реальности, спасительный ангел. А может быть, я никогда не обладала бездумной целостностью животного или утратила ее и к шести годам была уже маленькой машиной из плоти, бегала по двору, строила ограды из камня и – что еще делают дети? – отрывала крылья мухам, а за мной с серьезным видом наблюдал маленький призрачный двойник; может быть, увы, нет никаких ангелов и все снимки, на которых запечатлена я в детстве, – дело рук этого маленького наблюдателя (что еще ей было делать?); не исключено, что она отделилась от меня, когда я была совсем маленькой, и я вижу себя младенцем с изжогой или болью в сердце или чем-нибудь еще, с плачем хватающейся за свои черные баретки, глазами этого двойника, размышляющего у детской кроватки, ощущающего свою собственную призрачную боль в сердце, – конечно, это была она, и она не только видела тупики, которые я игнорирую, но и интересовалась более важными вещами, нежели проблемы философии.
87. Я – черная вдова в трауре по своей жизни. Всю мою жизнь меня оставляли лежать – забытую, пыльную, как старый башмак, или использовали как орудие для приведения дома в порядок и контроля за слугами. Но я вижу смысл своего существования совсем иначе, он нерешительно мерцает где-то в моем внутреннем мраке: я—чехол, оболочка для пустого внутреннего пространства. Я передвигаюсь по миру не как лезвие ножа, разрезающее ветер, или башня с глазами, подобная моему отцу, а как дырка, вокруг которой – тело; внизу свисают две длинные тонкие ноги, две костлявые руки хлопают по бокам, сверху – большая голова. Я дырка, плачущая от желания быть заполненной. Я знаю, что в каком-то смысле это просто слова, просто способ представлять себя, но если не думать о себе словами и зрительными образами, то как же еще думать? Я представляю себя соломенной женщиной, пугалом, не слишком туго набитым, с нарисованным сердитым лицом, чтобы отпугивать воров, пустым изнутри – полевые мышки могли бы использовать это внутреннее пространство, если бы были очень умными. Но это уже больше, нежели зрительный образ, не могу этого отрицать, я не столь уж несведуща в анатомии, и мое сложение вызывает у меня интерес; к тому же я еще и девушка с фермы, живущая в круговороте природы – пусть и такой скудной, как у нас в пустыне, – и я в курсе, что у меня между ног имеется дырка, которая никогда не была заполненной, и она ведет к другой дырке, тоже никогда не заполнявшейся. Если я – круг, то, как мне порой кажется, это оттого, что я – женщина. Однако как это бесит: после рассуждений, которые сделали бы честь мыслителю, обнаружить, что я угодила в ловушку и должна признать, что, если бы рядом со мной спал настоящий мужчина и подарил бы мне детей, все было бы хорошо, я бы воспрянула духом и научилась улыбаться, мое тело налилось бы, кожа засияла, а голос у меня в голове начал бы заикаться и затих. Я не верю, что брак между парнем с фермы и девушкой с фермы спасет меня – что бы ни означало «спасти», – по крайней мере пока: неизвестно, какие перемены меня ждут. Не исключено, что мне предназначена более высокая судьба. Поэтому, если каким-то чудом один из костлявых соседей вдруг явится в один прекрасный день с букетом из цветов велда, краснея и потея, и начнет обхаживать меня ради моего наследства, я улягусь в постель, или стану читать ему свои ужасные сонеты, или буду корчиться у его ног в припадке, – словом, сделаю то, что заставит его галопом мчаться прочь. Всегда подразумевается, что у нас есть соседи, но я не вижу никаких доказательств этого – как будто мы живем на луне.
88. С другой стороны, иногда на много дней подряд я утрачиваю ощущение своёй избранности и вижу себя просто одинокой уродливой старой девой, способной спастись до некоторой степени от одиночества, вступив в брак (человеческий институт брака) с другой одинокой душой, возможно более алчной, чем большинство, более глупой, более уродливой – словом, не подарок, так ведь и я не подарок; я поклянусь склоняться перед ним немного ниже и прислуживать немного больше, чем стала бы другая женщина, и субботними вечерами должна буду раздеваться для него, потушив свет, чтобы не отпугнуть, и возбуждать, если можно постичь искусство возбуждения; и направлять к отверстию, которое можно сделать проницаемым с помощью куриного жира, горшочек с которым будет стоять на ночном столике; и, после того как перенесу всю эту возню, в конце концов буду заполнена семенем, и буду лежать, слушая его храп, пока не придет утешительный сон. Там, где мне не хватает опыта, я компенсирую его воображением. Если у мужчин и женщин все это происходит иначе, могло же быть и так. Я могу также вообразить, как через много месяцев забеременею, – хотя меня бы не удивило, если бы я оказалась бесплодной: уж очень я смахиваю на бесплодную женщину, как ее обычно представляют, – а потом, через семь-восемь месяцев, произведу на свет ребенка; я буду одна, без повивальной бабки, в соседней ком нате будет валяться в стельку пьяный муж, и я сама перегрызу зубами пуповину, и прижму синевато-багровое личико младенца к своей жалкой груди; а потом, через десять лет заточения, выйду на дневной свет во главе целого выводка низкорослых девочек, смахивающих на крыс, все—моя точная копия, сердито щурящихся на солнце, путающихся в собственных ногах, одинаково одетых в платьица темно-зеленого цвета и тупоносые черные туфли; а потом, еще десять лет понаблюдав, как они шипят и царапаются, отправлю их одну за другой в широкий мир, предоставив делать то, что делают там непривлекательные девушки: жить в меблированных комнатах, может быть работать на почте и рожать незаконных детей, смахивающих на крыс, которых будут отсылать на ферму.
89. Возможно, это все, что значит для меня избранность: не быть персонажем буколической комедии, похожей на вышеописанную, не быть объясненной с помощью нищеты, вырождения, тупости или праздности. Я хочу, чтобы у моей истории было начало, середина и конец, а не зияющая середина без конца, которая грозит мне не меньше, если я буду смотреть сквозь пальцы на любовные похождения моего отца и нянчиться с ним, когда он впадет в старческое слабоумие, чем если бы меня повел к алтарю какой-нибудь пастушок и я умерла бы на склоне лет – сморщенная бабушка в качалке. Я должна не уснуть в середине своей жизни. Из пустоты, окружающей меня, я должна выхватывать одно событие за другим, и их маленькие вспышки помогут мне держаться. Потому что история иного рода—плетение воспоминаний в дремотном мозгу – никогда не может быть моей. Моя жизнь – это не прошлое, мое искусство не может быть искусством памяти. То, что со мной произойдет, еще не произошло. Я—слепое пятно, которое с открытыми глазами бросается в пучину будущего, мой пароль – «Что дальше?». И если в эту минуту непохоже, что я туда бросаюсь, это лишь оттого, что я немного медлю в пустом доме, радуясь солнечному лучу, который точно так же блестит в медных кастрюлях, выстроившихся рядами, как блестел еще до моего рождения. Я была бы не я, если бы не ощущала обольщения холодного каменного дома, уютных старых традиций, старинного феодального языка. Возможно, несмотря на мои черные одежды и сталь в моем сердце (если только это не камень, кто знает – ведь оно так далеко), я консерватор, а не разрушитель; быть может, моя ярость, вызванная отцом, – просто ярость от нарушения старого языка, правильного языка, которое имеет место, когда он обменивается поцелуями и личными местоимениями с девушкой, которая вчера скребла полы, а сегодня должна мыть окна.
Внимание! Это не конец книги.
Если начало книги вам понравилось, то полную версию можно приобрести у нашего партнёра - распространителя легального контента. Поддержите автора!Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?