Текст книги "Без дыхания"
Автор книги: Эдгар По
Жанр: Литература 19 века, Классика
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 1 (всего у книги 2 страниц) [доступный отрывок для чтения: 1 страниц]
Эдгар Аллан По
Без дыхания (Рассказ не для журнала «Блэквуд» и отнюдь не из него)
О, не дыши…
Мур. «Мелодии»
Самая жестокая судьба рано или поздно должна отступить перед тою неодолимой бодростию духа, какую вселяет в нас философия, – подобно тому, как самая неприступная крепость сдается под упорным натиском неприятеля. Салманассар (судя по Священному Писанию) вынужден был три года осаждать Самарию, но все же она пала. Сарданапал (см. у Диодора) целых семь лет держался в Ниневии, но – увы – все было тщетно. Силы Трои истощились через десять лет, а город Азот – Аристей в этом ручается словом джентльмена – тоже в конце концов открыл Псамметиху свои ворота, которые держал на запоре в течение пятой части столетия.
– Ах ты гадина! ах ты ведьма! ах ты мегера, – сказал я жене наутро после свадьбы, – ах ты чертова кукла, ах ты подлая, гнусная тварь, краснорожее исчадие мерзости, ах ты, ах ты… – В тот самый миг, когда я встал на цыпочки, схватил жену за горло и, приблизив губы к ее уху, собрался было наградить ее каким-нибудь еще более оскорбительным эпитетом, который, будучи произнесен достаточно громко, должен был окончательно доказать ее полнейшее ничтожество, – в тот самый миг, к своему величайшему ужасу и изумлению, я вдруг обнаружил, что у меня захватило дух.
Выражения «захватило дух», «перехватило дыхание» и т. п. довольно часто употребляются в повседневном обиходе, но я, bona fide[1]1
По чистой совести (лат.).
[Закрыть], никогда не думал, что ужасный случай, о котором я говорю, мог бы произойти в действительности. Вообразите – разумеется, если вы обладаете фантазией, – вообразите мое изумление, мой ужас, мое отчаяние!
Однако мой добрый гений еще ни разу не покидал меня окончательно. Даже в тех случаях, когда я от ярости едва в состоянии владеть собой, я все же сохраняю некоторое чувство собственного достоинства, et le chemin des passions me conduit (как лорда Эдуарда в «Новой Элоизе») а la philosophie veritable[2]2
И дорога страстей ведет меня к истинной философии (фр.).
[Закрыть].
Хотя мне в первую минуту не удалось с точностью установить размеры постигшего меня несчастья, тем не менее я решил во что бы то ни стало скрыть все от жены, – по крайней мере, до тех пор, пока не получу возможность определить объем столь неслыханной катастрофы. Итак, мгновенно придав моей искаженной бешенством физиономии кокетливое выражение добродушного лукавства, я потрепал свою супругу по одной щечке, чмокнул в другую и, не произнеся ни звука (о фурии! ведь я не мог), оставил ее одну дивиться моему чудачеству, а сам легким па-де-зефир выпорхнул из комнаты.
И вот я, являющий собой ужасный пример того, к чему приводит человека раздражительность, благополучно укрылся в своем кабинете – живой, но со всеми свойствами мертвеца, мертвый, но со всеми наклонностями живых, – нечто противоестественное в мире людей, – очень спокойный, но лишенный дыхания.
Да, лишенный дыхания! Я совершенно серьезно утверждаю, что полностью утратил дыхание. Его не хватило бы и на то, чтобы сдуть пушинку или затуманить гладкую поверхность зеркала, – даже если бы от этого зависело спасение моей жизни. О, злая судьба! Однако даже в этом первом приступе всепоглощающего отчаяния я все же обрел некоторое утешение. Тщательная проверка убедила меня в том, что я не окончательно лишился дара речи, как мне показалось вначале, когда я не смог продолжать свою интересную беседу с женой. Речь у меня была нарушена лишь частично, и я обнаружил, что, стоило мне в ту критическую минуту понизить голос и перейти на гортанные звуки, я мог бы и дальше изливать свои чувства. Ведь частота вибрации звука (в данном случае гортанного) зависит, как я сообразил, не от потока воздуха, а от определенных спазматических движений, производимых мышцами гортани.
Я упал в кресло и некоторое время предавался размышлениям. Думы мои были, разумеется, весьма малоутешительны. Сотни смутных, печальных фантазий теснились в моем мозгу, и на мгновение у меня даже мелькнула мысль, не покончить ли с собой; но такова уж извращенность человеческой природы – она предпочитает отдаленное и неясное близкому и определенному. Итак, я содрогнулся при мысли о самоубийстве как о самом гнусном злодеянии, одновременно прислушиваясь к тому, как полосатая кошка громко мурлычет на коврике у камина и даже сеттер старательно выводит носом рулады, растянувшись под столом. Оба словно нарочно похвалялись силою своих легких, насмехаясь над бессилием моих.
Терзаемый то страхом, то надеждой, я наконец услышал шаги жены, спускавшейся по лестнице. Когда я убедился, что она ушла, я с замиранием сердца вернулся на место катастрофы.
Тщательно заперев дверь изнутри, я предпринял энергичные поиски. Быть может, думал я, то, что я ищу, скрывается где-нибудь в темном углу, в чулане или притаилось на дне какого-нибудь ящика. Может быть, оно имеет газообразную или даже осязаемую форму. Большинство философов до сих пор придерживаются весьма нефилософских воззрений на многие вопросы философии. Однако Вильям Годвин в своем «Мандевиле» говорит, что «невидимое есть единственная реальность»; а всякий согласится, что именно об этом и идет речь в моем случае. Я бы хотел, чтобы здравомыслящий читатель хорошенько подумал, прежде чем называть подобные заявления пределом абсурда. Ведь Анаксагор, как известно, утверждал, что снег черный, и я не раз имел случай в этом убедиться.
Долго и сосредоточенно продолжал я свои поиски, но жалкой наградой за мои труды и упорство были всего лишь одна фальшивая челюсть, два турнюра, вставной глаз да несколько billets-doux[3]3
Любовных записочек (фр.).
[Закрыть], адресованных моей жене мистером Вовесьдух. Кстати, надо сказать, что это доказательство благосклонности моей супруги к мистеру В. не причинило мне особого беспокойства. То, что миссис Духвон питает нежные чувства к существу, столь непохожему на меня, – вполне законное и неизбежное зло. Всем известно, что я отличаюсь крепким и плотным телосложением, хотя в то же время несколько приземист. Что же удивительного, если миссис Духвон предпочла моего тощего, как жердь, приятеля, непомерно высокий рост которого вошел в поговорку. Но вернемся к моему рассказу.
Как я уже заметил, мои усилия оказались напрасными. Шкаф за шкафом, ящик за ящиком, чулан за чуланом – все подверглось тщательному осмотру, но все втуне. Была, правда, минута, когда мне показалось, что труды мои увенчались успехом, – роясь в одном несессере, я нечаянно разбил флакон гранжановского «Елея архангелов» (беру на себя смелость рекомендовать его как весьма приятные духи).
С тяжелым сердцем воротился я в свой кабинет, чтобы измыслить какой-нибудь способ обмануть проницательность жены хотя бы на то время, пока я успею подготовить все необходимое для отъезда, где меня никто не знает, мне, быть может, удастся скрыть свою ужасную беду, способную даже в большей степени, чем нищета, отвратить симпатии толпы и навлечь на злосчастную жертву вполне заслуженное негодование людей добродетельных и благополучных. Я колебался недолго. Обладая от природы прекрасной памятью, я целиком выучил наизусть трагедию «Метамора». К счастью, я вспомнил, что при исполнении этой пьесы (или, во всяком случае, той ее части, которая составляет роль героя) нет никакой надобности в оттенках голоса, коих я был лишен, и что всю ее следует декламировать монотонно, причем должны преобладать низкие гортанные звуки.
Некоторое время я практиковался на краю одного болота, где было отнюдь не безлюдно, и поэтому мои упражнения не имели, по существу, ничего общего с аналогичными действиями Демосфена, а, напротив, основывались на моем собственном, специально разработанном методе. Чувствуя себя теперь во всеоружии, я решил внушить жене, будто мною внезапно овладела страсть к драматическому искусству. Это мне удалось как нельзя лучше, и в ответ на всякий вопрос или замечание я мог своим замогильным лягушачьим голосом с легкостью продекламировать какой-нибудь отрывок из упомянутой трагедии, – любыми строчками из нее, как я вскоре с удовольствием убедился, можно было пользоваться при разговоре на любую тему. Не следует, однако, полагать, что, исполняя подобные отрывки, я обходился без косых взглядов, шарканья ногами, зубовного скрежета, дрожи в коленях или иных невыразимо изящных телодвижений, которые ныне по справедливости считаются непременным атрибутом заправского актера. Поговаривали даже о том, не надеть ли на меня смирительную рубашку, но – хвала господу! – никто не заподозрил, что я лишился дыхания.
Наконец я привел свои дела в порядок и однажды на рассвете сел в почтовый дилижанс, направляющийся в N., распространив среди знакомых слух, будто дело чрезвычайной важности срочно требует моего личного присутствия в этом городе.
Дилижанс был битком набит, но в неясном свете раннего утра невозможно было разглядеть моих спутников. Я позволил втиснуть себя между двумя джентльменами грандиозных размеров, не оказав сколько-нибудь энергичного сопротивления, а третий джентльмен, еще большей величины, предварительно попросив извинения за вольность, во всю длину растянулся на мне и, мгновенно погрузившись в сон, заглушил мои гортанные крики о помощи таким храпом, который посрамил бы и рев Фаларидова быка. К счастью, состояние моих дыхательных способностей совершенно исключало возможность такой напасти, как удушение.
Когда мы приблизились к окраине города, уже совсем рассвело, и мой мучитель, пробудившись ото сна и пристегнув свой воротничок, весьма учтиво поблагодарил меня за любезность. Но, увидев, что я остаюсь недвижим (все мои суставы были как бы вывихнуты, а голова свернута набок), он встревожился и, растолкав остальных пассажиров, в весьма решительной форме высказал мнение, что ночью под видом находившегося в полном здравии и рассудке пассажира им подсунули труп; при этом, желая доказать справедливость своего предположения, он изо всех сил ткнул меня большим пальцем в правый глаз.
Вслед за этим каждый пассажир (а их было девять) счел своим долгом подергать меня за ухо. А когда молодой врач поднес к моим губам карманное зеркальце и убедился, что я бездыханен, обвинение моего мучителя было единогласно подтверждено, и вся компания выразила твердую решимость не только в дальнейшем не мириться с таким надувательством, но и в настоящее время не ехать ни шагу дальше с такой падалью.
В соответствии с этим меня вышвырнули из дилижанса перед таверной «Ворона» (мимо которой мы как раз проезжали), причем со мною не произошло больше никаких неприятностей, если не считать перелома обеих рук, попавших под левое заднее колесо. Кроме того, следует воздать должное кучеру – он не преминул выбросить вслед за мною самый объемистый из моих сундуков, который, по несчастью, свалившись мне на голову, раскроил мне череп весьма любопытным и в то же время необыкновенным образом.
Хозяин «Вороны», человек весьма гостеприимный, убедившись, что содержимого моего сундука вполне достаточно, дабы вознаградить его за некоторую возню со мной, тут же послал за знакомым хирургом и передал меня в руки последнего вместе со счетом и распиской в получении десяти долларов.
Совершив сию покупку, хирург отвез меня к себе на квартиру и немедленно приступил к соответствующим операциям. Однако, отрезав мне уши, он обнаружил в моем теле признаки жизни. Тогда он позвонил и послал слугу за соседом-аптекарем, чтобы посоветоваться, как поступить в столь критических обстоятельствах. На тот случай, если его подозрения, что я еще жив, в конце концов подтвердятся, он пока что сделал надрез на моем животе и вынул оттуда часть внутренностей для более детального анатомирования.
Аптекарь выразил мнение, что я и в самом деле мертв. Это мнение я попытался опровергнуть, изо всех сил брыкаясь и корчась в жестоких конвульсиях, ибо операции хирурга в известной мере вновь пробудили мои жизненные силы. Однако все это было приписано действию новой гальванической батареи, при помощи которой аптекарь – человек действительно весьма сведущий – произвел несколько любопытнейших опытов, каковые, ввиду моего непосредственного в них участия, не могли не вызвать во мне живейшего интереса. Тем не менее я был весьма обескуражен тем, что хотя я и сделал несколько попыток вступить в разговор, но до такой степени не владел даром речи, что не мог даже открыть рот, а тем более возражать против некоторых остроумных, но фантастических теорий – при иных обстоятельствах благодаря близкому знакомству с гиппократовой патологией я мог бы их с легкостью опровергнуть.
Не будучи в состоянии прийти к какому-либо заключению, искусные медики решили оставить меня для дальнейших исследований и отнесли на чердак. Жена хирурга одолжила мне панталоны и чулки, а сам хирург связал мне руки, подвязал носовым платком мою челюсть, после чего запер дверь снаружи и поспешил к обеду, оставив меня наедине с моими размышлениями.
Теперь, к своему величайшему восторгу, я обнаружил, что мог бы говорить, если б только мои челюсти не были стеснены носовым платком. В то время как я утешался этой мыслью, повторяя про себя некоторые отрывки из «Вездесущности бога», как я имею обыкновение делать перед отходом ко сну, две жадные и сварливые кошки забрались на чердак сквозь дыру, подпрыгнули, издали фиоритуры а-ла Каталани и, сев друг против друга, прямо на моей физиономии, вступили в неприличный поединок из-за столь жалкой добычи, как мой нос. Однако подобно тому как потеря ушей способствовала восшествию персидского мага Гауматы на престол Кира, а отрезанный нос дал Зопиру возможность овладеть Вавилоном, так потеря нескольких унций моей физиономии оказалась спасительной для моего тела. Возбужденный болью и пылая негодованием, я одним усилием разорвал свои путы и повязки. Пройдя через комнату, я бросил полный презрения взгляд на воюющие стороны и, открыв окно, к их величайшему ужасу и разочарованию, с необычайной ловкостью ринулся вниз.
Грабитель почтовых дилижансов В., на которого я поразительно похож, в это самое время ехал из городской тюрьмы к виселице, воздвигнутой для его казни в предместье. Вследствие своей крайней слабости и продолжительной болезни он не был закован в кандалы. Облаченный в костюм для виселицы, чрезвычайно напоминавший мой собственный, он лежал, вытянувшись во всю длину, на дне повозки палача (которая как раз оказалась под окнами хирурга в момент моего низвержения), не охраняемый никем, кроме кучера, который спал, и двух рекрутов шестого пехотного полка, которые были пьяны.
Злой судьбе было угодно, чтобы я спрыгнул прямо на дно повозки. В. – малый сообразительный – не преминул воспользоваться удобным случаем. Мгновенно поднявшись на ноги, он соскочил с повозки и, завернув за угол, исчез. Рекруты, разбуженные шумом, не уяснили себе существа дела. Однако при виде человека – точной копии осужденного, – который стоял во весь рост в повозке, прямо у них перед глазами, они решили, что мазурик (они подразумевали В.) намерен обратиться в бегство (их подлинное выражение), и, поделившись этим мнением друг с другом, они хлебнули по глотку, а затем сбили меня с ног прикладами своих мушкетов.
Вскоре мы достигли места назначения. Разумеется, мне нечего было сказать в свою защиту. Меня ожидало повешение. Я безропотно покорился своей неизбежной участи с чувством тупой обиды. Не будучи ни в коей мере киником, я должен признаться, что чувствовал себя настоящей собакой. Между тем палач надел мне на шею петлю. Спускная доска виселицы упала.
Воздерживаюсь от описаний того, что я ощутил на виселице, хотя, конечно, я мог бы многое сказать на эту тему, относительно которой никто еще не высказался с достаточной полнотой. Ведь, в сущности, чтобы писать о таком предмете, необходимо быть повешенным. Каждому автору следует ограничиваться тем, что он испытал на собственном опыте. Так, Марк Антоний сочинил трактат об опьянении.
Могу только упомянуть, что я отнюдь не умер. Тело мое действительно было повешено, но я никак не мог испустить дух, потому что у меня его уже не было; и должен сказать, что, если бы не узел под левым ухом (который на ощупь напоминал твердый крахмальный воротничок), я не испытывал бы особых неудобств. Что касается толчка, который был сообщен моей шее при падении спускной доски, то он лишь поставил на прежнее место мою голову, свернутую набок тучным джентльменом в дилижансе.
У меня были, однако, достаточно веские причины, чтобы постараться вознаградить толпу за ее труды. Все признали мои конвульсии из ряда вон выходящими. Судороги мои трудно было бы превзойти. Чернь кричала «бис». Несколько джентльменов упало в обморок, и множество дам было в истерике увезено домой. Пинксит[4]4
Пинксит (от лат. pinxit) – подпись под картиной перед именем художника, например, «pinxit Иванов» – «рисовал Иванов».
[Закрыть] воспользовался случаем, чтобы, сделав набросок с натуры, внести поправки в свою замечательную картину «Марсий, с которого сдирают кожу живьем».
Когда я достаточно развлек публику, власти сочли уместным снять мое тело с виселицы, тем более что к этому времени настоящий преступник был снова схвачен и опознан – факт, остававшийся мне, к сожалению, неизвестным.
Много сочувственных слов было, разумеется, сказано по моему адресу, и, так как никто не претендовал на мой труп, поступил приказ похоронить меня в общественном склепе.
Туда я, по истечении надлежащего срока, и был водворен. Могильщик удалился, и я остался в одиночестве. В эту минуту мне пришло в голову, что строчка из «Недовольного» Марстона:
Смерть рада всем – ее открыты двери… —
содержит явную ложь. Тем не менее я взломал крышку своего гроба и выбрался наружу. Кругом было страшно сыро и уныло, и я изнывал от скуки. Чтобы развлечься, я принялся бродить между аккуратно расставленными рядами гробов. Стаскивая гробы на землю один за другим, я вскрывал их и предавался рассуждениям о заключенных в них бренных останках.
– Это, – произнес я, споткнувшись о рыхлый, одутловатый труп, – это, без сомнения, был в полном смысле слова неудачник, несчастный человек. Ему суждена была жестокая судьба: он не ходил, а переваливался; он шел через жизнь не как человек, а как слон, не как мужчина, а как носорог.
Его попытки передвигаться по прямой были обречены на неудачу, а его обходные маневры кончались полным провалом. Делая шаг вперед, он имел несчастье всякий раз делать два шага вправо и три влево. Его занятия ограничивались изучением поэзии Крабба. Он не мог иметь никакого представления о прелести пируэта. Для него па-де-папильон всегда был абстрактным понятием. Он никогда не восходил на вершину холма. Никогда ни с какой вышки не созерцал он славных красот столицы. Жара была его заклятым врагом. Когда солнце находилось в созвездии Пса, он вел поистине собачью жизнь, – в эти дни ему снилась геенна огненная, горы, взгромоздившиеся на горы, Пелион на Оссу. Ему не хватало воздуха, – да, если выразить это кратко, не хватало воздуха. Игру на духовых инструментах он считал безумием. Он был изобретателем самодвижущихся вееров и вентиляторов. Он покровительствовал Дюпону, фабриканту кузнечных мехов, и умер самым жалким образом, пытаясь выкурить сигару. Он внушает мне глубокий интерес, его судьба вызывает во мне искреннее сочувствие.
– Но вот, – сказал я злорадно, извлекая из гроба сухопарого, длинного, странного мертвеца, примечательная внешность которого неприятно поразила меня сходством с чем-то хорошо знакомым, – вот презренная тварь, не достойная ни малейшего сострадания. – Произнося эти слова, я, чтобы лучше разглядеть свой объект, схватил его двумя пальцами за нос, усадил и, держа таким образом на расстоянии вытянутой руки, продолжал свой монолог.
– Не достойная, – повторил я, – не достойная ни малейшего сострадания. Кому же, в самом деле, придет в голову сочувствовать тени? Да и разве не получил он сполна причитавшейся ему доли земных благ? Он был создателем высоких памятников, дроболитных башен, громоотводов и пирамидальных тополей. Его трактат «Тени и оттенки» обессмертил его имя. Он с большим талантом обработал последнее издание Саута «О костях». В молодом возрасте поступил он в колледж, где изучал пневматику. Затем он возвратился домой, безостановочно болтал и играл на валторне. Он питал пристрастие к волынкам. Известный скороход капитан Баркли ни за что не согласился бы состязаться с ним в ходьбе. О'Ветри и Выдыхауэр были его любимыми писателями, а Физ – его любимым художником. Он умер смертью славных, вдыхая газ, – levique flatu corrupitur[5]5
От слабого дуновения погибает (лат.).
[Закрыть], как fama pudicitae[6]6
Добрая слава целомудренности (лат.).
[Закрыть] у Иеронима. Он, несомненно, был…
– Как вы смеете! Как… вы… смеете! – задыхаясь и отчаянным усилием срывая платок, которым была подвязана его нижняя челюсть, перебил меня объект моей гневной филиппики. – Как вы смеете, мистер Духвон, с такой дьявольской жестокостью зажимать мне нос?! Разве вы не видите, что они завязали мне рот? А вам должно быть известно – если вам вообще что-либо известно, – каким огромным избытком дыхания я располагаю! Если же вам об этом неизвестно, то присядьте и убедитесь сами. В моем положении поистине огромное облегчение иметь возможность открыть рот… иметь возможность беседовать с человеком вроде вас, который не считает своим долгом каждую минуту прерывать нить рассуждений почтенного джентльмена. Следовало бы запретить прерывать друг друга… не правда ли? Прошу вас, не отвечайте… Достаточно, когда говорит один человек… Рано или поздно я кончу, и тогда вы сможете начать. За каким чертом, сэр, принесло вас сюда?.. ни слова, умоляю… я сам пробыл здесь довольно долго… кошмарный случай!.. Слыхали, наверное?.. Ужасающая катастрофа!.. Проходил под вашими окнами… приблизительно в то время, когда вы помешались на драматическом искусстве… жуткое происшествие!.. Знаете выражение «перехватило дыхание»?.. придержите язык, говорю я вам!.. так вот: я перехватил чье-то чужое дыхание!.. когда мне и своего всегда хватало… Встретил на углу Пустобреха… не дал мне ни слова вымолвить… я ни звука произнести не мог… в результате – припадок эпилепсии. Пустобрех сбежал… черт бы побрал всех идиотов!.. Приняли меня за мертвого и сунули сюда… не правда ли, мило? Слышал все, что вы обо мне говорили… каждое слово – ложь… ужасно!.. поразительно!.. гнусно!.. мерзко!.. непостижимо!.. et cetera… et cetera… et cetera…[7]7
И так далее (лат.).
[Закрыть]
Невозможно представить себе, как я изумился, услышав столь неожиданную тираду, и как обрадовался, когда мало-помалу сообразил, что дыхание, столь удачно перехваченное этим джентльменом (в котором я вскоре узнал соседа моего Вовесьдуха), было то самое, которого я лишился в ходе беседы с женой. Время, место и обстоятельства дела не оставляли в том и тени сомнения. Однако я все еще держал мистера В. за его обонятельный орган – по крайней мере в течение того весьма продолжительного периода, пока изобретатель пирамидальных тополей давал мне свои объяснения.
К этому побуждала меня осторожность, которая всегда была моей отличительной чертою. На пути моего избавления, подумал я, лежит еще немало препятствий, которые мне удастся преодолеть лишь с величайшим трудом. Следует принять во внимание, что многим людям свойственно оценивать находящуюся в их владении собственность (хотя бы эти люди в данный момент и в грош ее не ставили, хотя бы собственность, о которой идет речь, доставляла им одни хлопоты и беспокойства) прямо пропорционально той выгоде, которую могут извлечь другие, приобретая ее, или они сами, расставаясь с нею. Не принадлежит ли мистер Вовесьдух к подобным людям? Не подвергну ли я себя опасности стать объектом его вымогательств, слишком явно выказывая стремление завладеть дыханием, от которого он в настоящее время так страстно желает избавиться? Ведь есть же на этом свете негодяи, подумал я со вздохом, которые не постесняются воспользоваться затруднительным положением даже ближайшего своего соседа; и (последнее замечание принадлежит Эпиктету) именно тогда, когда люди особенно стремятся сбросить с себя бремя собственных невзгод, они меньше всего озабочены тем, как бы облегчить участь своего ближнего.
Все еще не выпуская нос мистера В., я счел необходимым построить свой ответ, руководствуясь подобными соображениями.
– Чудовище! – начал я тоном, исполненным глубочайшего негодования. – Чудовище и двудышащий идиот! Да как же ты, которого небу угодно было покарать за грехи двойным дыханием, – как же ты посмел обратиться ко мне с фамильярностью старого знакомого? «Каждое слово ложь»… подумать только! Да еще «придержите язык». Как бы не так! Нечего сказать, любезное обращение с джентльменом, у которого нормальное дыхание! И все это в тот момент, когда в моей власти облегчить бремя твоих бедствий, отняв тот излишек дыхания, от которого ты вполне заслуженно страдаешь.
Произнеся эти слова, я, подобно Бруту, умолк в ожидании ответа, и мистер Вовесьдух тотчас обрушился на меня целым шквалом протестов и каскадом извинений. Он соглашался на любые условия, чем я не преминул воспользоваться с максимальной выгодой для себя.
Когда предварительные переговоры наконец завершились, мой старый знакомый вручил мне дыхание, в получении коего (разумеется, после тщательной проверки) я впоследствии выдал ему расписку.
Многие, несомненно, станут порицать меня за то, что я слишком поверхностно описал коммерческую сделку, объектом которой было нечто столь неосязаемое. Мне, вероятно, укажут, что следовало остановиться более подробно на деталях этого происшествия, которое (и я с этим совершенно согласен) могло бы пролить новый свет на чрезвычайно любопытный раздел натурфилософии.
На все это – увы! – мне нечего ответить. Намек – вот единственное, что мне дозволено. Таковы обстоятельства. Однако по здравом размышлении я решил как можно меньше распространяться о деле столь щекотливом, – повторяю, столь щекотливом и, сверх того, затрагивавшем в то время интересы третьего лица, гнев которого в настоящее время я меньше всего желал бы навлечь на себя.
Вскоре после этой необходимой операции мы предприняли попытку выбраться из казематов нашего склепа. Соединенные силы наших вновь обретенных голосов были столь велики, что мы очень скоро заставили себя услышать. Мистер Ножницы, издатель партии вигов, опубликовал трактат «О природе и происхождении подземных шумов». Газета демократов незамедлительно поместила на своих столбцах ответ, содержавший возражение, опровержение и, наконец, подтверждение. Лишь после вскрытия склепа удалось разрешить этот спор: появление мистера Вовесьдуха и мое собственное доказало, что обе стороны были совершенно не правы. Заканчивая подробный отчет о некоторых весьма примечательных эпизодах из моей и без того богатой событиями жизни, я не могу еще раз не обратить внимание читателя на преимущества столь универсальной философии, ибо она служит надежным и верным щитом против тех стрел судьбы, кои невозможно ни увидеть, ни ощутить, ни даже окончательно постигнуть. Уверенность древних иудеев, что врата рая не преминут раскрыться перед тем грешником или святым, который, обладая здоровыми легкими и слепою верой, возопит «аминь!» – была совершенно в духе этой философии. Совет Эпименида (как рассказывает об этом философе Лаэрций во второй книге своих сочинений) воздвигнуть алтарь и храм «надлежащему божеству», данный им афинянам в те дни, когда в городе свирепствовала моровая язва и все средства против нее были исчерпаны, – также совершенно в духе этой философии.
Литтлтон Бэрри
Внимание! Это не конец книги.
Если начало книги вам понравилось, то полную версию можно приобрести у нашего партнёра - распространителя легального контента. Поддержите автора!Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?