Текст книги "Игра в кино"
Автор книги: Эдуард Тополь
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 6 (всего у книги 15 страниц)
Ответ Родины гласил: «Для буксировки „Требинье“ отправлено буксирное судно „Адлер“. Тратить валюту на закупку подарков для команды „Мытищ“ не разрешаю. Моряки, отличившиеся при спасении „Требинье“, получат по прибытии в Одессу почетные грамоты и другие награды. Данченко».
Но Кичин нашел выход из положения: отправил в Одессу эрдэ о том, что при буксировке «Требинье» лопнули два троса, и получил от Данченко разрешение купить взамен два новых стоимостью по пять тысяч долларов каждый. На самом деле, как вы помните, лопнул только один трос, и боцман «Мытищ» купил в Тулеаре один новый трос, а на остальные пять тысяч долларов – магнитофоны, часы, фотоаппараты и прочие подарки для своей команды. И Кичин, произведя торжественное награждение героев, двинулся во Вьетнам. Но уже – в инвалидном кресле. Потому что после сорока дней чудовищного напряжения и бессонницы его разбил паралич – отнялись обе ноги, правая рука и речь. Моряки выносили его из каюты на руках и так, на руках, поднимали на капитанский мостик, где он, сидя в кресле, писал свои команды единственной «живой» – левой – рукой. Таким вот способом он привел «Мытищи» в Ханой и поставил под разгрузку. Здесь вьетнамцы, увидев состояние русского капитана, тут же увезли его в джунгли, в подземный госпиталь, недостижимый для американских бомбежек. И там, с помощью иглоукалывания и каких-то своих секретных мазей, растираний и лекарств, вернули к жизни и его ноги, и правую руку, и даже речь!
Но когда прославленные «Правдой» капитан и его команда вернулись в Одессу, произошел новый инцидент. В Одессе Кичин позволил себе немыслимую дерзость: стоя на рейде и ожидая разрешения войти в порт, он отказался заплатить ритуальный оброк гэбэшникам, которые прибыли на судно для рутинной проверки его на «провоз недозволенных грузов», а именно – джинсов, дубленок и прочей заморской мануфактуры, которую все моряки везли в те годы домой из загранки на продажу и для прокорма своих семей.
Это было неслыханно! Негласный многолетний закон обязывал всех без исключения моряков – от кока до капитана! – отстегивать гэбэшникам либо деньгами, либо вещами. Ведь от этих гэбэшников – и только от них одних! – зависело получение заграничной визы, то есть допуск к заграничным плаваниям. А Кичин заявил, что его команда никаких оброков платить не будет!
Весь мир знает о крейсере «Потемкин», команда которого подняла восстание, когда в судовом котле обнаружила червивое мясо.
Весь мир знает о безумном поступке капитана Саблина, который в знак протеста против деспотизма руководства Балтийского военно-морского флота повел свой крейсер из Ленинграда в Швецию.
Но никто не знает о дерзости капитана Кичина, который никуда не увел свое судно, ни в какие Швеции, а, наоборот, пришел в родную Одессу и, стоя на рейде, на виду всего города и всех жен и детей, встречавших моряков его судна, объявил: мы не платим КГБ никаких оброков!
Через два часа к борту «Мытищ» пристал таможенный катер, два офицера Одесского КГБ в полной парадной форме церемонным шагом поднялись на борт, взошли на капитанский мостик и громко, так, чтобы слышала вся команда, сказали:
– Капитан Кичин, вы арестованы! Сдайте капитанский кортик и следуйте за нами!
Конечно, об этом не написала «Правда» – ни тогда, ни после. Дальнейшую одиссею капитана Кичина – девять месяцев в одиночке следственной тюрьмы Одесского КГБ, исключение из партии, лишение капитанского звания и прочие, почти как в «Графе Монте-Кристо», подробности – желающие могут прочесть в моем очерке «КГБ и море». А мы остановимся здесь, потому что здесь – или даже еще раньше! – остановилась тогда для меня формальная фабула моего будущего «морского» сценария. Хотя я и тогда понимал, и сейчас не отрицаю, что на самом деле с этого только и должен был начинаться настоящий фильм – с ареста капитана, отказавшегося платить дань КГБ! Но в те годы о таком фильме нельзя было и мечтать. Правда, я и Гена Бочаров, спецкор «Комсомольской правды», написали в «Комсомолку» газетный очерк о мытарствах Кичина в гэбэшных камерах, «мудро» заменив всюду слово «КГБ» на «следственные органы», но бдительный цензор нас тут же разоблачил и зарубил статью. Нет, ни о каком фильме, посвященном противостоянию героического капитана «следственным органам», не могло быть и речи, но после знакомства с Кичиным я уже заболел его историей и выбрал в ней другой, «легальный» конфликт: а имел ли право капитан рисковать собой и своими людьми ради куска железа под названием «Требинье» – пусть даже великолепного куска, стоившего миллионы долларов? Тогда, в те годы «великих» комсомольских строек и розового комсомольского романтизма, это был хороший вопрос. Проблема моральной ответственности руководителя, бросающего людей в огонь ради спасения уже необитаемого корабля, или посылающего в космос Гагарина в консервной банке ради приоритета советской космической науки, или отправляющего ради открытия очередной «алмазной трубки» крошечную группу геологов в якутскую тайгу без всякой авиаподдержки, то есть почти на верную смерть, – это было тогда и интересно, и актуально. Где кончается трезвый расчет и начинается авантюра? Кто определяет уровень риска? Кто решает, ради чего можно в мирное время рисковать жизнью подчиненных (и даже своей собственной) и ради чего уже нельзя? Ради алмазов – можно? Ради железа – можно? А ради престижа Отечества? А ради выполнения госплана, соцобязательств?
Заодно в этот сюжет можно было уложить и массу чисто лирических или, как принято говорить, общечеловеческих проблем: почему и ради чего молодые мужчины ежегодно уходят в море, оставляя на берегу на шесть, восемь, а то и на десять месяцев своих детей и жен? Кто может заменить этим детям отцов? И как молодым, цветущим женщинам, жаждущим любви и ежедневной мужской ласки, защиты, заботы, – как им жить без мужей все эти долгие-долгие месяцы? Черт возьми, моя жена уже на второй неделе моей командировки звонит мне ежедневно из Нью-Йорка в Москву и жалуется на одиночество, а каково же женам и возлюбленным моряков дальнего плавания?
Впрочем, я не хочу оправдываться перед читателем за то, что посвятил «Море нашей надежды» этим «легальным» конфликтам, а не мародерству КГБ. Эта книга потому и называется «Игра в кино», что ее автор в начале своей кинокарьеры пытался играть по правилам социалистического реализма, а как шла эта игра и что из этого вышло, читатель будет судить, когда дочитает ее до конца.
Итак, через месяц после моего знакомства с Кичиным я и Бочаров, мой приятель из «Комсомолки», пробились с гранками своей статьи к министру морского флота Бакаеву и к первому секретарю ЦК КП Украины и – вопреки всем усилиям Одесского КГБ, которое в буквальном смысле сидело у нас на хвосте, – сумели выдернуть Кичина из Одессы, перевести его в Батумское пароходство и отправить в плавание капитаном каботажного нефтеналивного танкера. Большего – то есть допуска к загранплаванию – не могли и даже не решились выбить для Кичина из КГБ ни министр морфлота Бакаев, ни первый секретарь ЦК КП Украины!
И, проводив Кичина в Батуми, я написал наконец первый вариант своего морского сценария, отправил его на Одесскую студию и уже через неделю получил телеграфный вызов на заседание редколлегии. Да, Одесская киностудия, которая делала всего 4–5 кинофильмов в год, содержала целый штат литературных редакторов и подкармливала еще не знаю какое количество внештатных рецензентов и членов сценарной коллегии! И все они собрались в тот день в кабинете главного редактора, чтобы обсудить сценарий московского автора.
Первый докладчик – редактор по фамилии Решетюк – говорил по-украински. Второй – местный писатель – тоже. И третий. И четвертый…
Честное слово, я и Жора пропили в Одессе аж тысячу рублей. Мы кутили с моряками, с рыбаками, с работниками киностудии и еще Бог знает с кем! Я полюбил за это время Одессу, я был на ее Привозе, на ее пляжах и на ее кораблях. Я был в ее ресторанах, на знаменитом Приморском бульваре и на знаменитой Потемкинской лестнице. Я разыскал местного восьмидесятилетнего поэта, дружившего с Бабелем и Багрицким, и этот старик показал мне их квартиры, в которых не было никаких музеев, а были простые коммуналки. И я мог запросто, по дешевке купить роскошный, из цветного кафеля, камин Исаака Бабеля, я мог за какую-нибудь сотню рублей извлечь его из стены и вывезти – если бы хоть где-нибудь у меня была тогда своя квартира! И на воскресной одесской толкучке, в книжных рядах, кто-то при мне торговал у продавца однотомник Ольги Форш, говоря:
– Да шо вы говорите «три рубля»?! Смотрите на цену на обложке, тут же написано: эта Ольга в девках стоила рупь двадцать!
И в ресторане «Кавказ», куда я заглянул в надежде хоть тут обнаружить какое-либо блюдо не из китового мяса (Одесса в то лето сидела на жестокой китовой диете, никакого другого мяса в городе не было), молодая официантка, принимая мой заказ, спросила:
– А шо, шашлык из китового мяса нэ можешь кушать?
– Не могу, – признался я. – Мутит даже от одного этого слова!
И вдруг она нагнулась ко мне, враз утопив мою голову в пряном разломе своей пышной украинской груди, обняла за пояс, подняла со стула и заботливо повела к выходу из ресторана, говоря тихо на ухо:
– Тогда иди отсюда, милок! Мой тэж не может китовое мясо кушать. Вчера чуть не вбил меня за борщ с китовым мясом! Иди, дорогой, лучше хлеба простого покушай…
Иными словами, за все время моего пребывания в Одессе я ни разу и нигде не слышал украинской речи. Одесский жаргон – эдакую гремучую смесь русско-украинско-еврейского воляпюка – пожалуйста, сколько угодно! Но чистый высокопарный украинский литературный язык? Я затаил дыхание от высокой чести моих украинских рецензентов, которые в переводе на классный украинский цитировали целые сцены из моего сценария, чтобы тут же и на том же высоком украинском разнести их в пух и прах! При этом они уничижительно поглядывали на меня, «москаля» и «жида», которому они так элегантно показывали кузькину мать! Чтобы знал, заезжий мерзавец, как посягать на их «ридну» украинскую студию, когда у них тут своих национальных «письменников» пруд пруди!
Слушая их, даже человек, не знающий по-украински ни слова, легко бы понял, что судьба этого сценария предрешена – это бездарное, безграмотное и совершенно непрофессиональное произведение абсолютно не нужно Одесской студии. Хотя его автор, возможно, и окончил ВГИК, но в морской теме он понимает столько же, сколько в украинской мове. И вообще, позиция дирекции студии кажется членам редколлегии по меньшей мере странной! Как можно заказывать сценарий на морскую тему какому-то московскому юнцу, когда такой сценарий должен писать только местный, одесский автор, хорошо знающий быт моряков и живущий их жизнью…
Когда они все выговорились и обратили ко мне свои усталые лица, озаренные тайным торжеством великого украинского гостеприимства, наступила моя очередь держать слово. В этом последнем праве приговоренного к четвертованию они не могли мне отказать. Я встал, почесал в затылке свою еще рыжую в то время голову и заговорил… на чистом, прозрачном и высоком языке великого Шевченко, Коцюбинского и Олеся Гончара. Потому что с третьего по восьмой класс включительно я учился в полтавской средней школе номер четыре и имел круглые «отлично» по украинскому языку и литературе.
«Щирэ дякую за вашу вэльможну критику», – закончил я свое выступление и пообещал при работе над вторым вариантом сценария учесть все их творческие замечания.
Мертвая пауза была мне ответом.
Красавица Нина Гусилевская, которая вела протокол этой экзекуции, застыла с авторучкой, поднятой над листом бумаги.
– Г-мм… – прокашлялся наконец Решетюк, поскреб свой лысеющий затылок и сказал по-русски: – Я думаю, раз автор это… ну, готов, так сказать, учесть наши замечания, то мы можем-таки принять этот сценарий как первый вариант.
С тех пор я никогда – ни от Решетюка, ни от остальных членов редколлегии Одесской киностудии – не слышал ни одного украинского слова. Второй акт игры в украинское кино разыгрывался уже на русском языке.
Конечно, за три месяца, как мечтал Жора, я никакой сценарий не написал. Первый вариант, второй, третий… Поправки студийной редколлегии, попытки дружелюбных украинских редакторов торпедировать сценарий «закрытыми» рецензиями руководителей Одесского морского пароходства, поправки худсовета студии, поправки главной редакции Госкино СССР… после всех переделок и «улучшений» в двенадцати инстанциях окончательный и утвержденный в Госкино вариант сценария чаще всего выглядел в то время либо полной противоположностью замыслу автора, либо напоминал гладко обструганный столб. Даже при самом сильном воображении было невозможно представить «дерево», из которого его выстругали. И если вначале, в первом варианте, мой сценарий казался мне эдаким лихим корветом с высокими мачтами лирических сцен и с парусами, полными ветра жестокого конфликта, с романтическим капитаном на капитанском мостике, живущим, как Кичин, по древней заповеди греческих моряков «плавать по морям необходимо, жить не так уж необходимо!», и с прекрасными женщинами на пирсе и на приморских улицах, по которым морской ветер гонит катышки тополиного пуха… – то к моменту выхода сценария в студийное плавание, то есть к запуску фильма в производство, от этого корвета оставалась в лучшем случае лодка-долбленка. Но и это было по тем временам почти чудом – написать сценарий, протащить его через все редколлегии, худсоветы и комитеты и – запустить в производство! На сотню сценариев, поступавших в то время на киностудии, такая удача ждала лишь один, ну, максимум два. И потому многие, если не все, режиссеры и авторы шли на любые ухищрения и компромиссы, лишь бы «протолкнуть сценарий», запуститься с ним в производство – «а там все восстановим, впишем, снимем, старик, не беспокойся!»
Фильм «Море нашей надежды» был запущен в производство в апреле, чтобы в мае съемочная группа провела кинопробы, а в июне вышла на съемки натуры. И вот я опять в Одессе, но уже не в роли незваного московского варяга, а – свой, почти одесский, почти украинский автор! Ведь под мой сценарий студия получила от Госкино СССР 350 тысяч рублей, закрыла ими свои бюджетные дыры и даже вовремя выдала зарплату двумстам своим сотрудникам! Встречать меня в Одесский аэропорт приехали на студийной директорской «Волге» сразу и режиссер-постановщик, и его помреж, и директор картины! И номер меня ждал – не каморка-пенал в «Куряже», а двухкомнатный люкс в лучшем отеле на Приморском бульваре!
Да, скажу вам честно, есть в подневольной доле профессионального сценариста и свои высокие моменты! Нет, не тогда, когда он получает сказочный, по общим понятиям, гонорар. И не тогда, когда худсовет студии или председатель Госкино принимает и одобряет его сценарий! И даже не тогда, когда снятый по его сценарию фильм выходит в прокат и пользуется зрительским успехом. Все это хорошо, замечательно, лестно, но самым высшим, каким-то изысканным и почти мистическим наслаждением для меня всегда был только один момент, растянутый обычно всего на несколько часов или, максимум, дней. Этот момент – приезд на студию на первые актерские кинопробы. Теперь, после того как твой сценарий выиграл в кинолотерее, – словно золотой ключик отворил перед тобой сокровища студийных кладовых: ее полутемные и таинственные ангары съемочных павильонов, ее костюмерные, полные платьев и обуви всех веков и народов, ее пошивочные мастерские, способные сшить все – от камзола Людовика Первого и наряда русалки до кепки Владимира Ильича, ее гримерные, в которых император Наполеон может «забивать козла» с Павлом Власовым, а Робинзон Крузо пить жигулевское пиво с адмиралом Деникиным. Теперь, в эти дни, студия, как только что покоренная любовница, ждет тебя вся, жаждет, готова выполнить твой любой каприз и желание и сама зазывает тебя в кабинеты своих администраторов, в монтажные, в реквизитные… Хотите сжечь корабль? Пожалуйста! В пароходстве как раз есть старый сухогруз, который они собирались разрезать на металлолом. Хотите снимать с вертолета? Нет проблем, командующий Одесским военным округом женат на дочке нашего осветителя! Что еще? Построить в павильоне Танжер? Собрать для вашей лирической сцены тополиный пух?
От этой готовности серьезных и совершенно взрослых людей – членов КПСС! и даже членов парткома студии! – выполнить, реализовать, воплотить в корабли, в металл и в огонь ваши сны, записанные между двумя сигаретами и тремя чашками кофе на разбитой пишущей машинке «Москва», – от этой их готовности на все мне становилось восхитительно страшно, как перед прыжком с парашютной вышки. И томительно-сладко, как при самом первом, еще юношеском поцелуе…
И вся картотека актерского отдела – в твоем распоряжении, и ты, как дорвавшийся до алмазов старатель, с вожделением перебираешь ее руками, мысленно прикидывая, кто будет играть в твоем фильме – Папанов? Быков? Ульянов? Стриженов? О, конечно, это зависит от режиссера, это его выбор и его решение! Но в эти дни, в этот медовый месяц запуска фильма в производство, ты и режиссер – это еще одно целое, это самые близкие друзья и даже одноклеточные близнецы-братья!
На первую кинопробу к нам прилетели Игорь Ледогоров и Лариса Малеванная. Мы выбрали для съемки простую камерную сцену главных героев – их разговор на ночной одесской улице об участи моряцких жен, обреченных терять лучшие годы своей жизни в ожидании уплывших мужей. Поскольку натурные съемки еще не входили в бюджет, Ледогоров и Малеванная сыграли эту сцену в чужом, из фильма Гусилевского, павильоне. И как сыграли! Обычно на просмотр первых кинопроб сходится вся киностудия и особенно все, кто заинтересован в успехе или провале твоего фильма. Потому что одно дело – сценарий, мало ли что можно расписать на бумаге, ведь даже полную пустоту можно прикрыть красивой фразой, эффектной репликой или возвышенной ремаркой. Но настоящие кинематографические волки прекрасно знают, что сыграть пустоту нельзя. И прикрыться – особенно при кинопробах – актеру нечем: нет ни роскошных пейзажей, ни эффектных съемок с движения или с вертолета, ни пожара, ни музыки, ни даже тополиного пуха, который гирляндами катышков должен лежать вдоль трамвайных путей, чтобы герой мог по ходу сцены задумчиво поджигать их своей вьетнамской зажигалкой, сделанной из гильзы крупнокалиберного американского патрона. А есть только текст автора, крупный план актера и – пожалуйста, все, что вы написали, – вот оно, на ладони киноэкрана, безжалостно обнажено и десятикратно увеличено макроскопом кинопроектора.
Черт возьми, мне жаль, что вам придется поверить мне на слово, но – хотите верьте, хотите нет – всего две минуты длилась сцена между Ледогоровым и Малеванной, всего семьдесят метров даже не цветной, а черно-белой пленки, но когда в зале зажегся свет, я увидел, что зрители – и друзья, и недруги – сидят со слезами на глазах!
О, конечно, это были блистательные Малеванная и Ледогоров, но, черт возьми, они говорили мой текст! И это я называю высшим моментом в судьбе профессионального сценариста!
Я встал и, пряча долу свои счастливые глаза, пошел из просмотрового зала, кожей чувствуя на себе уважительные и даже восхищенные взгляды студийных женщин. И Жора, мой режиссер, гордо, как свою собственность, приобнял меня за плечо и сказал на ходу:
– Старик, у меня есть для тебя подарок. Идем покажу.
Я шел за ним бездумно, не желая никаких подарков, да и что может быть лучше такого простого подарка сценаристу, как без всяких «примочек», а в упор и крупным планом снять именно то, что он написал?
Навстречу нам двигался долговязый, сутулый и худой сорокалетний мужчина – Радий Гусилевский, бесцветный, как все его детские фильмы. Я всегда поражался, как этот человек, похожий на секретаря ЦК КПСС Суслова, мог быть мужем стольких прекрасных женщин? Что они находили в нем?
По-прежнему обнимая меня за плечо, Жора привел меня в реквизитную – небольшую и полутемную комнату, уставленную какими-то картонными ящиками от пола до потолка.
– Вот, – сказал Жора, кивнув на ящики. – Открывай любой, все – твои!
Я в недоумении посмотрел ему в глаза.
– Открывай, не бойся, – засмеялся он. – Это не порох и не горящий хлопок.
Я нагнулся над ближним ящиком и открыл его. Внутри было что-то шелковисто-мягкое.
– Что это?
– Не узнаешь? – засмеялся Жора. – Тополиный пух! Для сцены, которую ты написал! Оля, наш реквизитор, его неделю собирала! Все руки себе исколола – внутри твоего пуха зерна колючие! Оля, знакомься, это наш автор!
Черные эмалево-непроницаемые глаза пытливо смотрели на меня с юного лица этой одесской Барби. Тяжелые каштановые волосы падали из-под ее кепки на узкие плечи, прикрытые белой шелковой блузкой, и струились вдоль ее высокой худенькой фигурки. А ее тонкие загорелые руки, исколотые тополиным пухом, смущенно нырнули в карманы ее «самопальных» одесских джинсиков. «Боже мой, – подумал я, следя за этим жестом, – и эту девочку я заставил неделю собирать на улицах тополиный пух!»
Весь апломб удачливого московского сценариста тут же слетел с меня, я сказал хриплым и враз просевшим голосом:
– Извините… Простите меня… Пожалуйста…
И стремительно вышел из реквизитной.
Я не знаю, почему Ледогоров и Малеванная не стали сниматься у Жоры. Уверенный, что мы с ходу, с первой кинопробы нашли прекрасных исполнителей главных ролей и что тем самым судьба фильма уже решена, я улетел в Москву срочно писать новый сценарий – кажется, тот самый, «Открытие», для Свердловской киностудии. Чтобы через месяц-полтора, освободившись от сценарных дел, прилететь на съемки «Моря нашей надежды» и помочь моему другу Жоре сделать наконец наш общий настоящий фильм.
Но я зря прождал его вызова все то лето. Есть режиссеры, которые не терпят рядом с собой никаких, как им кажется, конкурентов. Как честно скажет мне через три года Резо Эсадзе перед съемками на «Ленфильме» «Любви с первого взгляда»: «Старик, не обижайся, но я тебя на съемки не приглашаю. Гений на площадке должен быть один!»
Только через месяц после начала съемок я узнал, что главные роли в фильме «Море нашей надежды» исполняют актеры, которые пробовались на эти роли после Ледогорова и Малеванной. Нет, я не хочу сказать о них ничего дурного. Наверное, у Юлия Яковлевича Райзмана или у Киры Муратовой эти актеры играли бы не хуже Урбанского и Руслановой. Но моему другу Жоре нужны были актеры-личности, не нуждающиеся в его советах, а умеющие сами выстроить свои роли и сыграть их вопреки его так называемой режиссуре. Однако способные именно на такой труд Ледогоров и Малеванная по каким-то причинам не стали играть у Жоры, и к осени, то есть к концу съемочного периода, «Море нашей надежды» безнадежно высохло и превратилось в жалкую лужу. Вызванный в Одессу срочной телеграммой директора студии Збандута, я шестнадцать часов просидел в просмотровом зале, с ужасом глядя на экран. Такого кошмара не было даже на моей несчастной первой картине «Там, где длинная зима». К тому же там хоть каким-то оправданием провалу была тяжелая болезнь режиссера-постановщика и немыслимо ранняя для Заполярья весна, которая бывает раз в столетие и которая – на мое еврейское счастье! – растопила снега Ямальского полуострова буквально в день приезда туда нашей съемочной группы и на два месяца раньше всех календарных сроков! Из-за чего весь сюжет фильма, привязанный к заполярной зиме, пришлось разыгрывать на фоне зеленой, как крымские сады, тайги…
Но тут, в Одессе, крушению этого «Моря нашей надежды» не было никаких оправданий! Целый месяц съемочная группа лихо гоняла по Черному морю арендованный у пароходства сухогруз, загорая под теплым солнцем и наслаждаясь своей властью над морской стихией, сценарием, пиротехникой, кинокамерой и бюджетом фильма. В результате, когда этот бюджет иссяк до последних капель, даже лучший монтажер киностудии Этна Майская, которая работала с Хуциевым, Тодоровским и Говорухиным, сказала директору студии, что из отснятого Жорой материала невозможно смонтировать ни одной сцены. И действительно, то, что предстало передо мной на экране, меньше всего походило на кино, а больше – на ночной кошмар во время тяжелого запоя. Один и тот же актер четырнадцать раз вбегал через пламя в горящий трюм, но ни разу не выбегал и даже не выползал из него. Несчастные актеры-матросы самоотверженно тащили в руках тюки с горящим хлопком, но было совершенно непонятно, куда они их девали. Капитан отдавал какие-то приказания, но кому и зачем – это снято не было, и даже я, знавший весь сценарий наизусть, не мог найти в этой шестнадцатичасовой мешанине дублей, смазок и дерганых панорам хоть крохи какого-то смысла.
Досмотрев этот так называемый «материал» до конца, я ушел в «Куряж» и провалился в сон, из которого не хотел и не мог подняться. Потому что для меня, оставившего ради кино журналистику, родителей, штатную работу и жившего в Москве без прописки на раскладушках у знакомых и малознакомых людей, эта неудача была катастрофой, гибелью, концом биографии. Да, кино – это жесткая штука, в кино вы либо взлетаете в профессионалы с первым удачным фильмом, либо шлепаетесь с первым провалом на самое дно – в бездари, неудачники, изгои и отбросы второго сорта. И уже никому нет дела до ранней весны в Заполярье, болезни режиссера или холеры в Одессе. Фильм или есть, или его нет – и точка! И если фильм есть, то, безусловно, это в первую очередь заслуга гениального режиссера, прекрасного оператора, замечательных актеров, композитора, художника, гримеров и осветителей. А если фильма нет, то никто из них в этом не виноват, потому что – «разве можно было хоть что-то снять по такому бездарному сценарию?!»
Я проспал десять суток – двести сорок часов! Иногда, раз в пару дней, кто-то будил меня, заставлял пойти поесть. Я вставал с койки, как сомнамбула, и – небритый и помятый – тенью брел на студию, стараясь не привлекать к себе ничьего внимания. Там, в столовой, я, опустив глаза и страшась встретить взгляды студийных работников, съедал какой-то суп-лапшу и поспешно, как вор, шел назад, в «Куряж», в свою койку. Да, мне было бесконечно стыдно перед этими людьми! В павильонах студии они строили для моего фильма корабельные каюты и трюмы, кабинеты министров и причалы африканских портов. Под жарким черноморским солнцем они уставили обреченный на слом сухогруз корытами с горящим углем и сутками жили в этом чаду и копоти. Они таскали на своих плечах тяжеленные осветительные приборы, они обшивали и одевали актеров, а та, что похожа на американскую куклу и на арабскую газель, та – с черными эмалевыми глазами, с тяжелым обвалом шоколадных волос, с узкими плечиками и фигуркой золотой статуэтки – даже собирала для этого фильма тополиный пух! Как прокаженный, как упырь, как последняя бездарь, я, потупив глаза, быстро уходил со студии в «Куряж» и снова впадал в свой сон, как в наркотическое беспамятство.
Может быть, на том пути от столовой до «Куряжа» меня провожали, среди других, и ее эмалево-эбонитовые глаза. В конце концов вся съемочная группа «Моря нашей надежды» болталась на студии ничего не делая, потому что директор студии отстранил режиссера Жору от работы, а группу поставил на простой. Но, повторяю, я приходил на студию и уходил с нее с опущенными глазами и никого не видел на этом пути. И только на десятый день, в студийной проходной, я буквально наткнулся на нее, Олю, – лицом к лицу.
– Здравствуйте, – тихо сказала она, и я вынужден был поднять глаза.
Она стояла передо мной в дверном проеме проходной, как весенняя птица, слетевшая с небес на мачту заблудившегося в океане корабля. «Знаешь, – говорил мне когда-то, год назад капитан Кичин, – иногда идешь морем десять дней, двадцать, двадцать пять. Вокруг – одна вода, от горизонта до горизонта. И кажется – все, ты на другой планете, никакой земли нет и никогда не будет. И команда начинает бузить, чифирить и сучиться между собой до драк. И не хочется ничего – ни успокаивать их, ни мирить, ни наказывать. А хочется напиться до беспамятства, чтобы ничего не видеть – ни своего корабля, ни этой проклятой и зеленой до мути воды. И вдруг! Вдруг кто-то кричит: „Чайка! Чайка!“ И все выбегают на палубу, все – и механики, и кок, и даже парторг! И все видят, как летит, летит к нам первая чайка, летит и садится на мачту, и отряхивается так, как девочка перед балом. И все начинают балдеть от счастья, обниматься, орать! Пусть еще не видно земли, но если чайка к нам долетела, то – вон она, уже рядом!»
Оля стояла передо мной в дверном проеме студийной проходной – тоненькая, стройная, в белой кофточке-матроске с отложным полосато-синим воротником и в коротенькой белой юбочке, открывающей ее загорелые коленки и высокие кегельные ноги. Ее черные глаза пристально глянули прямо в мою расслабленную душу – словно выстрелили тревожным и сурово-требовательным гарпуном немого вопроса.
– Здравствуйте, – буркнул я, краснея, опуская глаза и уступая ей путь.
Она прошла мимо меня, чуть наклонившись вперед и все ускоряя шаг, словно преодолевая незримый встречный ветер. Ее пышные волосы цвета влажного каштана плыли по воздуху в такт ее летящей походке. Плетеная соломенная сумка, свисавшая с ее плеча, била ее по высокому и мягкому изгибу бедра.
– Ото дивчина! – сказал мне небритый вахтер, и это было первое украинское слово, которое я услышал после того памятного заседания редколлегии студии.
Я пришел в «Куряж», привычно брякнулся в смятые простыни своей койки, но… Я не смог уснуть. Словно морской бриз распахнул мое окно и защелкал занавеской, как парусом. Я вдохнул соленый озон штормового Черного моря, вспомнил требовательно-тревожные Олины глаза и почувствовал в себе силы жить и даже смеяться. Я встал, побрился, погладил рубашку и брюки и отправился к Збандуту. Он принял меня со стоицизмом врача, который вынужден принять уже безнадежного больного.
– Один я этот фильм спасти не смогу, – сказал я ему. – Но я знаю человека, который может мне помочь. Это режиссер Свердловской киностудии Борис Галантер.
Збандут посмотрел на меня с недоверием – он никогда не слышал этой фамилии.
– Да, – сказал я, – возможно, вы никогда о нем не слышали. Но вот его биография. Он с шестнадцати лет работал на Киевской киностудии сначала помощником осветителя, потом – помощником кинооператора. В восемнадцать лет он прошел творческий конкурс во ВГИК, на операторский факультет. Но его срезали на вступительном экзамене по истории, вы знаете почему, я не буду вам объяснять. Он уехал в Киргизию на Киргизскую студию и вместе с Видугирисом и Герштейном снял как оператор первые документальные фильмы «киргизской волны». И снова поступал во ВГИК и на Высшие режиссерские курсы. И его снова срезали. И тогда он уехал на Свердловскую студию, где делает гениальные фильмы – «Косынку», «Ярмарку». Это документальные фильмы, но они на уровне фильмов Киры Муратовой, даю вам слово. Если Борис согласится прилететь в Одессу хотя бы на неделю, то вместе с ним я еще могу попробовать спасти эту картину. А без него – извините.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.