Текст книги "Тайна в его глазах"
Автор книги: Эдуардо Сачери
Жанр: Современная зарубежная литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 6 (всего у книги 18 страниц)
Листы
Чапарро вытаскивает первую часть дела и приближает ее к лампе. На нижней части обложки записано черным маркером «Лилиана Эмма Колотто, простое убийство» и данные Суда. На другой части обложки записано «Исидоро Антонио Гомес, квалифицированное убийство, статья 80, параграф 7 Уголовного кодекса». Открывает папку и, не заостряя ни на чем конкретном внимания, погружается в те же самые описания действий полицейских, в те же самые свидетельские показания, в те же самые результаты лаборатории, которые он пролистывал в 1968 году, когда ему приказали закрыть дело за отсутствием проходящих по нему подозреваемых, а он стоически прикинулся дураком.
Переворачивает несколько страниц. И хотя почти сразу же жалеет, но не может удержать себя от того, чтобы не взглянуть на фотографии места преступления. Тридцать лет спустя Лилиана Эмма Колотто де Моралес продолжает лежать на полу в спальне, брошенная и беспомощная, с широко раскрытыми глазами и замершим навсегда взглядом, с фиолетовым следом на шее. Чапарро чувствует тот же стыд, что и в день убийства, потому что все еще помнит вожделенные взгляды полицейских, которые топтались вокруг тела, пока Баес не выгнал их всех взашей. И он точно не знает, вызван ли этот стыд похотливыми взглядами или страхом перед болезненным восхищением этим прекрасным телом, которое только что перестало жить, но на которое хочется смотреть и смотреть.
Переворачивает страницу за страницей с данными о вскрытии, но не читает их, даже вскользь. Прикрывает глаза и сосредотачивается на запахе старости, который испускают эти листы и который наполняет неподвижный воздух Архива. Они пролежали там уже более двадцати лет, плотно прижатые друг к другу, и Чапарро невольно представляет себе знакомую с детства картину. Он воображает себя одной из этих страниц, неважно какой именно. Представляет, как он хранится годами и годами, в полной темноте, прижимается лицом к следующей странице, погруженный навечно в ее глянцевую мягкость. «И если ты – одна из этих страниц, – думает Чапарро, – то шаги, раздающиеся в коридоре раз в несколько месяцев или лет, не годятся для того, чтобы отмерять время». Вдруг, без какого-либо предупреждения, без симптомов, предваряющих катаклизм и дающих к нему подготовиться, он чувствует встряску. Одну. Потом другую. У него начинает кружиться голова от неожиданного раскачивания, легкого и ритмичного, словно кто-то переносил с места на место стопку бумаги и прихватил заодно и его листок, и, лежа в этой стопке, он чувствует себя одновременно и защищенным и беззащитным, словно запертый в камеру узник. И снова тишина, и только перешептывание страниц, переносимых с одного места на другое. И вдруг – глубокая рана от слепящего света, когда наступает твоя очередь или, вернее, очередь той страницы, которой ты являешься, той страницы, в которую ты превратился. Ты пользуешься этой возможностью взглянуть на мир, хотя все создание сейчас заключилось в одном лице, лице человека зрелого, с проседью в волосах, с маленькими глазами и орлиным носом, человека, который едва видит тебя и тут же поворачивает голову к следующей странице, к той, которая была в течение многих и многих лет с тобой, напротив тебя, кожа к коже, буква к букве. И потом рука отбрасывает тень, продвигается к углу, поднимает страницу-соседку, переворачивает и прижимает ее опять к тебе, и вы вновь погружаетесь в тот же самый миг, когда свет исчезает и ты понимаешь, что находишься в начале следующей темной и молчаливой вечности.
Чапарро испытывает абсурдное сострадание, представляя себе ту неожиданную надежду и затем катастрофическое разочарование, которое вызывают его руки у каждой из этих страниц, пока он пролистывает их одну за другой. Но когда он доходит до двести восьмой, почти в самом начале второго тома, он останавливается, достигнув своей цели.
Это распоряжение в четыре строки, отпечатанные, без малейшего сомнения, на его «Ремингтоне». Все буквы «е» немного приподняты над строками, «животик» у всех «а» закрашен, потому что клавиша уже давно пришла в негодность.
Свидетельские показания, ложно датированные серединой августа 1968 года, где Рикардо Агустин Моралес заявляет о дополнительных сведениях, способных прояснить дело и помочь следствию. Чуть ниже заключение, подписанное судьей Фортуна Ласаче, приказывающего опросить свидетеля.
На странице двести девять свидетельские показания Моралеса с ложной датой – начало сентября 1968 года. Это текст длиннее остальных, в котором впервые появляется имя Исидоро Антонио Гомеса. На странице двести десять новое распоряжение от 17 сентября, приказывающее федеральной полиции и полиции провинции Тукуман «выяснить местонахождение и вручить судебную повестку» вышеупомянутому Гомесу. Все подписано судьей и секретарем. Подпись судьи Фортуны Ласаче – огромная, претенциозная, полная бесполезных завитушек. Подпись Переса – маленькая и незаметная, такая же, как и ее автор.
Чапарро смотрит на страницу. Чувствует, что глаза начинает пощипывать. От этой горящей лампы, такой одинокой в окружающей темноте, у него уже мутнеет взгляд. Уже почти полдень, и если архивариус вскоре не увидит, что он уже закончил и выходит, то наверняка начнет нервничать. Вряд ли в своей книге Чапарро станет дословно пересказывать это тоскливое судебное марание бумаги. Но эти страницы помогли ему вновь почувствовать дух тех дней. Эти регулярные аккуратные встречи с Моралесом, чтобы не оставлять его вот так ни с чем сразу или чтобы потихонечку подводить его к тому, что дело бьется в агонии, потому что некого обвинить. И эта невыносимая жара этого адского декабря.
Чапарро аккуратно складывает вместе все тома дела. Не гасит лампу, потому что боится совсем потеряться, если ему придется продвигаться по коридору в полной темноте. Возвращается тем зигзагом, который ему посоветовал архивариус. Когда остается совсем немного, он торопится, чтобы повернуть в последний раз и пересечь последний пролет. Там, в одном из прямых коридоров, вытянув ноги и уставившись в журнал, сидит старик. Чапарро чувствует ту же волну холода, которая его окатывала всякий раз, как они шли в гости к его тете Маргарите, которая была слепой от рождения. В конце визита, когда уже опускались сумерки и она шла провожать гостей до двери, по пути она выключала за собой свет, пока продвигались к выходу, чтобы не забыть ничего погасить и «не жечь электричество попусту». Когда она прощалась, обращая к нему свое лицо, чтобы он поцеловал ее в щеку, маленький Бенжамин видел за спиной старушки дом, которым овладели тени. Образ его тети, сидящей, например, за ужином в полной темноте или пробирающейся медленно в черной бездонной дыре комнат, преследовал его до самой железнодорожной станции Флореста, на которой они ждали своего поезда. И этот образ наводил на него ужас.
Чапарро прощается с архивариусом лаконичным «хорошего дня» и покидает Архив почти бегом. Поднимается на первый этаж Дворца, и только там радуется, вернув себе Буэнос-Айрес, наполненный солнцем и звуками, которые его встречают на ступенях со стороны Лаваче.
Тремя часами позже любой проходящий по тротуару мимо его дома в Кастеляр мог слышать в абсолютной тишине улицы быстрый треск печатной машинки или видеть в окне силуэт Чапарро, склонившегося над письменным столом и над этими клавишами, выбивающего абзац за абзацем то, что, видимо, станет второй частью его книги. В любом случае, его никто не видит и не слышит. Улица пустынна.
12
Я не отважился сказать ему «нет», хотя у меня были серьезные подозрения, что мне предстоят несколько неприятных моментов. Моралес во время нашей последней встречи опередил меня.
– Я хочу отделаться от фотографий, – сказал он мне, когда мы уже почти прощались.
Я спросил его почему, хотя, пока спрашивал, понял, что он и так мне все скажет.
– Потому что не могу больше этого выносить, не могу видеть ее лицо, а она не может ответить мне взглядом. Но мне хотелось бы поделиться с вами перед тем, как я их сожгу. Не знаю почему. Показать их, может, это хороший способ попрощаться с ними.
Я мог бы ему сказать «нет», сказать, что всегда ненавидел разглядывать фотографии. Но не успел быстро отреагировать, или же во мне развилось безграничное сочувствие к этому парню, или же на меня напала неожиданная неловкость, которая всю жизнь не давала мне противиться просьбам. В общем, я согласился.
Мы договорились, что встретимся через три недели. Начинался декабрь. Дело лежало у меня в ящике с августа, и, не имея подследственных, рано или поздно я должен был вернуться к нему, проверить и зашить. Хотя меня совсем не радовала эта перспектива, но и дело, и Моралес, и я сам (до такой степени я втянул себя в эту неразбериху), все мы врежемся прямо в бетонную стену. Может быть, и поэтому тоже я согласился посмотреть фотографии.
Я вышел из Суда впритык по времени, пробежал полтора квартала, которые отделяли меня от бара, в котором мы обычно встречались. Моралес уже занял столик на двоих и с бережным вниманием филателиста складывал в стопки фотографии, которые он принес в коробке из-под мужских туфель. Я подошел не спеша и через его плечо заглянул в то, как разворачивались его кровоточащие воспоминания.
Половица подо мной скрипнула, и Моралес обернулся. На нем были очки, как у библиотекаря, и между губ зажат карандаш. С гримасой приветствия он пригласил меня сесть. Когда я сел, то увидел, что все стопки фотографий уже были развернуты в мою сторону, словно это домашняя выставка, в которой Моралес вызвался быть гидом.
– Уже почти готово, – сказал он, вытаскивая из коробки последнюю порцию фотографий и раскладывая их по стопкам передо мной.
Каждый раз, когда он выкладывал фотографию, Моралес брал в руки карандаш и вычеркивал строку в длинном пронумерованном списке. Не возникало ни малейшего сомнения, что этот тип обладал скрупулезной аккуратностью. Пока он раскладывал последние, я заметил, что список доходил до номера сто семьдесят четыре, и испугался, что придется ужинать слишком поздно. Я слегка пожалел, что не позвонил Марселе перед тем, как выйти из Секретариата. Пойти сейчас на улицу искать телефон-автомат было бы мучением, но я не мог оставить все вот так, не предупредив ее о том, что задержусь. Зачем добавлять еще одно полено в угасший костер наших встреч и невстреч? Не то чтобы мы были в ссоре. Нет. Даже и не в ссоре. Просто я один, видимо, чувствовал, как нарастает холод между нами.
– Я их расположу в порядке. Сначала эти, – сказал он мне, протягивая первую порцию фотографий, – когда Лилиана была еще маленькой.
Уже по этим фотографиям было видно, какая она красавица. Или я это видел, потому что ясно помнил ее последние фотографии, на которых ее красота прокладывала себе дорогу среди полного ужаса? Фотографии девочки были типичными для того времени. Многие из них были сделаны в студии. Ничего неожиданного. Лучшая одежда, аккуратная прическа. Я представил себе ее родителей, разыгрывающих ее за спиной фотографа, чтобы помочь появиться этим улыбкам, которые наверняка тонули в смущении после каждой вспышки.
– На этих Лилиана уже постарше. Пятнадцатилетие… и все такое. Еще до того, как она приехала в Буэнос-Айрес, понимаете?
– Я не знал, что ваша супруга приезжая. Вы тоже не отсюда?
– Я – да, отсюда. Я вырос в Беккаре. А Лилиана из Тукумана. Из столицы, из Сан-Мигеля. Приехала уже после того, как получила диплом учительницы, переехала к теткам.
Было видно, что семья приобрела фотоаппарат, потому что фотографии уже не были такими выстроенными. Группа девушек на берегу реки, в купальниках, в сопровождении матроны неопределенного возраста и вида, исключающего пререкания. Две девушки в белых фартуках, держащие флаг Аргентины. Одна из девушек – Лилиана. Белый мохнатый пес, низкорослый, играющий с девушкой, конечно же с Лилианой.
Фотографии с пятнадцатилетия. Их много, все увеличенных размеров. Лилиана в светлом платье, ожерелье в два ряда, накрашена немного ярковато, наверное, слишком много теней на веках. Фотографии со столами, с каждой группой приглашенных: группа почтенных стариков, наверняка бабушки с дедушками и двоюродные бабушки и дедушки; следующая – группа девочек, большинство из них те же, что и на фотографии в купальниках на берегу реки; еще одна – группа юношей, облаченных во взятые напрокат или одолженные костюмы; еще одна – группа детей, видимо племянники и племянницы. Фотографии вальса, на площадке между сдвинутых столов – с папой, с дедушкой, с братом и затем с бесчисленным количеством молодых людей, которым этот миг и обстоятельства позволили замереть в танцевальной позе, обнимая за талию такую красотку.
Сложно сказать, где именно проходит пикник, может, в Палермо, но по выражению лица Лилианы – все еще в Тукумане. Ей здесь шестнадцать, максимум – семнадцать. Группа девушек и молодых людей, сидящих на траве, около ручья.
– А это, когда мы начали встречаться, – сказал Моралес, пододвигая ко мне следующую стопку. Там было всего несколько фотографий. И Моралес добавил, словно извиняясь: – Их немного. Мы встречались всего лишь год.
Это меня порадовало, ведь оставалось еще много снимков, а мне хотелось все же закончить побыстрее, и я боялся показаться бестактным. Я всегда чувствовал одно и то же, когда рассматривал фотографии: искреннее любопытство, истинный интерес к этим жизням, представленным в молчаливой вечности на глянцевом картоне, и вместе с этим – глубокую меланхолию, ощущение потери, неизлечимую ностальгию. Потерянный рай за каждым из этих маленьких моментов, словно выскочивших из прошлого, как глупые зайцы, не имеющие возможности выбраться из луча фар. Меланхолия уже начинала давить на меня, но пока еще оставалась большая часть коллекции. Я протянул руку к другой стопке, словно желая отступить от либретто, подготовленного для меня Моралесом, и он не лишил меня этой свободы, за что я был ему благодарен.
– Это – когда Лилиана получила диплом учительницы, – прокомментировал Моралес без малейшего намека на горечь, которая, как я боялся, могла охватить его в любой момент, – после этого она отработала всего лишь год перед тем, как переехать сюда.
Это были недавние фотографии. Прически женщин, лацканы мужских костюмов, узлы галстуков – все это говорило о «совсем недавно»; все это уже не казалось мне столь ностальгирующим. Видно было, что в семье этой девушки любили справлять события. Всегда накрыт стол, на стене какое-нибудь украшение, соответствующее случаю, множество стульев, чтобы разместить такое количество друзей, родственников и соседей, которые повторялись на каждом праздновании.
Не знаю, почему я задержался там, где задержался. Может, потому, что мне всегда нравилось смотреть на второстепенные вещи, которые находились на заднем плане. Я перестал перебирать стопку и остановился на той фотографии, которая была у меня в руках. Довольная Лилиана, окруженная девушками и молодыми людьми, наряженная в светлое платье, простое и легкое, видимо летнее, держала в руках свой диплом. Я поднял взгляд на Моралеса:
– Можете еще раз дать мне фотографии с пятнадцатилетия? – Я постарался, чтобы моя просьба звучала как можно более обыденно.
Моралес исполнил мою просьбу, но посмотрел на меня несколько странно. Когда он передал мне их, я быстро нашел то, что меня интересовало: одна из танцевальных фотографий, на которой Лилиана позировала с толстым сеньором, лысым и улыбающимся, видимо дядей, и еще одна – с пареньком, почти незаметным, взгляд которого был устремлен вниз. Я оставил эти фотографии поверх стопки, подвинул ближе остальные, с дипломом.
– А сейчас найдите мне, пожалуйста, те, с пикника, который в парке, где много деревьев, которые вы мне уже показывали. Вы поняли, о чем я?
Моралес выполнил и эту просьбу, но ничего не сказал. Однако я понял, что он почувствовал мою смущенную уверенность и не хотел отвлекать меня своими просьбами разъяснить эти неожиданные просьбы. Когда нужные фотографии оказались у меня в руках, я быстро отобрал из них две. Это были общие планы, включавшие всю группу.
– В чем дело? – После некоторого молчания он все же отважился спросить меня, но в его голосе явственно слышалось сомнение.
Я выбрал четыре фотографии и сейчас просматривал остальные стопки, не обращая внимания на те, где не было бы одного человека. Отобрал еще две. Теперь у меня в руках было шесть фотографий. Остальные сто шестьдесят восемь я резко отодвинул. Наверное, нужно было объяснить Моралесу или сделать хоть какой-то жест, который дал бы ему понять, что я услышал его вопрос. Но моя идея была столь неожиданной и одновременно рискованной, что в глубине души я боялся; чтобы ответить, я задал вопрос:
– Вы знаете этого парня? – Я говорил и одновременно расчищал место на столе, рискуя скинуть все остальные фотографии на пол. Я, торопясь, в беспорядке, разложил перед ним шесть отобранных.
Моралес рассмотрел их, послушно, но растерянно. Никогда раньше до этого пятничного вечера он не обращал внимания на эти лица, но сейчас был вынужден рассматривать их целую вечность, и даже если бы он теперь закрыл глаза, то все равно продолжал бы видеть их. Потом он в конце концов просто ответил:
– Нет.
Я развернул фотографии к себе, стараясь не заляпать их пальцами. На фотографиях с пикника паренек в светлой рубашке, брюках и кедах, почти с самого края группы с левой стороны, подставлял фотоаппарату свой профиль, наверное слишком бледный, нос крючком, темные вьющиеся волосы. Тот же самый парень, сидящий почти в тени, рядом со столом, заполненным тарелками с остатками еды и полупустыми бутылками, вскинул взгляд на пару, танцующую вальс, а точнее, на Лилиану, красавицу с длинными прямыми волосами и немного ярким макияжем, которая вместе с полным сеньором заполняла первый план. На другой фотографии с того же вечера этот паренек просматривался лучше, было ясно видно, как он протягивает к ней руки, словно желая и одновременно боясь прикоснуться, как он смотрит куда-то вниз, не на ее лицо, а в пол, точнее, в ее соблазнительное декольте.
На пятой фотографии, без сомнения, гостиная ее дома. В центре – диплом учительницы, и Лилиана, держащая его, уже чуть старше, гордая, с широкой улыбкой. Группа друзей (соседей?) вокруг нее, ближе всего – мужчина и женщина, очевидно гордые родители. Паренек на этой фотографии был с правой стороны: опять темные вьющиеся волосы, тот же нос, та же зажатость, взгляд, устремленный не в камеру, а на девушку, улыбка которой освещает фотографию.
И последняя, лучшая (предельно простая и отчаянно правдивая, молчаливая и одновременно кричащая о бушующих в душе страстях): паренек почти повернулся спиной к фотографу (опять те же люди и выпускница, но уже без диплома) и неотрывно смотрит на противоположную стену. Там, почти на уровне его носа, рамка с фотографией, без сомнения, ее, Лилианы Эммы Колотто, повешанная как будто бы специально для него – почти в экстазе поглощенного созерцанием. И он даже не обращает внимания на то, что в этот момент снимают другое фото, со всеми друзьями, родственниками и соседями, смотрящими в объектив. Все, кроме него, выходят на передний план, а он предпочитает потеряться в этом молчаливом созерцании, отгородившийся своей одержимостью от взглядов остальных. Конечно же он не может знать, что другой человек, за полторы тысячи километров от него и на расстоянии в несколько лет, смотрит на него, в то время как он смотрит на нее. И что этот другой человек, каковым являюсь я, только что чудом заметил его. Допустим, всегда хорошо смотреть правде в глаза, с чувством фатальной обреченности искать во всем истину, тем более что принято считать, будто так ненавистная многим неуверенность плохо уживается с этой самой правдой, а потом, расцепив, распутав хитро сплетенные факты, можно неожиданно осознать, что правда – это еще и удача.
В течение какого-то времени я думал, что Моралес был абсолютно далек от той мысленной революции, которая только что меня захватила. Но когда я внимательнее присмотрелся к нему, то увидел, что он роется в своем портфеле, словно прилежный ученик. Он вытащил твердый картонный фотоальбом с золотыми орнаментами. Открыл его. Там не было фотографий: картонные страницы, разделенные калькой, были пусты. Позднее я заметил, что каждая страница была слегка ободрана, стало понятно, что Моралес вырвал оттуда фотографии, которые выложил в стопки и показал мне. Но что же он делал сейчас? Он был столь внимателен к деталям, что вряд ли искал еще одну фотографию, нечаянно пропущенную и оставшуюся на своем месте в альбоме. Он переворачивал лист за листом уверенными жестами человека, который не хочет ошибиться. Альбом был толстым. Почти в конце он остановился на одной из страниц. Там разделительная калька была заполнена какими-то записями, сделанными простым карандашом. В нижнем углу был список слов, похожий на список имен и фамилий.
Моралес вскинул взгляд к фотографиям, которые я только что показал ему. Выбрал одну, с пикника. Поднял кальку и положил на фотографию. Когда силуэты, нарисованные на кальке, совпали с фигурами на фотографии, я понял, в чем дело. Они точно повторяли друг друга, и на каждом силуэте на кальке был свой номер. Моралес ткнул пальцем в едва различимый силуэт вечного созерцателя Лилианы.
– Девятнадцать, – прошептал он.
Мы оба направили взгляды на список.
– Пикник на даче Роситы Каламаро, 21 сентября 1962 года, – прочел заголовок Моралес, а потом правым указательным направился вниз по списку до искомой строчки. – Номер девятнадцать: Исидоро Гомес.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.