Текст книги "Записки"
Автор книги: Екатерина Великая
Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 8 (всего у книги 32 страниц) [доступный отрывок для чтения: 11 страниц]
Позвали врачей и хирургов; на этот раз они все решили, что это оспа; лишь я не хотела этому верить, так как была уже обманута в январе. Меня снова перенесли в то помещение, где я была в первый раз, и через сутки увидели, что то была корь, но такая сильная, что там и сям пятна были величиною в рубль и всё тело с головы до ног было покрыто пятнами. Я узнала тогда, что болезнь эта заразительна; у меня была девочка-калмычка лет десяти – двенадцати, которую я очень любила. Ребенок этот не покидал изголовья моей постели, и, действительно, она от меня получила эту болезнь.
В тот же день Пасхи граф Лесток навестил меня; он всё еще был лейб-медиком. Он воспользовался минутой, когда никто его не слыхал, и сказал мне: «Шведскому посланнику очень чувствительна ваша болезнь; он поручил вам это передать». Так как я знала, что он вечно шутит, я ответила в том же духе: «Скажите ему, что я ему очень признательна за участие». С его стороны была тут хитрость, но до сих пор я не знаю, в чем она состояла. Княжна Гагарина мне тайком говорила о шведском посланнике и его привязанности, и это несомненно заставляло меня обращать на него больше внимания, чем на других, но только и всего.
Этот посланник вел очень крупную игру; во время Масленой он выиграл у графа Разумовского и также у других придворных значительные суммы. Все, вплоть до императрицы, желали играть с ним, так как он слыл за хорошего и приятного игрока.
Я была еще очень слаба 21 апреля 1748 года, день, когда мне пошел двадцатый год. Я была совсем изумлена, что дожила до этого; мне казалось, что так недавно была я еще лишь ребенком и со мною обращались как с таковым. Я вовсе не появлялась в обществе в тот день из-за большой слабости, какая у меня тогда была, да и пятна кори еще были заметны.
Кажется, по совету врачей императрица вызвала нас с великим князем в Царское Село в начале мая; корь оставила мне сильный кашель. Здешний дворец тогда строился, но это была работа Пенелопы: завтра ломали то, что сделано было сегодня. Дом этот был шесть раз разрушен до основания и вновь выстроен, прежде чем доведен до состояния, в каком находится теперь; целы счета на миллион шестьсот тысяч рублей, которых он стоил, но, кроме того, императрица тратила на него много денег из своего кармана, и счетов на них нет. Мы провели одиннадцать дней в Царском Селе – в первые дни императрица позволила своей свите обедать и ужинать у нас внизу, где мы жили, когда ее величество обедала и ужинала отдельно у себя, что случалось почти ежедневно. Нам это нравилось, но великий князь всё испортил чрезмерным весельем со своими камердинерами и, по недостатку лучшего общества, привык к грубым и пошлым выражениям, которые в хорошем обществе, хотя бы употребляемы были в шутку, считались грубою бранью и которые в особенности должны были не нравиться людям мелочным и привыкшим придираться более к словам, чем к смыслу.
Однажды, когда обедал у нас генерал Бутурлин и очень смешил великого князя, последний от полноты веселья, разразясь смехом и откинувшись на стуле, вдруг хватил по-русски: «О, этот сукин сын меня уморит со смеху сегодня». Я сидела около него и почувствовала, что это слово не пройдет без пересудов и толков, и покраснела за него. Бутурлин замолчал, за этим столом было несколько человек, принадлежавших к большому двору. Три четверти ничего не слыхали, будучи слишком далеко, но Бутурлин передал это императрице, которая велела сказать своим придворным, чтоб они не являлись больше к столу великого князя, а последнему, – что раз он не умеет принимать своих гостей, то они к нему ходить не будут. Бутурлин никогда не мог забыть того слова и незадолго до своей смерти в 1767 году говорил мне: «Помните ли вы приключение в Царском Селе, когда великий князь назвал меня за столом, публично, сукиным сыном?» Вот результат, который часто влечет за собой нескромное слово, сказанное неосторожно: оно никогда не изглаживается; а то слово в конце концов было просто опрометчивостью молодого человека, увлеченного опьянением веселья и вынужденного необходимостью бывать в дурном обществе, которым окружили его дорогая тетушка и ее приспешники; таким образом, этот юноша на самом деле должен был возбуждать более жалости, чем злопамятства.
В течение одиннадцати дней, проведенных в Царском Селе, я два раза в день выезжала в одноколке и стреляла птиц. Это пребывание в Царском Селе и весенний воздух принесли мне большую пользу, после чего мы возвратились в город, откуда в конце мая императрица приказала нам следовать за нею в Гостилицы, имение графа Разумовского, ее тогдашнего фаворита. Мы там уже были в течение Великого поста и облюбовали деревянный домик, от которого шла катальная горка. Граф Разумовский думал сделать нам подарок, поместив нас в этом домике, откуда был прекрасный вид и где был сухой воздух; мы были очень довольны таким порядком. Верхний этаж, который мы занимали, заключал в себе, кроме лестницы, маленькую залу и три комнаты; мы спали в одной, Крузе в другой, а великий князь одевался в третьей. Чоглоковы и остальная часть нашей свиты помещались внизу, частью в доме, частью в палатках вокруг этого домика.
Тогда уезжал Бретлах, посол венского двора. В знак отличия императрица разрешила ему сюда заехать, так как это имение было ему почти по дороге, и, чтобы принять его, она приказала всем дамам надеть на полуюбки из китового уса короткие юбки розового цвета, с еще более короткими казакинами из белой тафты, и белые шляпы, подбитые розовой тафтой, поднятые с двух сторон и спускающиеся на глаза. Окутанные таким образом, мы походили на сумасшедших, но это было из послушания. Гуляли, играли и ужинали до шести часов утра 25 мая, когда Бретлах откланялся, и мы пошли спать, очень уставшие.
Я крепко спала, когда в восемь часов утра разбудил меня голос Чоглокова; он взломал замок стеклянной двери комнаты, в которой мы спали, и, войдя, поспешно откинул занавесы в ногах у постели и сказал, чтобы мы скорее вставали, потому что фундамент дома опускается. Великий князь одним прыжком очутился у двери, я же стала расспрашивать у Чоглокова, что это значит, так как не имела понятия и не знала, была тут опасность или нет. Он повторил мне, чтоб я скорее вставала и что он не выйдет без меня из этого дома; я просила его выйти, чтоб иметь возможность встать; он это исполнил. Я оделась довольно скоро; надела чулки, юбку, верхнюю юбку и пошла будить Крузе, которая крепко спала в другой комнате и о которой никто не подумал. Я подождала, пока она встанет и оденется, взяла еще шубку и сказала ей: «Идем, выйдем». Только произнесла я эти слова и занесла ногу через порог комнаты Крузе, как мы услышали шум, подобный тому, какой производит линейное судно, опускаясь с верфи. Крузе закричала: «Это землетрясение!» Мы хотели ускорить шаги, но только успели сделать шага три-четыре, как пол, по которому мы шли, начал двигаться подобно волнам на море в бурную погоду, вследствие чего Крузе, я и прибежавшая горничная повалились все трое на этот содрогающийся пол с такою силою, что причинили себе немало ушибов.
В это время через дверь напротив вошел Левашов, сержант Преображенского полка, поднявшийся, чтобы спасти меня. Он ухватился рукою за дверь, и это ему помешало упасть, а пол становился несколько спокойнее; он подбежал ко мне и взял меня на руки: это был высокий и сильный мужчина. Случайно я взглянула на обе печки, составлявшие очень острый угол посередине их высоты, но, к счастью, ни единый кирпич не отвалился. Если бы они рухнули, вероятно, мы были бы раздавлены или по меньшей мере тяжело ранены. Еще увидела я через одно из окон низ катальной горки, а накануне этот дом стоял на одном уровне с ней, – это был приблизительно тот путь, какой мы прошли вместе с домом, спустившимся по крайней мере на пол-аршина, если не более.
Левашов хотел со мной спуститься по лестнице, но лестница упала перед нами; несколько служителей кое-как влезли по обломкам и несли меня, передавая с рук на руки над развалинами; наконец меня вынесли на вольный воздух. Тут я нашла великого князя и Чоглокова. Последний считал меня погибшей и казался более озабоченным упреками, которые ему сделают за то, что он не взял меня с собой, нежели огорченным моей гибелью. С ним были его перепуганная жена и Кошелева, тоже полумертвая. Великий князь ни слова не вымолвил, только смотрел, ничем не выдавая произведенного на него впечатления; он был очень бледен и, казалось, не совсем еще проснулся.
Снаружи дом не представлял ничего особенного: невозможно деревянному дому сползти с фундамента более прилично, чем сделал это наш дом, – он был совершенно цел; холмик, который он встретил на своем пути, остановил движение и, быть может, помешал ему опрокинуться на противоположную сторону горы. Четыре ряда камней, так называемый щит, выпали с одной стороны из-под дома и были разбросаны по траве. Но ужасно было смотреть на то, что выносили из дому. Первое, что поразило меня, была женщина, которую выносили и у которой вся голова была в крови; я хотела побежать туда и узнать, кто это. Чоглоков остановил меня за руку, говоря, что меня раздавит, так как нельзя было знать, не рухнет ли еще дом; наконец я узнала, что эта женщина была княжна Анна Гагарина, тяжело раненная; у нее был рассечен нос и проломлена в нескольких местах голова; послали за священником и тут же на лугу ее исповедали; потом ее отдали в руки хирургов.
Число раненых и убитых было велико; в подвалах было убито шестнадцать крестьян и рабочих – из тех, что несли службу при горе; в кухне печь упала на троих, лежавших неподалеку; один был убит, двое других, тяжело раненные, умерли немного спустя. Горничная Кошелевой была ранена в голову той же печью, что упала на княжну Гагарину. Наконец, так как все печи нижнего этажа обвалились, еще многие получили царапины, ссадины и более значительные ушибы. Несчастье могло бы быть еще больше, если бы по величайшей случайности тот самый сержант Левашов, который меня вынес, не приехал из Ораниенбаума, где находился при постройках. Сидя около часового и ожидая, когда проснется Чоглоков, он услыхал странный треск в доме, где всё покоилось глубоким сном. Он стал расспрашивать часового, который сказал ему, что треск этот продолжался уже всю ночь. Левашов заподозрил беду; он разбудил Чоглокова и высказал ему свое подозрение. Чоглоков только успел встать, как дом начал приходить в движение.
Пока мы смотрели на это грустное зрелище, пришли за Чоглоковым от императрицы; она жила в нескольких сотнях шагов от этого домика, в доме графа Разумовского. Чоглоков туда побежал, оставив нас на лугу, окруженных ранеными. Немного погодя императрица позвала нас к себе. Войдя, я подумала, что поступлю как нельзя лучше, обратившись к императрице с просьбой оказать какую-либо милость сержанту Левашову, вынесшему меня из дому; но она на меня косо посмотрела и ни слова не ответила. Несколько минут спустя она спросила, испугалась ли я. Я ответила, что очень; это ей тоже не понравилось, и Чоглокова поэтому лишь с трудом добилась разрешения, чтобы пустили мне кровь. На меня весь день дулись, хоть умри, не знаю, за что, – разве за то, что я не догадалась: желали весь этот случай обратить в пустяк. Но перенесенный всеми страх был еще слитком ощутителен, чтобы хладнокровно взвесить всё это в первые минуты.
Хозяин дома граф Разумовский был в отчаянии; в первые минуты он схватился за пистолет и хотел застрелиться; в течение дня он несколько раз принимался плакать: за обедом при громе пушек он, рыдая, поднял большой бокал за погибель хозяина и за благоденствие императорской фамилии. Императрица расплакалась, и все присутствующие были тронуты; он осушил бокал, и все вскочили из-за стола: невозможно было ни уговорить его, ни осушить бокалов. Одним словом, этот случай всех расстроил. Императрица не могла скрыть своего огорчения по поводу состояния своего фаворита. Она приказала присматривать за ним; в особенности опасалась она, что он напьется, к этому он имел естественную склонность, и вино действовало на него плохо: он становился неукротимым и даже бешеным. Этот человек, обыкновенно такой кроткий, в нетрезвом состоянии проявлял самый буйный характер. Опасались, чтоб он не покусился на свою жизнь. Днем ему пустили кровь, и он стал спокойнее.
После обеда я прилегла, но от малейшего шума вздрагивала и внезапно просыпалась – такое впечатление на мои чувства произвел утренний испуг; после этого происшествия я находилась в таком состоянии несколько месяцев. Встав с постели около шести часов вечера, я заметила много синяков в разных местах на теле и, между прочим, очень порядочный в углублении на правом боку, в котором чувствовала боль; не говорю уже о том, что ушибла себе руки и ноги. Крузе и Сытина, та самая горничная, которая прибежала и упала вместе с нами, были в таком же виде.
Кстати сказать, никогда не существовало такой безумной девушки, как эта, – в домах для умалишенных, думается, есть менее безумные. Князь Семен Мещерский женился на ней вскоре; она вообразила, что, прибежав тогда, оказала мне заметную услугу и, выходя замуж, попросила награды за это; это не было совсем безумно; правда, она прибежала ко мне в комнату, вместо того чтобы спасаться из дому, как другие; памятуя об этом, я дала ей хорошее приданое. Главное помешательство состояло в том, что она имела притязание походить на меня и подражать мне и уверяла, что все принимали ее за меня, когда видели в окне или встречались с ней. Этого, однако, не могло быть, так как одна лишь ее прическа отличала ее ото всех, она всегда была смешно одета и, кроме того, белилась и была худа как скелет, между тем как я, совсем тогда неполная, казалась толстой в сравнении с ней. Вообще ни чертами лица, ни сложением мы вовсе не были схожи.
Двадцать шестого мая рано утром мы выехали из Гостилиц, чтобы вернуться в город. Княжну Гагарину вследствие ее довольно опасных травм перевезли очень осторожно; меня очень огорчило ее состояние, так как я ее очень любила. Дорогой я ее увидела, и хотя ей было запрещено разговаривать из-за ран, она успела сказать мне, что императрица велела посадить в крепость нескольких слуг графа Разумовского из-за случая с домом.
Возвратясь в город, мы узнали, что причина этого происшествия в том, что дом был выстроен осенью 1747 году на земле, уже наполовину замерзшей, что в то же время заложены были камни фундамента и что архитектор поставил в сенях шесть или восемь столбов, чтобы поддержать дом, и строжайше запретил трогать эти столбы до его возвращения из Украины, куда его послали. Эти столбы портили вид и мешали в сенях. Когда двор Великим постом прибыл в Гостилицы, управляющий этим имением графа Разумовского, мимоходом сказать, дворянин и в родстве с вице-канцлером графом Воронцовым, имел неосторожность отдать приказание срубить эти столбы. Так как дело было зимой и земля была еще мерзлая, тогда это не имело последствий; но в мае, когда земля оттаяла, дом подвергся участи, о какой я только что рассказала. Нужно думать, однако, что была тут и вина архитектора, так как я слышала, что этот самый архитектор выстроил еще две деревянные конюшни, одну в Гостилицах, другую на Украине, которые постигла та же судьба. По пословице: не было бы счастья, да несчастье помогло.
Приключение с домом в Гостилицах внушило такой ужас, что принялись несколько месяцев спустя осматривать все дворцовые дома, которые долго не ремонтировались, и между прочим в Петергофе и Ораниенбауме; я буду иметь случай говорить о них впоследствии.
В июне этого года приехал в Петербург Сакромозо, кавалер Мальтийского ордена. Ему оказали очень почетный прием. Он нашел возможность сказать мне, что мать моя дала ему разные поручения ко мне, что он всё поместил на маленьком свертке, который передаст мне, целуя руку на первом куртаге. Я сказала ему, что боюсь смертельно, как бы не заметили этого, и что с меня не спускают глаз. Он ответил: «Предоставьте мне действовать и не бойтесь ничего». У меня сердце падало, когда я только думала о записке, которую он должен был мне передать.
Наконец наступило то страшное воскресенье, и кавалер Сакромозо, поцеловав руку великого князя и откланиваясь ему, поднес руку к карману своего кафтана, откуда, я видела, появилась небольшая трубочка бумаги длиною пальца в два поперек, которую он мне сунул в руку, целуя ее, в присутствии великого князя, обоих Чоглоковых и множества других. Признаюсь, до сих пор не понимаю, как они этого не заметили. Сердце у меня билось страшным образом, я взяла сверточек и, боясь его уронить, положила в свою правую перчатку, которую держала в левой руке. Я не посмела бы опустить правую руку в карман, боясь, как бы не заметили, что я нечто прячу. Очевидно, Сакромозо многим рисковал в этом предприятии, как ни было оно невинно; если б его только заподозрили, то по меньшей мере выслали бы со стыдом за границу, а меня заперли бы и больше чем когда-либо следили за мной.
Вернувшись, наконец, в свою комнату, я тайком прочитала содержание этого опасного сверточка: он мне сообщил, что мать моя находится в смертельном страхе оттого, что я ей не пишу, что желала бы знать причину этому и еще хотела знать, нельзя ли ей получить Курляндию для моего брата. Еще желала она знать подробности, касающиеся меня. Несколько дней спустя во время концерта, который бывал у великого князя еженедельно, я подошла к оркестру. Один из музыкантов, игравший на контрабасе, по имени Гаспари, сказал мне, не оборачиваясь: «Сакромозо поручил мне засвидетельствовать вам его почтение и просит вас передать мне ваш ответ на следующем концерте». Я ему ответила: «Хорошо» – и удалилась от него.
Вот я в большом затруднении, как достать бумаги, перьев, чернил; я не смела иметь чернильницы у себя в комнате – захотели бы узнать, зачем она понадобилась. Я не хотела давать места подозрениям. Как же быть? Я постоянно читала какую-нибудь книгу; почти нет книг в переплете, где бы не было хоть одного белого листа; я вырвала один такой лист из своей книги. Чтобы получить перо, я велела принести мне всякого рода золотых и серебряных безделок и под предлогом маленьких подарков, какие хотела сделать своим людям и до которых все они были жадны и, следовательно, услужливы в их доставке, купила серебряное перо из тех, что называются вечными и в которых есть чернильница; вот я снабжена всем, кроме чернил. Чтобы достать их, я просто обратилась к своему камердинеру, который наполнил чернилами мое перо. Получив всё, что было мне нужно, я стала составлять свое послание. Оно было недлинно: я возможно короче выразила всё, что, по моему мнению, могло служить ответом на вопросы матери. Я сообщила ей, что мне запрещено писать; что Курляндия не может достаться брату, потому что было решено не иметь герцога Курляндского; а что до меня, то я достаточно довольна и счастлива.
На первом же концерте я подошла сзади к Гаспари и опустила эту записку в его карман, но Сакромозо мне еще написал тем же путем, чтоб иметь более обстоятельное письмо для матери; я составила его и ему отправила. Он уехал несколько дней спустя.
В Петров день, после обеда, я прилегла на канапе в своей комнате и заснула. Великий князь вошел в мою комнату и, так как тогда в его глазах было великим преступлением спать после обеда или поздно вставать – он не терпел ни того ни другого, – сильно выбранил меня, и я из-за этого много плакала. Единственное известное мне основание, по которому он этого не любил, заключалось в том, что это был обычай, введенный при дворе и в городе ленью, праздностью и бездельем, однако сам великий князь, хоть не следовал ему, был не менее празден по целым дням. Затем я оделась и пошла на бал.
После выхода императрица подошла ко мне и спросила, отчего у меня покраснели глаза; а мне между тем глаза не показались красными, ибо иначе я бы не пошла. Я улыбнулась и сказала, что это случайно, но она ласково заметила, что этого быть не может, и просила сказать ей, отчего я плакала после обеда. Видя, что она всё знает, я считала нужным сказать ей чистую правду; я боялась только, чтобы великий князь не взглянул на это как на жалобу на него его тетушке; но, отгадав мое затруднение, императрица меня на этот счет успокоила. Она предупредила меня, что великий князь ничего не узнает. Тогда я ей рассказала, что произошло, и это заставило ее покачать головой и сказать, что великий князь упрям и капризен. Моя искренность ей понравилась, и весь вечер она относилась ко мне лучше обыкновенного. Не знаю, кто из моей комнаты тотчас же передал ей эту ссору великого князя со мною, и она хотела выяснить правду.
Мы переехали в Петергоф, а оттуда в Ораниенбаум. Чоглоков велел осмотреть потолки и полы этого дома, который выстроил и в котором жил знаменитый Меншиков, а после его ссылки он служил морским госпиталем до тех пор, пока императрица не подарила его великому князю. Я думаю, со времени постройки этот дом и не переделывали; балки найдены были настолько перегнившими, что они и месяца бы не выдержали, не провалившись. Таким образом, в течение этого лета мы занимали низкие флигеля во дворе налево, обедали в палатке, разбитой посередине двора.
Я вставала ежедневно в три часа утра, чтобы пострелять до жары, а после обеда, если погода была хорошая, ездила верхом на охоту. После того как я в течение нескольких дней продолжала вести такую жизнь и во время очень сильной жары, я почувствовала себя настолько разгоряченной, что стала опасаться горячки и пожаловалась Гюйону, моему хирургу. Последний пожелал узнать, какую жизнь я вела, и я ему рассказала; он нашел, что возбуждение происходит оттого, что я мало сплю, и что не следует мне вставать так рано. Я последовала его совету и почувствовала себя хорошо.
Странно было, что, находясь, так сказать, под надзором в городе, я пользовалась самой большой свободой в деревне: когда я выходила из дому, например, на эти утренние прогулки, для которых вставала с рассветом, со мной был только егерь и иногда еще слуга, но не всегда. И это следовало приписать лишь лени надзиравших, с которыми всегда можно было справиться, лишь бы они только предвидели в чем-нибудь утомление; прогулки их в особенности изнуряли; они любили сиднями сидеть на одном месте, в особенности Чоглоков, который был хоть и молод, но толст и так же тяжел телом, как и умом; кроме того, со времени своей страстишки к Кошелевой он очень был занят дома. Его жена тоже не могла бегать, она была вечно беременна и берегла свой смуглый цвет лица. Все остальные предпочитали удовольствие спанья обязанностям Аргуса; так, я бегала одна.
Мы возвратились в Петергоф, и нас поместили в верхних покоях дома, выстроенного Петром Первым и существовавшего еще в то время, но уже начали строить с обеих сторон каменные громады, которые в настоящее время давят этот домик. Чоглоковы, мои фрейлины и остальная наша свита помещались под нашими покоями, в том же доме; только Крузе по праву дуэньи помещалась наверху, около моей спальни. Императрица со своей свитой занимала помещение старого и нового Монплезира, эти последние покои были только что выстроены.
От скуки мы с великим князем в послеобеденное время, когда ему надоедало пилить на скрипке, выдумали играть в ломбер. Мне не доставляла особенного веселья эта игра, в которой для меня не было иного выбора, как проиграть или получить выговор. Мы вели крупную игру; я играла лучше него и с большой осторожностью; иногда мне приходилось проигрывать – из боязни ругательств, следовавших вечно за моими выигрышами.
Однажды после обеда, когда мы так развлекались и меня сильно выбранили, я прошла из помещения великого князя к себе, чтобы минутку отдохнуть. Там застала я Крузе, которая прыгала и плясала и проявляла порывы необычайной радости. Я осведомилась о причине такого веселья; она взяла меня за руку и отвела в комнату, где никого не было. Она сообщила, что, когда заметила еще накануне, как Чоглокова то и дело ходила в Монплезир, а оттуда разные лица – к Чоглоковым, то ее разобрало любопытство, и что под предлогом навестить свою сестру, старшую горничную и фаворитку императрицы, помещавшуюся в Монплезире рядом с комнатой ее величества, она туда отправилась.
Там она узнала, что поговаривают об удалении от нас Чоглоковых; что императрица была вне себя от гнева на Чоглокова; что она узнала, что Кошелева беременна, что беременность эта была от Чоглокова, что императрица призвала его жену и ей всё сказала; что жена, хотя и очень рассердившаяся в глубине души на мужа, которого до той поры любила безумно, и которая в этом случае была обманута, что эта жена, тем не менее, когда императрица предложила ей разойтись с мужем или оставить двор с ним вместе, великодушно заступилась за него. Она подвигла небо и землю, чтоб уменьшить гнев ее величества; из-за своей многочисленной семьи она не хотела расстаться с ним и находила, что всё это дело касалось лишь ее одной и никого другого, она даже пыталась всё отрицать перед императрицей. Но последняя послала накануне, когда Чоглоковы были с нами на куртаге в Монплезире, одну из своих любимиц, Измайлову, к Кошелевой, которая уже несколько дней сказывалась больной и у которой мы все замечали округлость, чтобы заставить ее сознаться. После долгих отрицаний и рыданий она это подтвердила. Тогда императрица опять велела позвать Чоглокову и намылила ей голову за то, что та старалась ее обмануть; та ответила, что сама была обманута, и это была правда, и тогда императрица обозвала ее глупой, дурой, скотиной, – словом, гнев ее величества против Чоглоковых был так велик, что весь двор с минуты на минуту ждал их удаления.
В покоях Чоглоковых происходил также полный разлад. Жена была глубоко оскорблена и не щадила мужа; по своему от природы гневному и вспыльчивому характеру, раз начав, она не останавливалась; можно было бы сказать, что, настроившись на этот лад, она находила бесконечное удовольствие в высказывании множества неприятных вещей. Чоглоков вынужден был стать на колени перед своей женой; та сказала ему, что прощает его, но чтобы он не ждал к себе от нее той любви, какую она прежде питала, и что она остается с ним только ввиду того количества детей, какое они имеют. Вообще во всем этом деле Чоглокова проявила разумное и твердое поведение, с оттенком великодушия, на которое до тех пор никто не считал ее способной.
Крузе умоляла меня Бога ради молчать обо всем, что она мне рассказала, так как если узнают, что она мне это сообщила, – она пропала. В особенности она просила меня ничего не говорить великому князю, все повторяли мне вечно эту просьбу во всех случаях, когда мне что-нибудь рассказывали. Я обещала ей всё, чего она хотела, и просила не скрывать от меня продолжения этого дела, которое, надеялись мы, должно кончиться катастрофой отставки Чоглоковых, для обеих нас равно желательной, – чувство, разделяемое нами почти со всеми, кто имел дело с этими неприятными людьми. Она обещала мне пойти опять к сестре, как только можно будет это сделать, не возбуждая подозрений слишком большим любопытством, и сдержала слово.
Я была в восторге от перспективы избавиться от Чоглоковых. Я знала, что это доставит большое удовольствие и великому князю; я вернулась к нему в комнаты и рассказала ему, вовсе не называя, однако, Крузе, как приблизительно обстояли дела; я прибавила, что малейшая его болтливость помешает отставке Чоглоковых. Он обещал быть настороже. Впрочем, наш образ жизни в Петергофе был для меня довольно прочным залогом, что первые порывы радости пройдут раньше, чем он будет иметь случай как-нибудь проболтаться.
Тем временем мы получили приказ вернуться в город. Да и пора было, ибо наше помещение грозило развалиться; когда ходили по моей уборной, весь пол трясся, и по мелкой дрожи этого пола можно было понять, что балки или слишком тонки, или сгнили. Всё еще напуганная состоянием полов и потолков в Ораниенбауме, я велела позвать графа Фермора, который заведовал в то время зданиями, и сообщила ему это; он сказал, что нужно всё осмотреть. Действительно, он произвел осмотр, и нашел, что все балки были в том же виде, как в Ораниенбауме.
Но не плохое состояние дома в Петергофе дало повод покинуть это место: это послужило в данном случае лишь предлогом.
Эта поездка предпринималась, чтобы без шума и скандала удалить от двора Кошелеву, которой императрица велела возвратиться в город с ее теткой обер-гофмаршалыией Шепелевой, также теткой по мужу фаворитки императрицы Шуваловой. Но Шувалова презирала это родство, людей глупых и очень низкого происхождения, так как Шепелева и ее сестра, мать Кошелевой, были финского происхождения и взяты были ко двору во время завоевания Финляндии, чтобы стирать белье детям Петра Великого. Потом они подметали комнаты и мало-помалу достигли того, что стали горничными. Шепелев, в то время денщик Петра Первого, женился на одной, а Кошелев, унтер-шталмейстер императрицы Екатерины, – на другой. Их мужья благодаря продолжительной службе сделали карьеру при этой императрице, к родне которой приставил их обоих император Петр Великий. Эта родня при жизни этого государя жила в Царском Селе, оттуда они никогда не выезжали, так что их никто не знал. Когда император умер, все были изумлены, увидав, что у императрицы Екатерины есть пара братьев да пара сестер, о существовании которых никто не ведал, и что все, сколько их ни было, – люди, которым нельзя показаться в большом свете, так как все они были пьяницы и невежды и по всем статьям чувствовалось их низкое происхождение.
Да извинят мне эти незначительные отступления; может быть, я еще часто буду ими пользоваться, когда они повлекут за собой какой-нибудь любопытный анекдот или память подскажет мне эти анекдоты или вещи, которые мне покажутся таковыми.
По дороге из Петергофа в Петербург мы встретили своих верховых лошадей; мы с великим князем сели на них. Чоглоковы остались в карете: они не были в наилучшем расположении духа. Но мы с нашими кавалерами, которые нас сопровождали, почувствовали себя легко и по пути все очень свободно говорили о происшествии с Кошелевой и о критическом положении Чоглоковых; Петр Салтыков и его брат Сергей были в том числе. Они говорили, как и другие; но все, до брата Сергея включительно, не знали, что этот самый Петр Салтыков, который, благодаря своей глупости, несмотря на всё свое камергерство, служил потехой всему двору, пересказывая Чоглоковым всё, что слышал. По приезде в город он поспешил донести о разговорах во время дороги. Чоглокова на другой же день сделала всем выговор по поводу этого; тогда никто не стал сомневаться, что доносчиком был Петр Салтыков; брат его сделал ему нагоняй, в свою очередь; был нагоняй также от отца и матери. Он опять отправился всё это передать Чоглоковым, и думается мне, что это отчасти в связи со стараниями, какие приложил их покровитель Бестужев, чтобы поправить их дела и поднять их упавшие у императрицы акции, расположило последнюю оставить их на месте. Всё это дело мало-помалу предалось забвению, несмотря на произведенный сперва шум.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?